14.02.2022

Агай-хан — ч. XII

 

АГАЙ-ХАН

 

Историческая повесть

 

 

XII

 

Как могли, избегали татары скал и ущелий. Уже проясняется небо, начинает припекать солнце, тает и уходит в песок снег — надежда, что на берегу Яика застанут они посыльных из Астрахани и навьюченных верблюдов, придает им сил.

Перешли они реку по льду. На той стороне приказал им расположиться лагерем начальник; их уже ожидали посыльные из Астрахани и верблюды — и вот они разбивают палатки, зажигают костры, едят мясо и рис, обильно запивая вином и водкой, ругаются, а когда приходит час молитвы, богохульствуют, издеваются над пророком и пьют дальше.

На песчаном холме, с которого ветер смел снега, стоит большая палатка Нураддина, кольями к земле прибитая, покрытая шкурами, под блестящим разноцветным куполом с полумесяцем на вершине.

Отсюда простирается вид на весь лагерь, на пустыню вплоть до краев горизонта и на берега Яика, в неустанных изгибах несущего к морю воды свои, и на серое море вдалеке.

До сих пор предводитель не разговаривал со своими пленниками, по крайней мере, никто не видел его с ними; он ехал во главе отряда, а их вели сзади: мужчину в цепях, женщину в шелковых лентах, как и приказал он на вершине скалы.

А когда они сделали остановку, он отдал короткий приказ, чтобы все пили да гуляли; а сам вошел в палатку и больше не показывался никому. Только на рассвете нескольких татар, спящих возле огня у подножья холма, среди остатков пиршества, разбудил вдруг какой-то шум; с любопытством, полусонные, они напрягли слух: послышался звон кандалов и голос Нураддина, но невозможно было разобрать ничьих слов — после этого донесся глухой стон. Вздрогнули слушающие и воскликнули невольно: «О, Аллах!». Грохот падающего тела снова замкнул им уста.

Все стихло; они еще ждали чего-то, но ничего не дождались, после чего каждый опрокинул по чарке и снова опустил голову на седло, чтобы заснуть.

Вот уже полдень; солнце в небе резвится с облаками, то прижмет оно их к груди и осветит в полсилы, то разгонит и засияет во всей красе. Вооруженные стражники ведут через лагерь женщину, облаченную в длинную шаль, оберегая ее от любопытных взглядов оградой из копий и сабель, торопясь что есть сил. Прошли они лагерь и вступили на холм, постучались в палатку, им откинули покров, и они впустили ту, которую до сих пор сторожили, а сами, по услышанному ими приказу, отступили назад и разошлись. Она вошла с опущенной головой, как подобает королеве без королевства, женщине без спутников, христианке среди язычников. Польке среди прислужников Москвы. Но не сон ли объял ее? Или она уже распрощалась с миром и, забыв о смерти, попала в чудесную страну? Снопы разноцветных лучей всюду мигают, вьются, кружатся, благовония ее овевают, окружают райские цветы.

Ковры под ее ногами подражают зелени травы, алмазы — прозрачности капель росы, стены украшены тканями с венками роз, фиалок, жасмина, веток, на которых нарисованы прекрасные птицы с расправленными перьями, а сверху падает полуденный свет; но прежде чем на нем остановится взгляд, он крадется среди муслинов и шелков, долго блуждает по арфам из золота и серебра, скользит по жемчужинам, поглощает синеву аметистов и пурпур рубинов, после чего, опьяненный цветами и блеском, спускается ниже и отплясывает танец сияющими каскадами, которым не видно конца; они то падают вниз, то взлетают наверх, искры из себя высекая, чертя окружности, придавая видимость жизни и цветения этим изысканным кружевам и покрывая лучистой сетью всю палатку, заливая ее сверху донизу водопадом света, который сверкает пурпуром и синевой, зеленеет, подобно смарагду, золотится, как апельсин, и радует глаз своей прелестью, без ослепительной резкости, словно тысяча бабочек, порхающих в зелени, когда уже не печет солнце на золотистом закате, а напротив него восходит месяц, окаймленный серебром, и между ними облака сплетают на небе прекрасный венец. В такую блаженную пору хотелось бы заснуть навеки.

Где тому, кто лежит на софе под шелковым одеялом, было знать, грезит он о любви или о смерти; ведь, хотя чувственная улыбка угнездилась на его устах, хотя и был он настолько взволнован, что, кажется, готов был растрогаться, но достаточно один раз взглянуть на эти напряженные черты лица, охваченные горячим румянцем, чтобы понять, что грозит ему скорая смерть, и не легкая, не в своей постели, а такая же страстная и разнузданная в боли, какой разнузданной была жизнь в желаниях и деяниях его.

На кровати лежит он; но трудно ему еще хотя бы минуту пролежать в ней, хоть и пытается он сдержаться и доказать свое хладнокровие, потому что знает, что имеет дело с душой, исполненной достоинства и твердости, и хочет он ей показаться не таким, как годы тому назад — не требовать и просить, как мальчик, а принуждать и приказывать, как мужу пристало.

Но напрасно! Какой силой он мог прервать тот трепет, который им овладел? Никак не отгонит он прилившей крови от сердца и от висков; он, сын пустыни, питался с колыбели ее лучами, и жар ее навсегда остался в его груди. И потому он заскрежетал зубами и, ударяя руками по ложу, сорвался с него — вот спрыгнул он и стал напротив нее посреди палатки. Он продолжал бороться с собой, но так и не сумел придать своему лицу более спокойный цвет. Стискивал он дрожащие руки, пытаясь придать им уверенность, но кровь все горячей играла в его жилах; чтобы придти в себя, он пытается отвернуться на минуту. Но не смог, так как сила страсти удерживает прямой взгляд его зениц. Понял он, что не сдержит огня, который бушует в нем, — и вот он бросился к ней, сорвал шаль с лица и замер, тяжело дыша, с испариной на лбу, с безумным взглядом, совершенно обессилев.

А она все хранит молчание и ничем не нарушает строгости своей привычной. Правда, видны на щеках следы слез и печали; но когда она пролила эти слезы, об этом никто не знает, а теперь ее глаза сухи и суровы в презрении своем. Нураддин долго всматривался в нее. Удивительно, как быстро затих он — голос замер в гортани его, застыли движения в груди и руках, только один взгляд, всё такой же пылающий, мечет искры в лицо Марины, а по его лицу можно легко прочитать, что он о чем-то глубоко задумался; наверняка, не по примеру людей, которые взвешивают свои поступки на весах благоразумия и сомневаются, дойдя до края пропасти, но так, как пристало тому, кто не подавлял ни одного чувства в душе своей, кто не думал о будущем и положил душу на поле битвы страстей, и той из них, что побеждала, всегда платил дань всем своим сердцем и телом.

Наверное, и сейчас в нем идет борьба; и разноцветные лучи, играя по зеленой перевязи с золотом в крапинку, по кафтану и блестящему меху, по белому тюрбану, заливают радужным светом лицо его. Наконец, лицо снова обрело выражение жизни, стало подвижным, он вновь обрел голос и начал говорить. Его слова подражают музыке, но не придерживаются одной интонации, а переходят от тональности тихой песни, замирающей вдалеке, к звукам военного марша, гремящего из уст победителей над остатками доспехов и трупами убитых.

Давно никто не слышал об Агай-хане — погибла память об отроке, будто бы и не суждено ему было вновь появиться; в самом деле — был он робок, любил свою госпожу и верно служил ей, не боялся он умереть за нее и готов был сойти за ней под вечные своды. О, какое это было чудесное дитя! Уйдите прочь, воспоминания, пусть они будут как кожа змеи, которую он сбросит и облечется в новые одежды! Ого, так шипит змея и извивается от радости, когда в ней прибыло яду, когда кольцами из золота и серебра она облачила свое гибкое тело — горе птицам прилетающим, горе странникам приходящим: в блеске гордости своей никого не пощадит она! Давно уже не было слуху об Агай-хане, но не сгинул он, как звезда, падающая в бездну вселенной, как раковина, сползающая с берега в пучину моря — он спасся, и долго странствовал по пустыне жизни в поисках Медины сердца своего, мучаясь от жары и жажды, издеваясь над трудностями и препятствиями, но он дошел, наконец, и хотя опалено чело его и надломлены силы, он ни о чем не жалеет, потому что он все это сделал для тебя, гурия моя!

И вот минута счастья наступила для него, как спасение для грешника, который долго молил пророка, и наконец пророк услышал его мольбы.

— По приговору военной судьбы, — произнесла она сурово, — в руки слуги своего попала госпожа, но не исчезла грань между царицей и оруженосцем. — Тут замолчала она, но сразу же вновь возвысила голос. — Нет — слишком близка смерть, чтобы хвалиться дарами, которыми когда-то с головы до пят осыпал нас Господь, и, по приговору Своему, все отнял у нас за то, что не всегда были мы послушны воле Его. Посреди пустыни сей, в которой, мы предчувствуем, ждет нас могила, забудем про Кремль и про тот день, когда не посмел бы ты и глаз поднять до подлокотников трона нашего; но имя, полученное нами при крещении, и другое имя, данное предками, тебе хорошо известно, и оно должно укротить гордыню твою. По первому имени я христианка: склони голову, язычник; а под другому полька: помня о поражениях и позоре братьев своих, смирись, татарин!

— Не прикидывайся, лукавая, ты ведь знаешь судьбу мою; она была музыкой тюрьмы твоей. В ней осыпал я тебя перлами и диамантами из сокровищницы славы моих прадедов.

Горькая усмешка искривила его уста.

— Не говори о том, что прошло, — обо всем этом будет еще разговор и с ним, и с ними; но ты мне скажи, что любишь меня, скажи, что хочешь быть морем света и блаженства, в котором я утону! Ты сломала всю мою жизнь — как звезда, которая предсказывает несчастье, ты предстала передо мной и сверкнула лучами, а потом исчезла, о, звезда моя; огненный вихрь похитил тебя и унес далеко от меня, а я остался во тьме, проклиная пророка, вырывая волосы на голове. Языком моим стали проклятья, питьем слезы и кровь, сочащаяся из моих рассеченных висков. Ха, ха, тогда я бросился в погоню, и тот, который украл тебя, не ушел от мести моей! Я преследовал вас пешим и на коне, подличал с людьми, кланялся боярам, а сам смеялся в душе; они думали, что это для них, а все это было для тебя.

Когда он так говорил, потемнело лицо его и окрепла сила голоса его; а она молчит и, кажется, не слушает его.

Ха-ха, посмотрите на него: сын падишахов, властелин эмиров, племянник солнца, напрасно просит милости у ляшки! Где твоя армия, где двор твой, богатство, могущество, где Дмитрий, Заруцкий? Покинули тебя все, опал с дерева лист за листом, струйка за струйкой иссяк источник счастья на песке невзгод. Кому ты еще доверяешь, в ком ты найдешь опору? Посмотри вокруг, одна ты осталась среди воинства моего!

— Я знаю, что осталась одна, и посему к смерти готовлюсь. Не мешай, оруженосец, думам моим, длинная жизни нить должна обвиться вокруг тех нескольких минут, которые мне остались, после чего ты исполнишь приказ царя!

— О, внимай словам моим, внимай! Я полюбил тебя, прекраснейшая из прекрасных, так, словно ангел, посланный Аллахом, летящий над землей, который застыл в полете, расправил крылья над тобой и смотрел на тебя так, словно увидел новую звезду, которая, по приказу Творца, вознеслась над бездной и послала миру первые ярчайшие лучи.

Сегодня, гурия моя, снова вижу я тебя после долгой разлуки; но печаль затуманила чело твое, яд голода и жажды обескровил твои черты, долгие блуждания и битвы запылили цвет твоих ланит, застыли от холода твои зеницы, несешь ты на вéках груз бессонных ночей. Ты была, как облако, любимое солнцем; ни одному во всем небе не сравниться было с тобой, ты одна притягивала к себе взгляды, потому что к тебе со всего неба слетались золото, пурпур и блеск, ветры тебя ласкали и пели в твоем странствии небесном. А теперь кажется мне, что зашло солнце и показалась изнанка красы твоей. Взойдет месяц и серебром тебя увенчает, и ты вся покрыта серебром, украшена звездами; а я по-прежнему смотрю на тебя и люблю. Устремись в полет, мое облачко, лети от моря до моря: где найдешь ты другого, который так обожествлял бы тебя и в зените, и на закате славы твоей?

Внимай моим словам, внимай! Царь здесь никто; смеется Агай-хан над могуществом его, как над пылью, которую отрясает с ног своих. Я здесь хозяин всей пустыни. Забудь о прошлом, как о птице, которая улетела и никогда не вернется! Беги со мной на быстром коне! За этими песками трава зеленеет, море цветов и океан наслаждений. Там, гурия моя, мы будем вдвоем, и весь мир станет ложем нашей любви. Долой отечество, Бога, пророка, славу и людей! Буду я жить в объятьях твоих и умру на груди твоей.

И он с дрожащими руками приблизился к ней, будто тело резко отказало ему в повиновении. Разнузданная похоть искажает черты его лица, кривит уста, пенящиеся от вожделения. Зубы стучат, в голову кровь ударила. В эту минуту всякое подобие божие потерял он и стал человеком по образу сатаны.

И, всегда одинаково строгая и неустрашимая, взглядом, который сдерживал его годами, она сдерживает его и теперь. Его мужество было слепо на поле битвы, его отвага превращалась в страсть, не раз в одиночку бросался он в гущу неприятелей, не раз, будучи даже слабее врага, он гибко обвивался вокруг него, повергая того на землю; не с рассудительностью, не с холодным достоинством шел он на смерть, а с безумием, бешенством, а теперь к той, которую так долго преследовал, и подступиться не смеет. Он протягивает руки, но руки опускаются; бросается на нее, хочет заключить в объятья и прижать к груди своей, и кататься с ней по земле, как гад с гадюкой, но безнадежно отвергнутый  взглядом, гордым и благочестивым, в котором женский стыд и торжественность души, идущей на смерть, смешались с чем-то прежним, с великолепием, оставшимся от былого благополучия и могущества, он не знает, что делать, и то плачет, как дитя, то скрежещет зубами, как проклятый.

Но вот на чело Марины Мнишек снизошла дивная красота, не земная, которой люди платят дань вздохами и поцелуями, и тогда, по воле случая, розы цветут на лице и звезды сияют в глазах, а небесная, что, подобно мимолетной тени, иногда появляется на лице, не запечатлеваясь в его чертах и не сливаясь с плотью, ибо она дочь души, непостижимая и божественная, как сама душа.

Прошелся Агай-хан торопливым шагом вдоль палатки и стал возле кровати. Там возле гобелена, расшитого прекраснейшими цветами, висит шелковый шнур с блестящим шариком; дернул он за него и закричал:

— Ха-ха, раскрыл я твою тайну! Ты думала, что это жемчужина, брошенная в море. Игорь Сагайдачный Заруцкий, предстань перед милой и освободи ее от клятвы верности!

Он рассмеялся во весь голос, как смеются сумасшедшие, и дернул за веревку. Резко поднялся покров, и, свиваясь, поднялся еще выше.

И вот на черном ложе лежит человек в окровавленных одеждах. Побелели его лицо и руки, на шее краснеет засохшая кровь, подобно коралловому ожерелью, но смерть пока не стерла следов жизни, хотя уже смазала черты лица и покрыла их синевой. Склонился татарин, оплел волосами руку — и голова последовала за рукой без малейшего сопротивления. Минуту спустя стал он трясти ее, издеваясь над сомкнутыми устами, закрытыми глазами, наслаждаясь смертью своего недруга, раз уж не может насладиться любовью пленницы; после чего бросил он голову под ноги Марине и пронзил голову жестоким, испытующим взглядом, словно желая понять, чего от нее можно ждать после такой картины.

Раньше она выплакала бы весь огонь очей над телом возлюбленного, с проклятьями и жаждой мести преследовала бы она убийцу, сама бы взялась за оружие, вскочила бы на коня, полетела бы по его следам, по бездорожью, и вызвала бы его, настигнув, на бой.

Но сейчас другие мысли и времена. Истощились от горестей ее руки, ослабли от тяжести кандалов, никто не явится по ее приказу, не подаст ни кинжала, ни сабли, и уже, верно, наступает последний час, пора отказаться от земных чувств во имя благочестивых размышлений, надо отпустить душу на небесный простор, в путь, у начала которого она стоит, а конец которого неисповедим, о Боже!

И вот она, готовая умереть от волнения и печали, стала на колени перед этой смуглой головой и опустила взор; и чем почтить ее могла, то и принесла в дар: молитву искреннюю и непорочную, которой поручала его душу покровительству ангелов. А потом встает она, дрожа от слабости, но со спокойным блеском очей, не замутненных слезами. Слезы — дети быстротечной печали; как из тучи весенней, они текут по лицу и обещают погожий день, но когда истребит их мороз истинной скорби, не жди больше солнца, ибо оно, может быть, уже никогда не вернется.

В Агай-хане опять кипят страсти и безумствует мозг. Еще раз прошелся он вдоль палатки, пихнул ногой голову гетмана — покатилась она к телу — и закрыл покров; потом снял он висевший над кроватью тесак, украшенный смарагдом, и, держа его в руке, стал приближаться к Марине:

— Не дразни меня, женщина, как бы не улетела резвая минута любви и не наступил час мести и кары, ведь месть, как и любовь, — это праздник для сердца, пропитавшегося полуденной росой! От ваших искр каждая капля такой росы все жесточе горит и жжет; в ней и запах роз, и яд преисподней. Огонь, который во мне играет, это вечная загадка для тебя, дочь полнощи; но будь осторожнее с ним, как и с пламенем Аллаха — он может убить!

И тут изменилось внезапно лицо его и осанка: еще раз унижается он до просьбы, еще раз перед ней, как перед госпожой, голову свою склоняет, умеряет огонь своего взгляда и в трепет, нежность его превращает, понизил он голос, и течет его речь, как думка, ребенком спетая:

— Смилуйся надо мной, смилуйся, гурия моя! Тебе всю жизнь посвятил я, водопад моей молодости, который мог шуметь и пениться в мире, точить скалы и валить леса, принудил я следовать за тобой, и он стал мелким ручейком, который иссякнет в памяти людской.

Последний я из рода моего. Суждено ли мне разбиться бесплодно о скалу немилости твоей и погибнуть бесславно, без наслаждения, как острову в океане? Смотри, как выступает он в лоне вскипающих валов, как днем и ночью сверкает золотым огнем, никто его не видел и не восхищался им; одинокий, среди водной пустыни, явил он все великолепие свое и вновь падает в бездну. Так и со мной будет. Всюду за тобой идет смерть, везде полынь растет, куда ни взгляни, а там, куда я тебя зову, благоухают розы и жасмин. Испей, гурия, из кубка любви моей, и я буду тебе служить, как духи в небе служат Аллаху — буду купаться, подобно мотыльку, в сиянии очей твоих, пока ослепший, опаленный, пьяный, не паду у ног твоих, и не останутся от меня пыль и пепел, и тогда топчи и проклинай меня; но теперь будь моей, раскрой мне объятья свои и дай сыну падишахов почить на лилиях грудей твоих, на белой груди твоей!

И лицо его обрело свежесть юности. Подобно цветку, увядшему от зноя, и вечером расправляющему лепестки, оживился он в эту минуту внезапной нежностью; своевольная улыбка любви украшает уста его — он сложил руки и умоляет.

— В этот миг не узнал бы мурзу Нураддина ни один из его людей; думая о тебе, утратил я речь и веру моих предков, не могу я уже разговаривать с духами, приказывать людям моим! — Выпал тесак из рук его, и он устремил свой взор на Марину, как дитя христианское, стоя на коленях, поднимает глаза к образу святой.

— Убийца, язычник без стыда и страха божьего, не оскверняй моего слуха болтовней своей! Можешь меня пытать и убить; не боится смерти Марина Мнишек, только бы замолчал ты и оставил мне несколько минут для молитвы.

Ее мрачный, презрительный голос насквозь прошил Агай-хана. Он склонился еще ниже, но не в смирении, а для того, чтобы поднять оброненный кинжал, и как только поднял, вырвал его из ножен, бросил ножны под ноги, и обвил пальцами рукоять, так что набухли жилы на руке его, а глаза и лицо его налились бешенством. Он задрожал всем телом, сжал зубы, будто хотел удержаться, но голос, в котором поселилась вся страсть его души, разорвал уста.

— Любовь твоя была для меня словно скользкий мост над пропастью, по которому все мы должны были в судный день на небо пройти; но теперь я попал в рай — в рай мести!

И клинком тесака разрезал он воздух около ее висков и груди; она побледнела, но не унизилась до мольбы, не издала крика; рассеченные клинком лучи блуждают пучками света по ее лицу и шее, словно блики, которые отражает зеркало, когда в него заглянет солнце.

Он играет с ней, и по локонам ее, по челу медленно разводит блики от своего клинка, с прерывающимся дыханием, с горящими глазами, словно испытывая некое наслаждение.

О, гурия моя, как ты прекрасна в свой смертный час! А знаешь ли ты, куда ты идешь и где окажешься? Без души, без жизни вечной, призрак, сотворенный для утехи мужей, станешь ты прахом, и ничего не останется после тебя. Зачем же ты так торопишься почить и уйти в загробную тьму? Нам, бессмертным, не страшна смерть, но ты, женщина, никогда не увидишь дворцов Аллаха; подобно огоньку, который зажигает на своих кочках дух болот, ты посветишь немного и замрешь навеки. Ты и роза, у вас обеих нет души, только ваш цвет и аромат кружат головы людям; а когда вы увянете, никто не позаботится о вас ни на земле, ни на небе.

Вздрогнула она в ответ на эти слова неверного; она стоит на пороге смерти, а он предсказывает, что она никогда не воскреснет! Холод прошел по сердцу несчастной — хоть и верит душа ее в обетование Господа, однако тело дрожит, озябшее и ослабшее, когда приближается смертный час.

Но ангелы-хранители берегут нас и в последние минуты и веянием своих крыльев ободряют нас в преддверии смерти; и она возвращается к вере, смотрит на Агай-хана как на злого духа и молча, каждым биением сердца молится Богу.

Агай-хан левой рукой схватил ее за одежды, правой поднял тесак и держит над ее грудью. Она зажмурила глаза; но постепенно его рука слабеет, согнулось плечо и стало опадать, наконец полностью повисло, и пальцы еле держат кинжал.

— Почему ты оттягиваешь смерть Марины Мнишек, оруженосец? Я уже думала, что, закрыв глаза, проснусь где-нибудь в другом месте, не в этой палатке — не на этой земле. Или ты ждешь мольбы о жизни, поклонов тебе? Напрасное промедление, напрасные и бесплодные надежды! Оставь меня в покое, татарин, и закончи то, что ты начал, потому что воистину тебе полька говорит, что никогда она тебе не покорится! Господи Боже и святая Богородица, смилуйся надо мной!

Стон отчаяния вырвался из груди Агай-хана, он стиснул кинжал и снова хотел занести его, но не мог; это маленькое оружие было слишком тяжело для руки его. Затем он выронил его и топтал в гневе, и стал молча ходить по палатке, то замедляя ход шаг за шагом, будто силы в нем убывали, то вдруг подпрыгивая, будто пуля пронзала его грудь. Смертельная бледность разлилась по лицу его. Казалось, страст управляла им и была его жизнью, иссякла от чрезмерного напряжения. Он упал на ковер и, если бы не дыхание, глухое, тяжелое, прерывистое, его можно было бы считать трупом.

Через минуту он приподнялся и, расправив плечи, сказал голосом человека, который, встревоженный светом лунной ночи, разговаривает с собою во сне:

— Идите к сыну вашего султана, эмиры пустыни, потому что сегодня он берет себе прекрасную жену! Он долго странствовал и питался сухим хлебом у неверных, и был словно презренный пес возле их кормушки — а теперь он возьмет за руку ту, которую любил, и пойдет с нею.

Хорброков, боярин презренный! Ты думал, что я брошу тебе под ноги эту жемчужину, чтобы ты схватил ее и за нее царскую милость снискал? Подыхай, старик, в Астрахани и не проси у меня прекраснейшую из дочерей Адама!

И тут внезапная усмешка так искривила его уста, что он целую минуту не мог говорить дальше.

— Где ты, отец мой? Три капли крови с твоей головы упали мне на висок… Гурия моя, во сне и наяву ты была госпожой Агай-хана. Что это за имя? Кто носил его прежде... У королей и шахов алмаз могущества горит на чалме, но это бренная звезда! Сегодня они правят, а назавтра их сыны воют с голода на улицах городов!

Я видел, заметил, когда шел мимо, холод окутывал ноги, там никогда нет льда, прорубь… Толкай — пусть падает — не достанется она в лапы москалям — они бы ее четвертовали! Здесь голова покатится, там рука отвалится, грудь затрепещет в третьем месте — нет, во имя Аллаха, во имя Гаруна — чистая, непорочная, прекрасная в земной жизни, пусть прекрасной сойдет она и в могилу — а на дне песчаное ложе — и возляжет она на нем, как на ложе любви!

Он произносил эти слова, и прибывало безумие в зрачках его. Поначалу они быстро бегали, и были холодными и стеклянными, точно слезы примерзли к ним, потом занялись сухим огнем, перестали бегать и впились в глазные белки. Уже не разные чувства, как это было раньше, разбегаются во все стороны в его взглядах — одна дума, после которой уже ничего не будет в душе его, сквозит в его взоре. Он встал, как зверь, влекомый инстинктом, взял Марину за плечи и пошел к черному выходу палатки; но, выходя, не опоясался он булатом, не взял кинжал свой, а шел, уставив в нее глаза, сжимая за руку так, что она стонала от боли. Но он уже ни угрожает ей, ни заискивает перед ней — в молчании ведет он ее подальше от лагеря, песками, на берег Яика.

Солнце уже клонится к закату и, как это обычно бывает в пустыне, чем ниже оно закатывается, тем больше обливается кровью; теплый весенний воздух, снег там и сям еще лежит сугробами, вверху клином тянутся журавли, а за ними кулики, строгими голосами перекликаясь друг с другом в пути.

Они остановились возле Яика. Крутые, покрытые песком и щебнем берега, и вся река, прежде скованная льдом, блестит красным цветом заката; но вдали уже видны раскалывающиеся массы, которые несет течением, и громоздятся они возле ледяной плотины, все еще не прорванной, держащейся за оба берега; именно здесь эти массы скатываются с возвышенности и входят в русло, будто бы на помощь покрову льда; но уже слышен издалека хруст коры, треск ледяных глыб, а вблизи глухой шум, подымающийся из глубины вод — будто закипают там волны, и стонут, придавленные тяжестью. Видно, что река готовится к бунту, и ветер с высоты осеняет ее крыльями тепла.

Последние силы покидают Марину — закружилась, как в омуте, ее голова. Еще раз она поднимает пальцы к челу и, творя крестное знамение, шепчет: «Во имя Отца», — и застыли губы, остались полуоткрыты уста, но уже нет надежды услышать голос!

С исполинской силой подхватил ее Агай-хан и, держа в объятьях, понесся опрометью среди утесов и пригорков. Беспечно слетает он вниз, ведь дух безумия хранит его как сына своего. Песок осыпается у него под ногами, а он не падает; о камни спотыкается и даже не пошатнется, бежит, скачет, под ногами ручьем все ниже и ниже щебень стекает, наконец добежал он до того места, где кончается суша и начинается лед. Без раздумий и колебаний взошел он на него и, как бежал по земле, так беспрепятственно заскользил и по льду — среди завалов снега.

Оба берега на Яик бросают свои тени, между ними, где они должны были встретиться, лучи заката протянули ленту кровавого света; и когда дошел до нее Агай-хан, он остановился и что-то искал вокруг, но не положил Марину, хотя запыхался, и мокрым от пота стало чело его. Видно было, что он нашел то, что искал, потому что подпрыгнул и снова ударился в бег, и понесся в сторону моря, уже не сворачивая к тени, держась той дороги, что солнце ему указало.

Но вскоре он опять остановился. Усиливается шум, уже кое-где трещит лед, но он пока стоит на безопасном месте, хотя и возле самого края проруби, из-под которой брызжет вода; видно, там источник незамерзающий, потому что все вокруг сковано льдом, а он чистый, бурлит водоворотом и паром пышет.

— Проснись, гурия моя — проснись!

Ладонью он тер ее виски и обрызгивал лицо каплями воды.

Она открыла глаза и молча, из последних сил, выскользнула из его объятий. Она хотела шагнуть вперед, но упала, ударившись коленями о лед, но уже не потеряла сознание; она видит, слышит, понимает, какая ждет её судьба, и в эту торжественную минуту еще раз поднимает голову, чтобы умереть с достоинством королевы.

На коленях она стоит на самом краю пропасти — и он над ней с безумным взглядом. И, может, не понимает он уже, кто она, откуда пришла, может, забыл он о любви своей, о своих страданиях и трудах; но знает он, что здесь она погибнуть должна, и обхватил ее без бешенства, без выражения мести, почти помимо своей воли, будто некая таинственная сила им владела и он не мог ей противостоять.

Она пошла на дно, и забурлили над ней волны; только раз она показалась над водой, руки подняла вверх, и снова ее накрыло волной, но не было видно, что она с ней боролась. Источник бурлит, как и раньше, но уже никакой голос не примешивается к его шуму — только показалась на нем в красном свете среди пузырьков черная лента с золотой вышивкой. Где лежит теперь та голова, что носила эту ленту при жизни?

Агай-хан, непреклонный, смотрит на омут и потирает лоб рукой. Нелегко призвать разум, когда он покинет душу, и опустеет она, как храм, который оставили боги. Стоит он и ждет, будто в надежде, что та, которую он любил, вернется назад из пучины, чистая и молодая, и в своем повторном приходе в мир забудет она свое прошлое и выслушает слово его признания в любви.

Он таращит глаза и напрягает слух, словно стрелок в пуще. Тем временем отовсюду идет странный гул, который, поднимаясь снизу, словно предупреждает об опасности. То донесется издалека стон — то ветер заберется куда-то между горами снега и вздыхает, словно дева — то будто бы визг стаи шакалов, которые, спасаясь бегством, несутся к берегу; и вновь где-то сталкиваются глыбы льда и скрежещут, словно пилы, внезапно гремят, словно их кто-то взорвал, а потом слышен шум мчащихся волн, их бешеные крики, когда они встретят преграду, и потом снова шум — видно было, что они уже прорвали дамбу.

Вокруг него прогибается и сердито скрежещет лед, покрываясь трещинами, то на нем образуются дыры, то оторвется целый кусок и, раскачанный водой, разбивается о прилегающие стенки; усиливается свист ветра, откуда-то сверху доносятся голоса диких гусей и испуганные крики ястребов — сзади громоздится лед, но уже не глыбами, а холмами, которы облегают еще не прорванную плотину и ударяют один за другим, подобно молниям. Их острые вершины горят огнем последних лучей солнца. И даже если бы он хотел предотвратить смерть, уже было бы слишком поздно — но он и не думает об этом. К месту, где погибла женщина, он устремляет свой взор, и не обращает внимания на то, что происходит вокруг; никакого страха нет на лице его, он стоит, как вкопанный, и не задрожит ни разу, стоит и ждет, а в голове его безумие совершает обряд свой.

Зашло солнце где-то на краю пустыни и оставило после себя на небе огромный пожар; там горят тучи и стелется дым, а здесь трещат льды. Несущийся сверху поток раскалывает и мелет их, надвигается с каждой минутой, шатаясь между двумя берегами; всё ближе к месту, где задумчиво стоит Агай-хан, вихрем закрутился снег, и, словно туман, повис в воздухе, вихрь среди снегов совершает свою скачку и жалобно стонет, громы один за другим раздаются все ближе и ближе. Кажется, это архангел тьмы вновь созывает свои сонмы и готовится к битве с Богом всемогущим.

Все трещит и крошится; прошло еще несколько минут, и потрескался весь лед, а он стоит на большом холме и отдаляется от водоворота, в котором погибла Марина. Подобно молнии, проносится он между глыб, и протягивает руки, и смотрит еще безжизненным взглядом, горящим как трут.

И сзади, и спереди мчатся за ним, мчатся пред ним льды, а он на своем острове, окруженный холмами, столбами, вершинами, проносится над бездной; с каждой минутой всё больше тонут, крошатся края острова, то заострятся клином, то закруглятся, но остров становятся все меньше, все меньше остается места и для него. Он держится середины, сложа руки на груди, роскошный тюрбан еще сверкнет иногда в лучах заката. Не видать уже берегов Яика, их заслоняют ледяные колонны, бугры и завалы; лед и вода — вот его мир — но он не видит этого мира, и странные видения его окружают, и летит он как стрела, и видения летят вместе с ним в шуме и грохоте. То кажется ему, что вращается он на одном месте, то вновь, будто исполины неземных стран подают ему руку и влекут к себе, и становится холодно, и ужасно, и сгущается тьма, но видно во тьме, как танцуют духи и снуют вокруг. Только один раз, без всякого намерения — случайно, не зная зачем, поднял он голову, и увидел над собой звезду, с которой сражалась черная туча. Вспомнилось ему, как он бывал в тех местах, где были видны такие звезды и тучи, и как в тех самых местах явился ему когда-то прекрасный лик, и хотел он вспомнить что-то еще, но звезда исчезла, не мог он различить ее черты — и низко опустил голову.

К морю, к морю плывут льдины Яика, и на одной из них Агай-хан. Прощай навсегда, дитя моей фантазии — еще несколько минут, и поглотят тебя волны, и будут швырять тело твое! В мучениях прошла твоя жизнь, и мстил ты преступлениями тем, кого ты ненавидел, и той, которую любил. Теперь ты и она похищены одной могилой; а куда ушли души ваши? Не было слышно, как они покидали вашу грудь, не было слышно их полета в вышине. Но она, умирая, молилась Марии…

Королева Польши, разреши сесть ей у стоп Твоих, ибо царская корона была для нее терновым венцом, а вся ее жизнь — скитанием вдали от родины, среди чужих и завистливых! Королева Польши, смилуйся над дочерью Твоей!

При копировании материалов необходимо указать следующее:
Источник: Красинский З. Агай-хан — ч. XII // Читальный зал, polskayaliteratura.eu, 2022

Примечания

    Смотри также:

    Loading...