14.06.2022

Бенёвский (Песнь первая)

Бенёвский

Песнь первая

 

В минувший век, в правленье Станислава,

В Подолии жил бедный дворянин.

Он в жизни много выстрадал, но славой

Был щедро взыскан, и не без причин.

В тот век, междоусобный и кровавый,

Мужчины все сражались, как один.

В стране был мор. Земли не трогал лемех,

И смерть во многих погостила семьях.

 

Бенёвский! Так зовется мой герой,

Бенёвский Збигнев Казимир Маврикий.

Он был храним таинственной звездой

В мороз и в зной и в час сраженья дикий.

Так ченстоховский образок порой

Хранит и нас. Но есть закон великий:

Как ни страдай, как смерть ни презирай,

В свой час и ты покинешь этот край.

 

Он начал жить в тревожном бурном мире.

Но юноши всегда в одном равны:

Жизнь кажется им радостней и шире,

Когда они борьбой упоены.

Душа подобна громкозвучной лире,

И нервы-струны в ней закалены.

Наш друг Бенёвский за троих и дрался,

И чувствовал — он жить втройне старался.

 

Двадцатилетний юноша владел

Деревнею, полученной в наследство.

Любил гостей он и чуждался дел —

Проматывал родительские средства,

К тому ж еще и тяжбу он имел

С помещиком, живущим по соседству.

У нас с судами что-нибудь начни,

Введут в долги и разорят они.

 

Сперва он продал хутор отдаленный.

Коней. И сбрую. Век тот незнаком

Был с шорами, и не просили жены

Их у мужей, чтоб выезжать верхом.

Своих любимых соколов лишенный,

Судье борзых он подарил. Потом

Ксендзу на ризы дал кунтуш достойный:

Чтоб помянул отца в заупокойной.

 

В бореньях этих малый изнемог.

И под конец лишился Збигнев юный

Земель отцовских, но не проклял рок

И даже мир не выбранил подлунный.

(Вот молодежи нынешней урок!)

Сказал он: «Si non mi noces, FortunaЕсли ты, Фортуна, мне не воспрепятствуешь (лат.).[1]

Деревню я добуду не одну,

И, как отец, я тяжбу вновь начну.

 

Мой сын поить чинов судейских будет

И, угодив к ним в пасть, как Актеон,

Всех тех, кто предавал его, осудит.

Под ясень, мною выращенный, он

Придет, вздохнет и, может быть, избудет

Свою тоску…» Исторг Бенёвский стон,

На ясень глянул, задрожал всем телом.

Он становился человеком зрелым.

 

Он в суть юриспруденции проник,

Умнее стал в лишеньях и в печали.

Нотариус, судья и ростовщик,

Как леопарды, юношу терзали,

Как три осла, забредшие в цветник,

Его топтали. И, как черти, драли

С живого шкуру. И ушли, ему

Дав опыт в добавление к уму.

 

Ах, опыт! Ты как панцирь благородный

Для той груди, где сердца не сыскать.

Для странника — фонарик путеводный,

Для себялюбца — мягкая кровать.

Для рыцаря — звезда, огонь походный,

И ватка для того, кто затыкать

Приучен уши от чужих стенаний.

А для меня — свеча в ночном тумане.

 

Но Збигневу всего лишь двадцать лет,

Об опыте он вовсе не хлопочет.

Анеля А., его любви предмет,

Ему кокетством голову морочит.

Он только хочет брачный дать обет,

Именье, тесть — вот все, чего он хочет.

На итальянском песни он поет,

Но вот он разоряется, и вот…

 

«Addio!» — так в Италии прогонят,

У нас — «Уйди с дороги, мелкота!»

От этих слов любой жених застонет:

Они для сердца, как удар хлыста.

Но если это милую не тронет,

То вы счастливец. Модной неспроста

Была в ту пору верность кавалеру.

А вот отец… Тот возражал не в меру.

 

Анеля А. была одной из роз,

Расцветших буйно на кусте высоком,

Который стены сада перерос

И вдаль глядит огромным темным оком.

Хоть сторожа следят за ней всерьез,

Ее сорвет повеса ненароком,

Отдаст красотке, и в ее кудрях

Цветок увянет, обратится в прах.

 

Хоть строг отец был, жребий не был горек:

Возлюбленные виделись порой.

Но где? Об этом не узнал историк.

Под явором, наверно, в час ночной:

Собаки с лаем обегали дворик,

Свистали соловьи наперебой —

Они луну манили ввысь из бездны.

Все было так, читатель мой любезный.

 

Ее отец, большой оригинал,

Богов Олимпа обожал без меры.

Приметы чтил и сонник уважал.

Сам черт не знал, какой же был он веры:

Ничком перед распятьем он лежал,

Но род свой вел от цезаревой эры —

В нем золото и фольга с мишурой

Слились, как в дароносице иной.

 

В цветной шлафрок причудливо одетый,

Глядел частенько из окна старик.

Подобием Рембрандтова портрета

Он представлялся взгляду в этот миг.

Портьеры были пурпурного цвета,

На лысине играл закатный блик.

Он чванился в окошке перед дворней,

А та поклоны била все покорней.

 

Он жил на взгорье в замке родовом.

Пониже пруд, река Лядава в парке.

В пруду плескались лебеди, и в нем

Купалось даже солнце в полдень жаркий.

Плотина с мельницею за прудом…

Вдали костела купола и арки.

Глядели тускло окна сельских хат,

Как глазки кошек в полусне глядят.

 

Старик любил забавы и затеи.

Оригинал, чудак… И потому

Засыпал он дороги и аллеи

И вкось пустил тропинки по холму.

В кустах стояли статуи, белея.

Была Катоном, судя по всему,

Одна из этих обнаженных статуй:

Старик с кинжалом, рослый, бородатый.

 

И Аполлон забыл и стыд и срам:

Рубашку сбросил, вероятно, в море.

Чуть дальше были лабиринты. Там

Скрывались… ульи в узком коридоре.

Божки языческие по камням

Меж роз уселись на пустынном взгорье;

А изо рта торчал у многих клык.

Хозяин был, как видно, еретик!

 

А над прудом огромная фигура…

Кто это ввысь так голову простер?

Да это ж дуб подстриженный!.. Скульптура,

Изображающая с давних пор

Циклопа Полифема. Очень хмуро

Свой глаз один уставил он в простор,

Но смотрит в оба. Этот глаз прозрачен

В погожий день, а в бурю дик и мрачен.

 

Напротив — грот. Седой рыбак в челне

Молился перед входом, а молчанье

И мрак вечерний стлались по волне,

Плескались сети в мерном колыханье.

Лампады в гроте тлели. В вышине —

Пречистой золотое изваянье.

Над ней витала радужная мгла.

Так и Диана выглядеть могла.

 

Затеям старца только подивиться!

Для пиршества он изобрел наряд:

В венке из роз на плеши, как патриций,

Он в тоге прохлаждался дни подряд.

В ладонях — кубок: ценная вещица.

На нем был умирающий Сократ

Изображен, и тот, кто напивался

Из кубка, сразу мудрецом казался.

 

Над этим всем смеялся наш герой,

Но только втайне — о, хитрец влюбленный!

А впрочем, мил ему был статуй строй,

И портики, и белые колонны.

В пещерах он любил сидеть порой,

Благоговейно в думы погруженный.

Ведь там бывал он с милой, и в тиши

Впитал навеки луч ее души,

 

Чуть слышный запах и теней узоры.

Из них в мечтах творил он идеал.

К истоку каждый обращает взоры:

Край юности, он счастье там познал!

Я мраморные, огненные горы,

Оливы Иисуса я видал,

Но предпочту им тихую деревню,

Где голос струй всех песенок напевней,

 

Где светел луг и ландыши влажны,

Благоухают сосны и калины,

Где в ручеек березки влюблены,

Где одинока роза средь равнины.

Хотя ходули были бы нужны,

Чтоб пересечь болота и трясины,

Но я на крыльях там парил не раз,

Как месяц в тучах — то сиял, то гас.

 

О меланхолия, ты моментально

Сражаешь словно хворь или беда!

В провинции все шляхтичи повально

Больны тобой. Как ты пришла туда?

Я участи не избежал печальной:

Ушел с тоской в чужие города.

О нимфа злая! Сгинь же в преисподней!

Я не поляк, я байронист сегодня.

 

Я в том виню ошибки юных лет,

Печали Польши, скрытые в могилах,

И одиночество, и горечь бед,

Я обвиняю духов огнекрылых —

Они выводят мертвецов на свет.

Но те воскреснуть все-таки не в силах.

Лишь в Судный день дано им вновь ожить

И грохотом Творца ошеломить.

 

Что за строфа! Сменить бы тему надо.

Я Страшный суд сюжетом изберу.

Эринии раздуют факел ада.

Я докажу — грех не ведет к добру.

Я разъясню, что в небесах прохлада,

А в преисподней все клянут жару.

Нет, лучше отложу затею эту —

Судейские зовут меня к ответу.

 

Верней, на суд свой критики зовут.

Вы были в их Аркадии — скажите?

Иезуиты там собак пасут,

Став овцами. Поэты, не дразните

Овечек этих, а не то куснут!

Там шип змеиный, там паучьи нити.

О, край ничтожный! Бабы там царят

И нам оттуда посылают яд.

 

О Польша, хочешь быть ты Молодою,

Но не меняешь сути бытия?!

Ты проклятою крещена водою,

Которой пить не станет и змея.

Ты с рыцарской своею красотою

Ползешь, стыда и срама не тая.

Ну до чего с Италией ты сходна!..

Умри уж лучше, сгинь, но благородно!

 

Зачем тебя я, впрочем, остерег?

От ангелов ты знак получишь вещий,

Когда нальет в твой кубок смертный сок

Открытый недруг или друг зловещий.

Тебя своею дщерью сделал Бог,

Христос — сестрой. Одной лишь бойся вещи:

Тиары папской. Гибель Рим несет.

Крест — папа твой и верный твой оплот.

 

А Рим? Да там сплошной клубок рептилий.

Тебя ль освобождать им от цепей?

Они про братства тайные забыли

И под престол забились от людей.

Они торговлю душами открыли.

И лгут. И ложь скрывают все хитрей.

А если мужа доблестного встретят,

Они его перстом бескровно метят.

 

Оставить их в покое? Пренебречь?

Но им самим покой неведом. Кружат!

В жилищах разоренных ищут меч.

Плюют на меч, как только обнаружат,

Чтоб заржавел! Тогда уже рассечь

Никто не сможет их на части… Служат

Продажные им перья… Кровь черна…

Пусть ползают! Кому их жизнь нужна?

 

Я говорил, припав к Господню гробу,

Про этот подлый и коварный люд,

Про то, что нам предложено на пробу

С тлетворной кровью осушить сосуд.

Ответил гроб: «Не я посеял злобу,

Сам по себе ужасный вырос спрут».

Непросто было нам изгнать такого.

Но щупальца уже он тянет снова…

 

Но сгинет он, исчезнет без следа,

Ведь нам защитой будут Божьи громы.

О патетичность!.. Ты моя беда.

Читатель, мною на Парнас влекомый,

Влезать туда желает не всегда,

Предпочитает оставаться дома.

Ему милее кунтуши, и псы,

И польский дух, и польские усы —

 

Все дам ему, но пусть одно мгновенье

Повременит, все обещаю дать.

Я Музы жду, зову я вдохновенье

И морщу лоб философу под стать.

Медлительно кую поэмы звенья —

Боюсь воздушных духов распугать:

Они на мозг садятся, как стрекозы

На чашу раскрывающейся розы.

 

Цветок поник… Но, распускаясь вдруг,

Являет миру новое убранство

И льет благоухание вокруг.

Я горд, что, сохраняя постоянство,

Умею вдохновляться без потуг.

Мой стих, как смерч, возносится в пространство,

Хулы, как стрелы, мечет во врагов.

Постойте! Песня зреет… Я готов!

 

Цветы печальный запах источали,

И лес вздыхал под вечер тяжело.

Бенёвский со слугою уезжали.

Вот старый Гжесь вскарабкался в седло.

Вскочил Бенёвский… Я хотел вначале

Украсить шлемом юноши чело —

Но он решил надеть конфедератку,

Эпическому вопреки порядку.

 

Уже Бенёвский плащ свой запахнул

С застежкой в виде пары лап тигриных;

Коня погладил и на дом взглянул.

Тут в знак прощания из лошадиных

Ноздрей взметнулся дым, и конь чихнул.

Плеть щелкнула… Дорог немало длинных

Теперь придется Збигневу пройти

И провести всю жизнь свою в пути!

 

Когда бы, даром вещим обладая,

Шепнула нимфа тайная тайком:

«Вовек родного не увидишь края,

Зато героем станешь и вождем,

В грядущем слава ждет тебя такая,

Что дом, откуда изгнан ты, твой дом

В храм обратится, сосны вековые

Пойдут на табакерки расписные,

 

Священным станет каждый лоскуток,

Вся Польша будет чтить десять строк

Или к Марыльке пылкое признанье;

Слезами дева оросит листок,

В альбомы вклеят все твои писанья,

И в будущем, парик твой обретя,

Френолог будет счастлив, как дитя.

 

Один сапог твой выставят в музее,

А о другом баллады сочинят».

Но полно! Стих мой вянет, цепенея,

Я сам рыдаю — слезы точно град.

Так вот, когда бы, красок не жалея,

Описывала нимфа все подряд,

То наш воитель в этот миг разлуки,

Наверно, содрогнулся бы от муки.

 

Хоть это глупо, человек навзрыд

Готов себя оплакивать порою.

Такой, конечно, скоро угодит

В больницу, но не обретет покою.

Мерещится ему все тот же вид:

Бредут монахи скорбной чередою,

Монашки плачут, гимны лепеча.

Туман… Господь в тумане как свеча…

 

Пока я тут болтаю на досуге,

Герой наш покидает отчий дом.

Чарнецкий так скакал в своей кольчуге,

Так мчалась Плятер на коне своем…

И так наш сейм под звуки жуткой фуги

Извергся вулканическим огнем.

Потом осел он за чужой межою,

Но, как улитка, взял свой дом с собою.

 

Там каждый штаб сумел себя сберечь.

Своих святых содержим мы под боком.

(В календаре идет об этом речь.)

Подхвачен я крутящимся потоком.

(Вращение не может не увлечь.)

Там много солнц возникло ненароком,

Но ладу нет меж ними нипочем,

И стал над ними месяц королем.

 

Враждующие эти великаны

Напомнят вам героев древних саг.

Но есть ли смысл в их распре постоянной?

Иных когорт уже я слышу шаг.

Гусаров давних сыновья — уланы,

Вот кто омоет русской кровью стяг!

Бенёвский жаждал с недругом сразиться,

И кланялась ему в полях пшеница.

 

К нему тянулся каждый колосок,

И василек, растоптанный копытом,

Без жалобы ложился на песок.

Он ехал молча. Пел слуга, и скрытым

Звучал напев страданьем, мучил, жег

И плыл по нивам, золотом облитым,

Врывался в рощу. С ропотом мольбы,

Как духи, били крыльями дубы.

 

Ночь наступает. Рыцарь стал у кручи,

На дом любимой бросил скорбный взгляд.

Вблизи гора повисла, словно туча,

Под нею — пруд, над ней — деревьев ряд.

Старинный замок виден был сквозь сучья,

Светились окна в глубине аркад.

Горы огромной облик эксцентричный

Скрывала ночь завесой флегматичной.

 

Сад потемнел. Юноны торс исчез,

Не видно Феба в рощице пустынной.

На фоне угасающих небес

Лишь мощный дуб вздымался над низиной.

На гребень взгорья алый месяц влез,

Похожий на актера с кислой миной,

Играющего Гамлета, и пруд

Стал пурпурным за несколько минут.

 

В душе игрок, Бенёвский все достатки

Свои поставить мог бы на туза

И, проиграв, умчаться без оглядки.

Но он увидел замок — и глаза

Застлала мгла… Дрожит, как в лихорадке…

И вот уж каплет за слезой слеза.

С коня сползает, вспомнив об Анеле,

И Гжесь кричит: «Что с вами? Заболели?»

 

«Оставь меня! Я стремя подтяну», —

Ответил тот, отпихивая руку,

Конфедератку сдернул; на луну

Уставился, кляня в душе разлуку.

И стон его встревожил тишину.

Мемнон не так ли выразил бы муку?

Кто ж виноват? Луна, конечно. Стыд

Ее пробрал: то блекнет, то блестит.

 

Бенёвский скачет вдоль низины влажной,

И дядька в красном кунтуше — за ним.

Скорбящему несет напев протяжный

То ль ветер дальний, то ли херувим.

И путник ощущает вдруг отважный

Порыв, и он уже непобедим.

Вот каковы мои герои оба!

Но им никто не встретился, а то бы,

 

Гирканской львице уподобясь вмиг,

Врага сожрал бы Збигнев. Что за хватка!

Сквозь лес густой он мчался напрямик,

А сзади — Гжесь. Отхлебывал украдкой

Из фляги водку гданьскую старик.

Как голубки, воркующие сладко,

Сон этот булькал. Квакают в траве

Так жабы в поэтической Литве.

 

Гжесь слушал эту песнь, благоговея,

Мотив был повторен уже не раз.

Каменья стали оживать, белея,

А месяц вспыхнул щелкой и погас.

Отстал наш старец, как жена Энея,

Упал с коня и захрапел тотчас.

Бенёвский мчится далее по тропам,

А конь слуги спешит за ним галопом.

 

Потом на рысь он перешел, потом

Стал настигать… Вот он все ближе, ближе…

В седле, махая ивовым прутом,

Сидит… старуха. Космы шапкой рыжей

Над ней пылают. Муза, о моем

Заботясь поэтическом престиже,

Мне шлет «Deus ex machina»«Бог из машины» (лат.) — неожиданная развязка в античной трагедии посредством вмешательства божества.[2] — каргу

Ужасную. Теперь блеснуть могу!

 

Едва друг с другом поравнялись кони.

Бенёвский в страхе поднимает взор

И видит — черт в серебряной короне!

И этот черт летит во весь опор,

Взял повод Збигнева в свои ладони

И увлекает Збигнева в простор.

Скрывается герой наш в толще мрака.

Как просто подчинить себе поляка!

 

К тому же… Но достаточно с меня.

Прочь болтовню! Луна дрожит, мерцая.

Старуха-дьяволица бьет коня,

Носатая, косматая и злая.

Бывает часто, что с уходом дня

Такое видят дети, засыпая:

Конь весь в тумане, и к нему приник

Под сенью крыльев старой няньки лик.

 

Несутся вихрем, точно смерть стремится

По следу, и конец их предрешен.

Глухое эхо вдалеке дробится,

Как уходящий колокола звон.

Поводья держит ведьма-проводница…

Ее ручищу в древности Страбон

Сравнил бы с лапой ибиса румяной,

А я сравню с ней клена лист багряный.

 

Глядеть наш друг без ужаса не мог

На эту руку с жилкою лиловой

И думал: «Соскочить да наутек?!

Коня лишусь… ущерб не пустяковый.

А что… Пожалуй, выхвачу клинок,

Расправлюсь с фурией огнеголовой…»

Казались обе мысли хороши,

Но сам себе шепнул он: «Не спеши!»

 

Скажи, о мой читатель, откровенно,

Что думаешь об этих всех делах?

Что, если б сам не избежал ты плена

И ведьмою похищен был впотьмах?

Ну что тогда?.. О, дьявол! О, геенна!

Тебе внушила бы такой же страх

Ручища, захватившая поводья,

Колдуньи этой, чертова отродья.

 

А если ты еще и демократ

И если дорожишь свободой личной,

Ты будешь этим оскорблен стократ.

Похищен дамой! Это ж неприлично!

Сенсимонистка! У нее торчат

Усы под носом. Как неэстетично!

Стройна была хотя бы… Нет, урод!

И вот вдвойне обида сердце жжет.

 

Молчишь ты? Не беда — твои сужденья

Сейчас, дружок, мне вовсе не нужны.

Да, наш герой попался! Провиденье!

К тому же козни дьявола сильны.

Он несся вихрем и в недоуменье

Глядел на маску бледную луну

С ее пустым и мертвенным оскалом,

И мир клубился, как под снежным шквалом.

 

Вдруг — бег прервался: вот уж на земле

Стоит старуха — и расхохоталась.

Торчал свечою наш герой в седле,

У самых ног тропинка начиналась,

А дальше — щель в раздвоенной скале.

Не потому ли символом казалась

Сердец двух разлученных та скала?

Тропа… тропа же к пасеке вела.

 

Узнал Бенёвский ульи близ тропинки,

Узнал скалу он — символ двух сердец,

Здесь пастушком с чувствительной картинки

Не раз сидел с любимой наш юнец.

Смешно вам?.. Эту местность «Анелинки»

Назвал в честь дочки староста-отец,

А дьяволица с огненною гривой

Была ее кормилицею Дивой.

 

Тут вышел наш герой из забытья

И ласково промолвил мамке старой:

«Юнона — это госпожа твоя,

А ты — Ирида. Но исчезли чары.

А был ведь точно в наважденье я…

А ну как этой саблей возле яра

Тебе отсек бы руку невзначай…

Другой раз, Дива, в черта не играй».

 

Они вдвоем спускаются со склона,

Выходят к ульям, где меж трав густых

Белеют розы, обнажая лоно.

С ухмылкой месяц озаряет их.

За липой, за ее огромной кроной

Ютится хата в сумерках ночных

С соломенною крышею лохматой.

Гирляндою спят голуби над хатой.

 

Конь вырвал у Бенёвского узду

И, возмечтав о ситом водопое,

Негромко фыркая, пошел к пруду,

Который, точно серебро живое,

Отсвечивал средь яблонь на виду.

И конь второй пошел за ним. Их двое…

(Не о конях уже давно мы речь ведем —

О людях.) Двое их вступило в дом.

 

Старик, муж Дивы, ждал их за дверями,

Светильник тусклый второпях зажег.

Как послушница с грустными очами

В наряде белом вышла на порог

Красавица. Бессчетными лучами

Из драгоценных камешков венок

Переливался в волосах Анели,

Они, как нимб, над нею пламенели.

 

Почуяв обаянье божества,

Вздохнул Бенёвский робко, со смущеньем.

— Здорова ли? — спросил ее сперва.

Вопрос подобный нынче упущеньем

Единогласно назвала б молва.

Со светским незнакомый обращеньем,

Он в духе Санд бесед вести не мог,

И в байронизме не был он знаток.

 

Я сам дивлюсь, что взят в герои мною

Обычный шляхтич, малый без затей.

Вот рот впервые довелось герою

Открыть перед возлюбленной своей,

Которая полночною порою

Предстала, как властительница фей,

И что ж — ему речь барда не знакома.

Он говорит устами эконома.

 

Ах, грубость мне, Бенёвский, невтерпеж.

Героев из других произведений

Ты в будущем еще повергнешь в дрожь

И пьянством, и обильем столкновений.

Ангелли скажет — ты с лакеем схож,

А Балладина, этот черный гений,

Сбежать скорее согласится в ад,

Чем объявить, что вы сестра и брат.

 

Согласны ль вы, что ум, и жар сердечный,

И вера в будущее создает

Моих героев? И скакун беспечный

Их из степи, издалека несет,

Грозу рождает в туче быстротечной.

Поэма эта Польшу потрясет.

Одни поэты станут мне как братья,

Другие же… тех буду затмевать я.

 

Но к делу! И прекрасна, и горда,

Анеля наша на пороге стала.

Не нравились ей фаты никогда,

Она ждала героя, идеала.

Кокетничать была ли ей нужда?..

Поклонников ничтожных презирала,

Которые роятся без конца:

Ведь ни один не годен для венца.

 

У нас всегда Марыся или Ванда

Всех юношей в округе покорит.

Дарит весной им листики лаванды

И прозвища смешные им дарит.

Забрасывает леску, и гирляндой

Рыбешек стая перед ней скользит.

Они берут наживку то и дело,

Но ускользают от крючка умело.

 

У нас всегда за девушкой иной

Ухаживает сразу два лицея.

А у нее и кожа белизной

Не радует, и злобна, как Медея.

Поэтому и результат худой:

Ни одного достойного трофея.

Хоть множество подвязок, слез, волос

Дарила, но… ей натянули нос.

 

Когда юнцы влюбляются все разом,

Их увлеченья я не ставлю в грош.

Не сердце здесь затронуто, но разум.

А верность только в сердце обретешь.

Рассудок же ведет лишь к пышным фразам,

Рождает бредни, мы твердим всерьез,

Что мы теперь, как Вертер, не в почете,

И погибаем по рецепту Гете.

 

Конечно, выгодная сторона

Для старой девы есть в таком исходе.

Когда увидит где-нибудь она

Самоубийцы гроб иль что-то вроде

Ей вспоминается ее весна,

Акация и пчелки в хороводе.

Она цвела… Что делать, если друг

Возлюбленный ушел из жизни вдруг?

 

И вот старушка вышла в героини,

И ей поэты не щадят похвал.

Кто «девушкой» ее зовет отныне?

Ее как «деву» мир в стихах познал.

И в преисподней, в огненной пучине

Томится между тем ее Фингал.

Поет он вместе с вихрем триолеты,

В очах слеза, в карманах — пистолеты.

 

Но был удел Анели не таков.

Все прелести слились в ней воедино.

От робости не находили слов

В беседе с нею дерзкие мужчины.

Я с ангелом сравнить ее готов…

Она плыла походкой лебединой.

Не строила Анеля глазки, нет,

Но взгляд был ярок, как огонь комет.

 

Ее коса была черна до сини,

Лежала сверху шелковым жгутом,

А голова была как у богини,

Изваянной взыскательным резцом.

Затылок — весь из удлиненных линий…

Лишь тот, кто во Флоренции знаком

С Венерой Медицейскою, мой метод

Оценит и увидит череп этот.

 

По форме он — подобие яйца,

Для лебедя дарованного Ледой.

Поймет католик вряд ли до конца

Такое чудо, как ни проповедуй.

Я объяснял, но не зажег сердца.

Иезуитский ангелок, Пракседа,

Сказала мне, что это ложь, поклеп,

И мне Витвицким запустила в лоб.

 

А я был рад, что шесть псалмов Бояна

Не вышли в свет, иначе бы на лбу

Шесть синяков уже горели рдяно.

Пракседа, вовлеченная в борьбу,

Из ангела преобразясь в шайтана,

Ведет с собой католиков гурьбу,

И те, исполненные силы вещей,

В меня бросают всяческие вещи.

 

Хвала судьбе за то, что был побит

Я «Золотым Алтариком» немножко,

Что лишь чуть-чуть попорчен был мой вид

Тяжелой книги острою застежкой.

Но что есть «боль»? Мгновенье. Говорит

Мицкевич так, и шаркаю я ножкой,

За мимолетность поблагодарив,

На старый вновь перехожу мотив.

 

Итак, стройна фигурка у Анели.

На голове прическа à lantiqueНа античный лад (франц.).[3].

В глазах, где искры только что горели,

Рождается горючих слез родник.

Ее глаза на милого глядели

С немым вопросом в этот важный миг.

Она его большую руку сжала

Изящной ручкой и затрепетала.

 

«Уехал ты! А милой — ни словца!

Но сердце девы может быть шпионом.

Ах, нет невзгоде краю и конца!

И над провалом я стою бездонным…

Сядь, слушай… Я в обиде на отца.

Молю тебя, останься непреклонным.

Пусть ты людьми отвергнут и забыт,

Тебе любовь спасение сулит.

 

Именье взяли? Велика ль утрата?

Что мне именье? Что мне суд людской?

Быть не хочу ни знатной, ни богатой,

И по миру могу пойти с сумой.

Молчи, молчи! Ах, нет уже возврата

К былому, я отмечена судьбой.

Пойми же ты — тебя Анеля любит,

Кто разлучит нас, тот меня погубит.

 

Мне Дедушицкий руку предлагал,

Но он отвергнут нашей страсти ради.

Меня отец мой строго распекал.

А гувернантка? И она в досаде.

Ах, боги, люди — против нас. Ругал

Меня Сосенка, мой любимый дядя.

Как убедить его смогли они?

Глаза красны… я плакала… взгляни.

 

В честь жениха был праздник, и для бала

Пришлось надеть мне лучший свой наряд.

Я для отца алмазы надевала,

Но только для тебя они горят.

Цветы в гирлянды для тебя свивала,

На платье их накалывала в ряд…

К лицу ли мне накидка? Не сумею

Жить без тебя… Ах, буду я твоею!

 

Обманщик! Ехать ты хотел… Куда?

Когда б не Дива, мог бы ты умчаться.

А тут меня ждет страшная беда:

Со стариком должна я повенчаться.

Как быть мне? Смерть искать на дне пруда

Иль на твою опеку полагаться?

В день столь ужасный сел ты на коня.

Прощаю… Но тоска гнетет меня.

 

Ты веришь, что, вступив в единоборство,

Сильна я буду? Иль не веришь ты?

Большое скрыто в женщине упорство,

Когда, влюбившись, ищет правоты.

Пусть я умру! Пусть мир заплачет черствый,

Пусть на могилу принесут цветы.

Чего еще я ждать могу, чего же?

Но ты молчишь? Что это значит? Боже…

 

Я думала, ты ободришь меня, —

Она героя руку отпустила, —

Я думала, что, жребий наш кляня…»

Стакан, по счастью, близко был. Схватила

Его Анеля; зубками звеня

О край хрустальный, влагу пригубила.

Казалось, что жемчужинки стучат

О грань алмаза, словно мелкий град…

 

«Я думала…» На этой самой ноте

Прервался нежный голос, как струна.

Нет больше сил у духа и у плоти,

На стул Анеля падает, бледна.

Белеют губы… Сами вы поймете,

Как глубоко она потрясена.

Сквозь ливни слез в слабеющей надежде

Сверкает стон: «Ты любишь ли, как прежде?»

 

Пал на колени ветренный юнец,

Целует руки… Возглашаю свету,

Что я Петрарки требую венец:

Пора его дать новому поэту.

Приходит междуцарствию конец.

Тем более что песнь я кончил эту.

Все критики умерят скоро пыл:

Грабовского уже я подкупил

 

И восхвалил себя как претендента.

Я в новой песне воинство создам.

Вся песнь — одна эпическая лента.

Я в дебри эстетические там

Не вдамся. Муза с этого момента

Блеснет крылами радужными нам.

Вопросов всех коснусь без церемоний,

Затрону даже мир потусторонний.

 

Не все хвалили то, что по реке

Я Искорку заставил в «Балладине»

Скользить и мчаться в мыльном пузырьке,

Что стрекоза, явясь из выси синей,

Пузырь крылом разбила в тростнике.

Не все хвалили то, что я Алине

В гробу кувшин дал и придал черты

Благоуханной вечной красоты,

 

Что человека превратил в растенье,

Что нрав у Балладины был жесток,

Что всех поубивал я без стесненья,

Суфлера только от ножа сберег

И «Молодую Польшу» от забвенья.

Она плюет с досады в потолок.

Того и стоит «Молодая Польша»,

Что этот мыльный пузырек, не больше.

 

Когда бы влез я в плоть сибиряка

Иль казака путем метемпсихоза,

Я понял бы, как роль моя жалка,

Когда пишу я и стихом и прозой.

Возьмем «Ангелли»: звезды, облака

И Дантовы скворцы. Ужимки, позы!

Все глупо, мелко, как любви залог —

Юнцом впервые посланный цветок.

 

А впрочем, вздор… Когда бы хоть на время

Меня в Сибирь жестокий рок занес,

Чтоб разделил там скудный хлеб я с теми,

Чья жизнь полна забот и горьких слез,

То праздной чуши не было б в поэме.

Там жители восходят на утес

И на богов раскованных похожи.

Там реют духи… Воздух полон дрожи.

 

Уж я б… Но хватит выспренных речей!

Отныне я, пожалуй, стану тише.

Вот песнь вторая. Эта попестрей.

Там будут стычки. Вдохновленный свыше,

Явлю костел. На острие лучей

Сам Дух Святой тихонько реет в нише.

И будет песнь как пояс древних лет:

Вся в золоте, конца и краю нет.

Примечания переводчика

Единственный текст «Беневского», который опубликован поэтом при жизни и может считаться выражением авторской воли, — это текст первых пяти песен поэмы. Дальнейшие песни, не сведенные в единое целое, лишенные завершенности и отделки, дошедшие до нас подчас во фрагментах и черновых набросках, делятся текстологами на три редакции, которые целиком воспроизводятся в научных изданиях поэмы и полных собраниях сочинений Словацкого. Популярные же издания, рассчитанные на широкого читателя, обычно или ограничиваются публикацией первых пяти песен, или присоединяют к ним произвольную композицию из оставшихся в рукописи отрывков, дающую представление о дальнейшем развертывании сюжета. В настоящем издании в приложении дается в качестве примера (чтобы показать читателю, в каком духе создавалось продолжение поэмы) перевод десятой песни, относительно завершенной и не имеющей пропусков.

            Коротко о содержании не опубликованных Словацким песен. Наиболее обширна первая редакция, охватывающая песни с шестой по четырнадцатую. Действие их происходит на Украине и в Крыму. В украинских эпизодах появляются пророчествующий лирник Вернигора, региментарь Потоцкий, староста Суходольский, ксендз Марек, шляхтич Грущинский, у которого сожжено имение и вырезана семья, казаки Савы и гайдамаки. С героем же происходит следующее. Он едет в Крым, на пути встречается с паном Борейшей, везущим хану письмо от князя Кароля Радзивилла.

В Крыму Бенёвский встречает полонянку, дочь Грущинского, которой грозит опасность быть проданной в гарем, и разговаривает с ней. Но тут на героя набрасывается толпа татарок, и его связывают. Борейша тем временем попадает на прием к хану (описывается бахчисарайский дворец и увеселения Гирея), вызывает татар на состязание в винопитии, но мусульмане потчуют его гашишем. Дальнейшие события, начиная с появления в ханском дворце Бенёвского (освобожденного Грущинской, которая бежала вместе с ним) и кончая отъездом героя из Крыма, изложены в десятой песне.

Далее повествуется о том, как Бенёвский возвращается на Украину, встречается в Вернигорой, выслушивает его предсказание, со своими татарами дерется против царских войск и начинает завоевывать славу. Затем лагерь его осажден. (Судя по наброску плана, дело должно было кончиться пленом Бенёвского, спасенного впоследствии Свентиной.) Под конец выступает Анеля вместе с Дивой и гибнущей от пули служанкой Еленой, описывается появление в замке предателей Браницкого и Коссаковского.

            Вторая редакция дает нам шестую и седьмую песни, иные по содержанию: описана битва Потоцкого с отрядом знаменитого Железняка (примечателен образ гайдамацкой «Амазонки» Гудымы, девушки-воина), курень Савы переходит на сторону Железняка, помогают последнему и крестьяне, так что Потоцкому приходится отступить. Сава же попадает в плен, связанный собственными казаками, но к Железняку присоединиться отказывается.

            В третьей редакции (песни шестая — восьмая) действие начинается в замке на Лядаве сразу же после его взятия конфедератами. Там оказываются Пулаский, Сава, прибывший в помощь конфедератам Дюмурье. Сюда стекаются спасающиеся от крестьянской мести шляхетские семьи (описанные весьма иронически). За беспрерывно ораторствующим отцом Анели русский посол Репнин присылает кибитку и солдат, чтобы вывезти смутьяна в Сибирь. Происходит свидание Анели с Бенёвским, несчастным и оборванным (посольство в Крым окончилось безрезультатно, ибо Борейша оговорил героя перед ханом). Похищают флиртующих князя Любора, варшавского щеголя и дамского угодника, и пани Сибиллу Дафницкую.

            В рукописи остались также наброски, свидетельствующие о попытках переработать поэму в духе товянизма, а также соединить с поэмой «Король Дух».

            Среди имеющихся в неизданных песнях авторских отступлений есть отрывки литературного (например, о «Пане Тадеуше», о Богдане Залесском и т.д.) содержания. Любопытны, в частности, отрывки, свидетельствующие о том, что Словацкий интересовался русской литературой, отмечая ее оппозиционный характер и преследования, которым она подвергалась, проводил резкую грань между литераторами верноподданнической ориентации (типа О.И. Сенковского, Н.В. Кукольника) и великими русскими поэтами. Вот характерная строфа из VII песни:

Алмазами блистает Пушкин, но

Сенковский — это воплощенье грязи.

О Лермонтове слухов здесь полно —

Но тот сидит полжизни на Кавказе.

Боится царь поэта и равно

Чужих боится лавров. Плод фантазий?

Но лавр российский будет подрастать

И может даже виселицей стать.

            Пушкин упоминается и в одном из черновых набросков этой песни: «Пушкин когда-то показал на фонарь и посоветовал… царем осветить Петербург. Думаю, что он советовал… весьма разумно, ибо царь — это звездная сфера: достаточно раздуть одну звезду,  и ночь никогда уж более не окутает славянские народы». Здесь польский поэт имел в виду популярную в русских революционных кругах эпиграмму неизвестного автора, которая приписывалась Пушкину:

Когда бы вместо фонаря,

Что тускло светит в непогоду,

Повесить русского царя,

Светлее стало бы народу.

…в правленье Станислава… — О Станиславе Августе Понятовском, занимавшем польский престол до третьего раздела Польши (1795 г.), см. во вступительной статье.

 

В стране был мор. — Эпидемия чумы распространялась в Польше в 1769—1771 гг.

 

Ченстоховский образок. — В Ясногорском монастыре (основан в конце XIV—начале XV вв.) в Ченстохове имеется икона богоматери, которая была для католиков в Польше предметом поклонения и целью паломничества.

 

Кунтуш – часть старопольской шляхетской одежды, с длинными разрезанными вдоль рукавами.

 

Под явором, наверно… — Тут Словацкий полуиронически подхватывает мотив весьма популярной у современников идиллии «Лаура и Филон» поэта-сентименталиста Францишека Карпинского (1751 — 1825), герои которой назначали свидания под явором.

 

Ляндава — левый приток Днестра.

 

Я мраморные, огненные горы, // Оливы Иисуса я видал… — Словацкий говорит о своем путешествии в Италию, Грецию, Египет, Сирию и Палестину в 1836—1838 гг.

 

…предпочту им тихую деревню… — Речь идет о расположенной близ Вильна деревне Яшуны, принадлежавшей профессору Виленского университета, медику и физиологу Енджею Снядетскому  (1768—1838). Словацкий неоднократно гостил в Яшунах. Дочь Е. Снядецкого, Людвика (1802—1866), стала предметом юношеской любви поэта, которая запечатлена в ряде строф «Бенёвского» (как и в других произведениях Словацкого). Людвика не разделяла чувств поэта: она была влюблена тогда в русского офицера Владимира Корсакова. Позднее судьба занесла ее в Турцию, где Снядецкая стала женой Михаила Чайковского (1804—1886), писателя и политика, формировавшего польские легионы в султанской службе, принявшего мусульманство и имя Садык-паши.

 

Я страшный суд сюжетом изберу. — Словацкий намекает здесь на поэму англичанина Э. Юнга (1683—1765) «Страшный суд».

 

…в их Аркадии… — Словацкий имеет здесь в виду группу эмигрантских критиков и публицистов католического («иезуитского») направления, прежде всего сотрудников выходившего с начала 1838 до конца 1840 г. журнала «Молодая Польша» (это название и обыграно в начале следующей строфы, в которой поэт предостерегает соотечественников от губительных клерикальных влияний). Журнал декларировал свою «Надпартийность», не связывал себя ни с демократическим, ни с консервативным лагерем польской эмиграции, по содержанию был явно эклектическим, но демонстративно подчеркивал свою верность ортодоксальному католицизму. (Его девизом были слова «Свобода и Вера», обложка ежеквартального комплекта украшалась крестом и папской тиарой.) В литературном его отделе было опубликовано несколько статей с резкими нападками на поэзию Словацкого, выдержанными в пренебрежительно-издевательском тоне.

 

Бабы… нам оттуда посылают яд. — Среди лиц, финансировавших издание «Молодой Польши», была набожная аристократка Паулина Плятер.

 

Ну до чего ж с Италией ты сходна!.. — Словацкий выражает здесь, по-видимому, свое отрицательное отношение к политическим методам, охарактеризованным в «Государе» Никколо Макиавелли (1469—1527). В подлиннике: «Если тебе суждено сравняться с коварным итальянцем». «Макиавеллизм», понимаемый как ставка на неограниченную в средствах политическую интригу и противопоставляемый открытому всенародному восстанию, фигурировал в тогдашних спорах о путях польского освободительного движения.

 

Гибель Рим несет. — Эти строфы относятся к папскому Риму, враждебно относившемуся ко всем освободительным движениям в Европе.

 

Братства тайные. — Поэт, очевидно, имел в виду конспиративные организации типа масонских и карбонарских, выразив в этих строках свое отрицательное отношение к заговорщическим методам борьбы.   

 

…припав к господню гробу… — Словацкий напоминает здесь в своем путешествии на Ближний Восток.

 

…ужасный вырос спрут». // Непросто было нам изгнать такого… — Речь идет о иезуитах, чья деятельность в Польше была прекращена в 1773г., а владения предназначены для нужд Комиссии народного просвещения.

 

Ему милее кунтуши и псы… — Словацкий говорит о характерном для 30-х и 40-х годов увлечении польских читателей как памятниками старопольской эпохи (в 1836 г. появилось полное издание «Воспоминаний» Яна Хризостома Пасека, шляхтича, жившего в XVII в.; затем увидели свет сочинения Енджея Китовича, рисующие нравы середины XVIII в.), так и художественными произведениями, сочно изображавшими старинный шляхетский быт («Пан Тадеуш» Мицкевича, 1834; «Воспоминания пана Северина Соплицы, чесника парнавского» Генрка Жевуского, 1839; «Приключения Бенедикта Винницкого» Винцента Поля, 1839, и т.д.).

 

Шепнула нимфа некая тайком… — Намек на эпизод из VIII песни «Энеиды» Вергилия, где появляется нимфа, прозревающая будущее.

 

…выставят в музее… — Речь идет о так называемом «Храме Сивиллы» в Пулавах, основанном Изабеллой Чарторыской и ставшем собранием древностей.

 

Чарнецкий Стефан (1599 — 1665) — польский полководец, гетман, прославившийся в период борьбы против шведского нашествия в 1655—1660 гг.; вел партизанскую войну против шведов и нанес им ряд чувствительных ударов.

 

Плятер Эмилия (1806—1831) — участница восстания 1830—1831 гг., отличилась в ходе военных действий на литовских землях. Мицкевич посвятил ей стихотворение «Смерть командира» (1832).

 

наш сейм… — Речь идет о сейме Королевства Польского, избранном в 1818 г. на основе данной Александром I конституции и просуществовавшем до разгрома восстания. Несмотря на наличие в нем оппозиции ряду мероприятий царской администрации, в целом он состоял из умеренно-консервативных шляхетских политиков, демонстрировавших лояльность по отношению к самодержавию. Нерешительность, колебания, классовую ограниченность сейм проявлял и в 1830—1831 гг., решившись на детронизацию Николая I лишь под давлением повстанческих масс. Среди эмиграции имели хождение планы воскресить деятельность этого сейма (большинство депутатов покинуло родину) и превратить его в верховный орган эмиграции, парламент освободительного движения. О них-то и сказано с едкой иронией в последнем стихе строфы. Ироническое отношение демократа Словацкого к шляхетскому сейму проявилось и в обыгрывании им многозначности слова «фуга»: 1) как музыкальный термин оно обозначает произведение, в котором разные голоса поочередно (как ораторы в сейме) развивают одну и ту же тему; 2) в то же время латинское «fuga» означает бегство.

 

В календаре идет об этом речь. — Имеется в виду периодическое издание «Календарь польского пилигримства» (1838—1840). В нем также появлялись недоброжелательные отзывы о Словацком.

 

…стал… месяц королем. — Можно толковать это место как намек на попытки некоторых консервативных эмигрантов провозгласить главу своей партии Адама Ежи Чарторыйского польским королем «де-факто».

 

Мемнон. — Речь идет о стоявших перед одним из храмов в египетских Фивах статуях, именовавшихся «столпами Мемнона». Одна из них, поврежденная землетрясением, при восходе солнца издавала таинственные для современников звуки (они возникали от движения воздуха сквозь трещины).

 

Гирканской львице уподобясь… — Сравнение навеяно эпизодом «Энеиды», в котором Дидона, упрекая отъезжающего Энея, называет его выкормышем «гирканской тигрицы» (Гиркания — греческое название одной из областей Древнего Ирана).

 

Квакают в траве // Так жабы в поэтической Литве. — Словацкий намекает на следующие строки из поэмы Мицкевича «Пан Тадеуш»:

… в каждом из прудов лягушек певчих орды

Согласно вознесли могучие аккорды.

Один фортиссимо, другой звучит пиано,

Тот горько сетует, тот плачет неустанно.

Весь вечер песни их будили сумрак дола,

Звенели в воздухе, как струны арф Эола.

                                               (Перевод С. Мар)

 Строками из «Пана Тадеуша» было навеяно и упоминание в этой же строфе гданьской водки, которую Мицкевич назвал «напитком, милым для поляка».

 

Страбон — знаменитый древнегреческий географ. Отрывки из его семнадцатитомной «Географии» во времена Словацкого использовались в школьном преподавании языка.

 

Сенсимонистка! — Это слово поэт употребил, по-видимому, в значении «эмансипированная», поскольку за равноправие женщин высказывались утопические социалисты, последователи Сен-Симона.

 

Назвал в честь дочки староста-отец… — Старостами в феодальной Польше были назначаемые королем чиновники, исполнявшие функции наместника, управлявшие замком, городом, королевскими имениями. С XVI в. Эта должность превращается в почетный титул.

 

Ангелли скажет… — В поэме Словацкого «Ангелли» (изд. в 1838 г.) заглавный герой изображен как жертва тяжелого безвременья, благородный и чистый юноша, неспособный, однако, в миг предсказанного автором пробуждения народов восстать от таинственного сна, в который он погружен, и присоединится в борцам.

 

Балладина, этот черный гений… — Балладина — героиня драмы Словацкого (изд. в 1839 г.), из зависти убивает сестру, в борьбе за королевскую корону совершает ряд других преступлений и, достигнув власти, наказывается небом: гибнет от удара молнии.

 

… как Вертер… — В Польше начала XXI в. Роман Гете «Страдания молодого Вертера» имел исключительную популярность. «Польским Вертером» называли, в частности, героя IV части «Дзядов» (1823) Мицкевича, Густава, жертву несчастливой любви.

 

Фингал — герой одноименной поэмы (1762) шотландца Д. Макферсона (1736—1795), вошедшей затем в изданные последним «Сочинения Оссиана…», которые получили огромную популярность в Европе, в том числе и в Польше.

 

Триолеты. — Эта стихотворная форма разрабатывалась в Польше сотоварищами Мицкевича по тайному обществу «Филоматов» в 20-е годы (Т. Зан и др.).

 

Пракседа. — Предполагают, что имеется в виду Паулина Плятер.

 

Витвицкий Стефан (1802—1847) — поэт-романтик, автор баллад,

Ряда песен, созданных по мотивам фольклора и весьма популярных. В эмиграции занял консервативную позицию, выступал как ревностный католик, в 1838 г. издал богослужебную книжку «Польский алтарик», которую Словацкий называет «Золотым Алтариком».

 

Боян. — Так Словацкий называет Юзефа Богдана Залесского (1802—1886), известного поэта, причисляемого к так называемой «укринской школе» (он воспевал в своих стихах природу и прошлое Украины). Залесский в эмиграции проникся религиозным настроением, вместе с тем живо интересовался историей, фольклором и древней поэзией славянских народов (переводы сербских песен).

 

… что есть «боль»? Мгновенье. — Имеется в виду следующее место из импровизации Конрада в III части «Дзядов» Мицкевича:

Что есть чувство мое?

            Искра, беглый свет!

Что есть жизнь, бытие?

            Миг во мраке лет!

                        (перевод В. Левика)

Сосенка. — Эту фамилию Словацкий взял из рассказов польского писателя Михаила Чайковского, изображавшего в них (а также в своих романах) украинское казачество и польскую шляхту на Украине.

 

Петрарки требуют венец… — Итальянский поэт Франческо Петрарка в 1341 г. был увенчан лавром в римском Капитолии.

 

Приходит междуцарствию конец. — Говоря о междуцарствии («бескоролевье»), Словацкий намекает на то, что Мицкевич, после 1834 г. не публиковавший новых произведений, не может уже более считаться «королем» польских поэтов, что первое место на польском Парнасе вакантно. Дальнейшие строки основаны на обыгрывании того факта, что в шляхетской Речи Посполитой начиная с конца XVI в. короли избирались. Шляхта после смерти короля собиралась в столицу для выборов («вольной элекции») нового, и соперничавшие претенденты и их партии широко применяли подкуп избирателей. Главой государства в период «бескоролевья» становился примас, гнезнинский архиепископ, глава католической церкви в Польше. Примасом критиков (То есть избирателей «короля» польской поэзии) Словацкий называет Михаила Грабовского (1804—1863), сыгравшего видную роли в пропаганде романтического направления в 20-е годы, а в 30-е занявшего реакционную политическую позицию, выступавшего за лояльность по отношению к самодержавию (что и позволило Словацкому намекнуть на его продажность).

 

Искорка — персонаж драмы Словацкого «Балладина», шаловливый, проказливый дух, состоящий на службе феи Гопланы.

 

Алина — крестьянская девушка, убитая злой сестрой.

 

Человека превратил в растенье… — В «Балладине» превращается в иву заколдованный крестьянский парень Грабец.

 

…сберег… «Молодую Польшу» от забвенья. — Драма «Балладина», на которую Словацкий возлагал особые надежды, полагая, что со временем ее станет читать простой народ, не встретила доброжелательного приема у критики. Один из самых резких отзывов появился в журнале «Молодая Польша». Драма была названа «собранием сцен без логической связи, без поэзии, без стиля, без исторической правды». Особой критике подверглась фантастика и мрачный колорит драмы. Диалоги были расценены как «полные нелепостей и крови». Автором отзыва был редактор журнала Станислав Роплевский (1813—1865), критик, не лишенный таланта, выделявшийся на эмигрантском фоне, но в историю литературы вошедший прежде всего как антагонист. Словацкого, человек, не сумевший понять значения его поэзии. После отповеди, данной критику в «Бенёвском», Роплевский даже вызвал Словацкого на дуэль, но до поединка дело не дошло.

 

Когда бы влез я в плоть сибиряка… // Возьмем «Ангелли»… — Действие поэмы Словацкого «Ангелли» происходит в Сибири, где томятся ссыльные польские повстанцы. Но Сибирь рисуется фантастическими красками, реальных картин ссылки нет: поэт аллегорически изображает борьбу партий внутри польской эмиграции 30-х годов (сторонники аристократии, демократы, проповедники религиозно-мистических доктрин), не становясь на сторону ни одной из них, считая, что ни одна из них не понимает потребностей народа (в конце поэмы появляется вестник «воскресения народов», рыцарь со знаменем, на котором начертано слово «люд», то есть «народ»).

 

… на богов раскованных похожи. — Очевидный намек на миф о Прометее. Сравнение польских повстанцев с Прометеем подчеркивает преклонение Словацкого перед мучениями освободительного дела.

 

… как пояс… — Сравнение это возникает у Словацкого не случайно: оно указывает на размах его эпического замысла и намерение добиться красочности повествования. Старопольский шляхетский пояс был исключительно длинен (несколько раз обматывался вокруг талии) и расшивался золотом и серебром.

 

 

При копировании материалов необходимо указать следующее:
Источник: Словацкий Ю. Бенёвский (Песнь первая) // Читальный зал, polskayaliteratura.eu, 2022

Примечания

    Смотри также:

    Loading...