18.01.2024

Бал во время чумы

Леопольд Стафф сказал о Галчинском:


…нам открыли его стихи,

Сколько поэзии в чепухе,

А в поэзии — чепухи.

А вот стихотворение русского поэта — Марии Петровых:

Лесьмян — он по вертикали —

В глубь земли и в глубь небес,

А Тувим — в долины, в дали,

Где на горизонте — лес.

 

А Галчинскй? Разве просто

Обозреть его добро:

Зелень, серебро и звезды,

Звезды, зелень, серебро.

Итак, чепуха — и благородный металл. Но такова алхимия Галчинского — в его тигле мишура превращается в серебро чистой пробы.

Не всегда поэта переводят поэты, и еще реже пишут о нем не статьи и трактаты, а стихи. Гёте, Байрон, Мицкевич, Лорка — больше в русской поэзии не припомню (исключая, конечно, Гомера). Но это титаны, символы. А вот о беззаконном, легковесном Галчинском Александр Ревич написал поэму; стихами говорили о нем Мария Петровых и Давид Самойлов — и речь шла не о символическом пьедестале, а о чем-то близком и понятном, почти родном. В стихотворении Самойлова «Соловьи Ильдефонса Константы» строки:

Ильдефонс играет на скрипке, потом на гитаре

И снова играет на скрипке... —

не поэтический вымысел. Галчинский действительно играл на скрипке, и не только. Строфа из этого же стихотворения, некогда вычеркнутая цензурой:

Плачет редактор, за ним расплакался цензор,

Плачет директор издательства и все его консультанты:

«Зачем я его правил? Зачем я его резал?

Что он делает с нами? Ах, Ильдефонс Константы...» —

тоже биографична. Издательские перипетии, хорошо знакомые русскому поэту Самойлову, портили кровь и его польскому собрату — «зеленому Константы». И в довоенной Польше, и в послевоенной он был одинаково независим и неудобен. А на рубеже сороковых–пятидесятых Галчинский-сатирик — автор сценических гротесков, целого театра, почти абсурдистского, под названием «Зеленый гусь», окончательно вывел власть из терпения: на носу светлое будущее, а какой-то стихотворец дурачится. Но Галчинский держался старинного и испытанного правила: все, что смешно, уже не страшно. В общем, он угодил в опалу. После ждановской буллы о ересях в искусстве в Советском Союзе обязали все областные и республиканские писательские организации выявить своих ахматовых и зощенок (о если бы!..). Мутный вал докатился до соцлагеря, и Галчинский оказался в роли польского Зощенки. «3еленый гусь» приказал долго жить (в заключительном спектакле его съели коты). Да и стихи легли в стол, дожидаясь посмертной славы.
Судьба Галчинского коренилась в его натуре. Он был наделен той одинокой свободой, которая не приносит человеку радостей, но с которой он ничего не может поделать. Дерзость, озорство, веселость и тоска — эта гремучая смесь не иссякала в поэте, не давая покоя ни ему, ни другим. В молодости он мечтал стать уличным артистом, а еще лучше — факиром. И в каком-то смысле стал. Страсть к выдумкам, буффонаде, ко всему цыганскому, цирковому, неприкаянному и вольному оплела имя Галчинского легендами и анекдотами, в большинстве достоверными. На чужой, посторонний взгляд его жизнь, особенно довоенная, порой смахивала на плутовскую новеллу.
В Варшавском университете студента Галчинского едва не наградили медалью за блистательный реферат об английском поэте Гордоне Чийтсе; особенно впечатлял тонкий анализ стихов, да и сами стихи. Не наградили, поскольку обнаружилось, не без помощи самого Галчинского, что такого поэта не было и нет, разве что когда-нибудь появится.
Единственный раз в жизни Галчинскому улыбнулась чиновничья фортуна. Он устроился референтом по культуре при польском посольстве в Берлине. Ему поручили ответственный доклад — перед дипломатическими кругами — об успехах Польской академии. Доклад был долгий и запомнился надолго. Сначала Галчинский с умным лицом, морща лоб, безмолвно прохаживался перед публикой, потом вытащил из кармана статистический справочник и стал монотонно зачитывать: «Производство мыла в Польше достигло в таком-то году... Производство мыла в Польше достигло в таком-то году...» — и так далее. Производство мыла росло, недоумение, а затем и негодование слушателей тоже. Кончив, Галчинский долго молчал с задумчивым видом, а потом, сунув справочник в карман, развел руками: «Перед этими цифрами поэт бессилен». Фортуна обделена юмором, и с дипломатической карьерой было покончено.
Поэт Чеслав Милош вспоминал, описывая внешность Галчинского, что в глаза бросались высокий лоб и «темная цыганская кожа». Таким же «греко-цыганом», по меткому определению современников, он был и в поэзии. Стихи Галчинского словно подтверждают давнее пушкинское замечание, что поэзия вправе быть легкомысленной («глуповатой»). Живая мысль легка и ненавязчива, этим и отличаются поговорки от поучений. Читая Галчинского, невольно вспоминаешь другое имя, тоже поэта, но в иной области, — Марка Шагала. Разные судьбы, разные темы, но общее — легкость, дерзость и безбоязненность. Обоим легче завидовать, чем подражать, хотя многие полагали и доныне полагают иначе. Как и Шагала, Галчинского кто только не винил в небрежности, пренебрежении нормами и вообще в поэтическом бескультурье. К счастью, культуру он понимал по-своему, глубоко и не путал ее с чистописанием.
Отсюда и некоторые трудности перевода. Далеко не уверен, что мне это удается, но думаю, что Галчинского надо переводить с помарками, сохраняя его небрежный, непричесанный и пленительный почерк. Во всяком случае, именно так переводили его Иосиф Бродский, Борис Корнилов, Мария Петровых, Давид Самойлов, Борис Слуцкий, Аркадий Штейнберг — перечисление сугубо алфавитное, но впечатляющее. Почему его так охотно и любовно переводили? Быть может, один из секретов его обаяния — в душевном здоровье. Странно звучит по отношению к человеку, который при жизни слыл мистификатором, хулиганом и чуть ли не полупомешанным. Чеслав Милош проницательно распознал в озорном и бесшабашном Галчинском поэта трагического, но притом загадочно и безнадежно влюбленного в жизнь и весь остальной мир, темный, недобрый и все же чудесный. Да, Галчинский любил «уют гнезда земного» и сумел эту любовь озвучить, лучше многих, по опыту зная, как зыбко и хрупко земное гнездышко. Кстати, у Нобелевского лауреата к Галчинскому свой счет. Когда в 1951
 году вольнодумец Милош стал одним из первых польских невозвращенцев и эмигрантом, Галчинский откликнулся на это поэмой о дезертире, наверно искренней, но довольно бездарной, по крайней мере, для него. Милош в мемуарах объясняет этот эпизод инфантилизмом и интеллектуальной недоразвитостью Галчинского. Плюс алкоголизмом. Впрочем, в очерках Милоша доминируют не упрек и благородное прощение давних обид, а благодарность за «музыкальное волшебство» и «мощное жизнеутверждение» — так Милош определяет творческий дар Галчинского, сожалея, что дар достался «безумцу, гуляке праздному». Короче, знакомое нам едва ли не с детства: «Ты, Моцарт, недостоин сам себя». Но гуляк, в большинстве праздных, вообще-то пруд пруди. А Моцартов? И пусть Галчинский не Моцарт, но ему тоже, как и Моцарту, для праздности жизнь не отвела лишнего времени.
Жизнь и судьба Константы Ильдефонса Галчинского не располагала ни к праздности, ни к веселости. Еще студентом он лишился отца, мать вышла замуж и уехала в Чехословакию, он остался один. Дальше сплошная светотень: ранний счастливый брак — и вечные поиски работы. Два года армейской службы оторвали его от семьи, литературы и заработков, но впереди ждало худшее.
Подземный гул, который слышится в его ранних поэмах, завершился землетрясением, не пощадившим ни Польшу, ни самого поэта.
В довоенной еще Польше, помимо перечисленных Милошем пороков, Галчинского обвиняли также в антисемитизме и русофобии. Первую статью обвинения отметают его стихи, что до второй — не знаю, был или не был Галчинский юдофилом, а вот русофилом определенно был. И по трагической иронии — назвать ли ее гримасой или ухмылкой истории — в 1939-м, когда Молотов с Риббентропом оформили очередной раздел Польши, рядовой Галчинский, будучи на Восточном фронте, стал русским военнопленным. Но после совместного парада пленных по каким-то соображениям поделили — эти нам, а эти вам, — и Галчинский оказался военнопленным немецким. Хрен редьки не слаще, но, может быть, этот абсурд, игра в кости, уберегли поэта от Катыни. А дальше его ждали шесть лет лагерей и принудительных работ в Германии, послевоенные европейские скитания и возврат на неласковую, растерзанную родину. Он искренне хотел вжиться в новую Польшу, пытался обуздать свое неуместное вольнолюбие, но ничего с ним поделать не мог. В конце концов сердце не выдержало. Он умер 6
 декабря 1953-го, сорока восьми лет, не дожив до оттепели и радикальных перемен.
Поэзия — это всегда и позиция, которую берут с боем и отстаивают до последнего. Жизненная позиция Галчинского, особенно послевоенная, бесхитростна — он не вития, не поэт-небожитель, а просто человек, который хочет жить по-человечески. Время упорно отказывало ему в этом праве. Но вся поэзия Галчинского, приглушая пафос иронией, негромко но неизменно утверждала, что жизнь вопреки всему радостна, всегда и все равно радостна. Считать ли это душевным здоровьем, внутренней гармонией или чем-то еще? Одно понятно — подобное жизнеощущение требовало таких душевных сил и мужества, о которых можно лишь гадать.

При копировании материалов необходимо указать следующее:
Источник: Гелескул А. Бал во время чумы // Читальный зал, polskayaliteratura.eu, 2024

Примечания

    Loading...