29.06.2022

Бенёвский (Песнь третья)

Бенёвский

Песнь третья

 

Кто в юности скитался одиноко

И жил, как Збигнев, с бедами борясь,

Тот знает: мир лежит пестро, широко.

Посмотришь ближе: всюду та же грязь.

Но в сердце много благостного сока,

Пока еще любовь не улеглась.

Лишь на исходе жизненного пира

Ты понимаешь: этот мир — сатира.

 

Пока ты юн, тебе еще мила

Поэзия народная, баллады.

Тебя манит таинственная мгла,

В которой, словно мошек мириады,

Бренчат стихи без меры и числа.

Ты обожаешь месяц, водопады,

Ты думаешь — для нас творит поэт,

Для нас он блещет… Нет же, право, нет!

 

Ты сам рождаешь мир свой идеальный,

Где мысль твоя — как радуги венец,

Где вздох блуждает, легкий и печальный.

Потом мечтам настанет вдруг конец.

Терцины Данте в этот миг прощальный

Раздумьем, впрочем, служат для сердец.

И вкус к поэзии еще нам может

Привить раздел отчизны, хоть тревожит

 

При этом мысль, что матерьяльный вред

Обычно вытекает из раздела.

Зато завоевать авторитет

Грабовский смог в поэзии умело.

Он лучше всех, сомненья в этом нет.

«Еженедельник петербургский» смело

Ему сулит за два десятка строк

Бессмертие и лавровый венок.

 

Из почвы, щедро кровью орошенной,

Поэты прорастают, как грибы.

В окне их душ мерцает свет зеленый.

Они клянут слезливо гнет судьбы,

Они косноязычны, монотонны,

Их устрашают виселиц столбы.

В стихах прославив рокот грозной бури,

Гром оставляют всякий раз в цензуре.

 

Что до меня, я уважаю гром,

Употребив его два раза в драме.

Теперь уж в рай проникну я с трудом,

Останусь даже, может, за дверями.

Но как тут быть? Конец мы все найдем.

А что над гробом? Звезды? Свечек пламя?

Крапива? Лавр? Да, что-нибудь из них —

Заметьте, прозаичен стал мой стих!

 

Когда-то я бежал от простоты,

Как от святого слова — привиденье.

Теперь схожу я часто с высоты

Покоя ради, ради наслажденья.

И критикам в разинутые рты

Мечу стихи, как кости, — на съеденье.

Но час придет! Я критиков найду.

Как Уголино, сам их съем в аду.

 

Довольно отвлекаться! По равнине

Уже вился рассвета сизый дым.

Глядел наш друг в простор небесной сини,

Мечтою о грядущем одержим:

Дни, как извивы золотистых линий,

В венок сплетались, слава перед ним

Маячила в различных облаченьях.

Он грезил о любовных приключеньях.

 

Уже он видел десять Андромед

В цепях из заржавевшего металла.

Их косы были как хвосты комет.

Вот юности благие идеалы!

(Пантеистичен столь лишь Магомет.)

Кто юн, тот в женщин превращает скалы.

И в груше вместо зернышек тугих

Он может гурий обрести нагих.

 

Не поняли? Отрывки из Корана

Читайте и поймете без труда.

Ведь в каждой райской груше, как ни странно,

Сидят четыре гурии всегда.

Рай мусульманский — край благоуханный.

Мне б на часок садовником туда.

Плод разрезаешь ножиком на части.

В нем девушки. Вдобавок разной масти.

 

Но Запад отвергает пестроту:

Нам подавай блондинок посветлее.

И потому я смельчаком почту

Того, кто в оде или в эпопее

Восхвалит некой девы красоту

И скажет так, ни капли не робея:

«Как богомольна, как свята она!

А ликом, словно спаржа, зелена».

 

Но критики Коран не судят строго,

Уверенные — прав во всем пророк.

Зато меня они хулили много,

Какой-то вечно находя порок.

Вся критика подобье носорога:

Нос чует остро и бодает рог.

Начни браниться с нею громогласно,

Ей будет лестно, что она опасна.

 

Но как же имя критиков звучит?

З. К., С. К. или скопленье точек.

Не баба ль в «Польше молодой» сидит

И пишет в день по многу сотен строчек?

Нет, там скорее пес-иезуит,

К нему приставлен бойкий переводчик,

Который с дьявольского на людской

Умеет текст переложить любой.

 

И оттого я счастлив как филолог:

Лай Цербера отныне мы поймем —

Наречье тьмы. Но монолог мой долог,

И я о долге позабыл своем.

Вперед! Пускай готовится теолог

Рассечь меня критическим мечом!

Об этом и баллада есть такая —

Приятель верный рубит в ней Тукая.

 

Но я отвлекся… Вещий голос Муз

Зовет меня, несет меня по полю.

Уже гремит мушкет и аркебуз…

Что выпадет Бенёвскому на долю?

Он в самый ад полезет, он не трус…

Ну что ж, во всем я вижу Божью волю!

И если он в сражении падет,

Моей поэмы оборвется ход.

 

А было б жаль! Хотел таким манером

Сорок четыре песни я создать

И потягаться с дедушкой Гомером.

Я белый стих не стал употреблять:

Нас может неожиданным примером

Поэзия такая испугать.

И я пою героя-лоботряса

Октавой звонкой итальянца Тассо.

 

Увы, быть может, мне не суждено

Успешно завершить произведенье

И после смерти в небе не дано

Среди великих обрести забвенье.

Сейчас спасеньем может быть одно:

Бенёвский смерчем ринется в сраженье.

Падет три взвода, лишь махнет мечом.

Кто смел, тому опасность нипочем.

 

Мне хочется, чтоб мой герой недаром

Симпатию у вас завоевал.

Кречетников, явившись перед Баром,

Твердыню в этот день атаковал.

А между тем мужик восстал и с жаром

Республику в округе создавал:

Евреев жег, насиловал красоток,

Дворян на сук — и разговор короток.

 

Всё способы, достойные похвал!

Насиловать — вот метод натуральный.

Хоть этот метод Мальтус осуждал,

Ч. высмеял в полемике журнальной,

Но он католиков нам прибавлял.

Сожженье, впрочем, акт не аморальный.

Еврей всегда воскреснет, хоть сгорит.

Так сообщал о Фениксе Тацит.

 

Когда на Бар ударили солдаты,

На холм Бенёвский въехал на коне.

«Что делать?» — он подумал и у ската,

Как изваянье, замер в вышине.

Лежал в низине город, весь объятый

Белесой мглой. Как муравьи, на дне

Ползли солдаты. Пушки рокотали,

Дымки их словно розы расцветали,

 

И, белым воссоединясь венком,

Пространство замыкали лепестками,

И в небе реяли над городком.

А жерла пушек изрыгали пламя.

Картечь губящим сыпалась дождем,

Визжала дьявольскими голосами.

Она по людям била с высоты,

Как бьют по арфе дикие персты.

 

Вообразим, однако, день веселый:

Мы на крыльцо выходим из дверей,

У дома — поле, над цветами — пчелы,

А дальше… Крепость! Жерла батарей!

Штыки, хоругви на равнине голой —

Ассортимент воинственных затей!

Кипит все, блещет в солнечном сиянье,

За боем мы следим на расстоянье.

 

Вон там на вал забрался старичок

В надетой набекрень конфедератке,

Лежат, как псы, орудия у ног,

Урчат, когда им пощекочут пятки.

Картечь валится гуще, чем песок.

Смешались войска русского порядки.

Пулаский взял каникулы: юрист

Забросил акты, он — артиллерист.

 

Посмотришь дальше — там дубы и клены,

Свинец посек листву их, словно град,

На них то сядут с карканьем вороны,

То черною гирляндою взлетят.

И сотрясает город осажденный

Своим тревожным голосом набат.

Лишь на меже спокойно дремлют груши.

Под их листвой сошлись погибших души.

 

Пехота к Бару устремила шаг

Колонною медлительной и длинной,

А кавалерия вошла в овраг,

Виясь, скользя, блестя, как хвост змеиный,

При свете ядер каждый из вояк

Спешит пригнуться к шее лошадиной.

Здесь — блещут сабли, там — горят штыки.

Казачьи шапки словно тростники.

 

На это все глядит герой наш с кручи.

Ушами конь встревоженный прядет.

Бенёвский вспыхнул… Вот желанный случай

Прославиться… Но он чего-то ждет.

Ему все странно: жар борьбы кипучей,

Костел над Баром, блещущий с высот.

Скорее в бой с отвагой беззаветной!

Но трусит он, как репортер газетный.

 

Вот он рванулся, чтоб вперед идти,

Бежать туда — в объятья алой бури.

Вдруг на плечо, без шороха почти,

К нему спустился кто-то из лазури.

Он вздрогнул. «Кто здесь на моем пути?» —

Спросил он, брови грозные нахмуря.

Глядит и видит на плече своем

Двух белых птиц: голубку с голубком.

 

Подумал Збигнев: «Иль на небосклоне

Взмыл где-то ястреб, и они ко мне

Бегут, чтоб я спасал их от погони?..»

Рукой махнул. Взлетели. В вышине

Танцуют, словно Эльслер иль Тальони,

Когда немыслимое по цене

Дарит им самодержец ожерелье

И переходит в танец их веселье.

 

Итак, две птицы начали балет.

Воздушные по крыльям били струи.

Они давали верности обет

И скрещивали клювы в поцелуе.

Замысловатый сделав пируэт,

Вдруг разлетались и вились, тоскуя,

Как две души, блуждающие врозь,

Которым счастья ведать не пришлось.

 

Потом друг к другу мчались, точно стрелы,

Нет, мчаться так лишь молниям дано.

И с белым цветом цвет сливался белый,

Так две снежинки сходятся в одно.

Но вот танцор забил крылом несмело…

Устали… Пляска длится уж давно.

Он на спину берет свою подругу

И медленно спускается по кругу.

 

Ее бросает на подушку мхов,

Над нею, спящей, ходит с воркованьем.

Оделась грудь в семь радужных цветов,

Вся облеклась павлиньим одеяньем.

Любовь дала ему такой покров,

Зажгла глаза безмерным обожаньем.

И перешла часть радужных огней

С его груди на оперенье к ней.

 

Как только эти краски заиграли,

Она проснулась; голуби опять

Над Збигневом взлетели по спирали,

Паря и рея, стали танцевать.

Уже на грудках краски замирали,

Но не желали птицы улетать;

Они манили Збигнева с собою,

И поскакал он вьющейся тропою.

 

Два бессловесных хрупких существа

Мысль перелили в череп человечий.

Плыла под их крылами синева…

Наш друг уже русалок слышал речи,

И приключений первая глава,

Он чувствовал, ему сулила встречи:

В волшебном замке меж сырых камней

Ждет Дафна, превращенная в репей,

 

Иль Минотавр, сокровище хранящий —

Как бы с именья крупного доход…

Мечтатель юный свет рядит все чаще

В цветистый плащ. Но будь наоборот,

Не появился бы Икар парящий,

И не жил бы отважный Дон-Кихот,

И в Третьем Мая не было б мечтаний,

И меж послами не было бы брани.

 

За голубями, за мечтой своей

Бенёвский мчался. Обе птицы сели

На старый дуб. С его кривых ветвей

Наполовину листья облетели.

Стоял он, словно дряхлый чародей,

В надтреснутой коре зияли щели.

И он увядшей, спекшейся листвой,

Как рубищем, мотал под синевой.

 

Зимой суровой и порой весенней

Багровый лист болтался на ветвях.

Бежали дуба этого олени,

И даже воронам внушал он страх.

От ветра, от его прикосновений

Лист лопотал, и ночью на крылах

Тень жуткая бывала здесь простерта.

Труха светилась, как глазища черта.

 

На дерево уселись голубки.

Коню в бока вонзил Маврикий шпоры.

Увидел он: под дубом казаки

Сошлись в кружок — наверно, мародеры,

Покинувшие русские полки.

Они искали клад в дупле, который

Зарыли там поляки. Не нашли —

И дуб поджечь решили москали,

 

А птиц испечь. Мох, старые коренья

Собрали в кучу. Разжигают трут.

Огонь! В чистилище для очищенья

Он предназначен, для копченья — тут.

И ветром, дующим в ожесточенье,

Пожар, конечно, был бы вмиг раздут,

Но наш Маврикий появился с гиком,

И те бежали в ужасе великом,

 

Но все ж двоих настиг его клинок.

Они — по выражению Гомера —

К теням спустились в пасмурный чертог.

Ведь так велит им, кажется, их вера?

Но в этом я, признаться, не знаток,

Чужда мне веры православной сфера.

Дерзну, однако, высказать свой взгляд:

Где русский царь, там должен быть и ад.

 

Такая мысль нам по нутру, понятно,

А вот царя, пожалуй, ввергнет в дрожь.

Итак, ушли ad umbrasМежду теней (лат.) — выражение из «Энеиды» Вергилия.[1] безвозвратно

Две жертвы польской сабли. Ну, и что ж?

Страна теней не так уж неприятна,

И, верно, с ней наш мир земной не схож,

Где столько неудачников, банкротов,

Иезуитов, дурней, рифмоплетов,

 

Где Гегелей нам Познань родила,

Где нам пуристов поставляет Краков,

Где авторам романов несть числа,

И где так много критиков-маньяков,

Чья похвала страшнее, чем хула.

На юг бежал я от таких поляков

И, спасшийся из их когтистых лап,

Стал жить бы на экваторе, когда б

 

Не мошкара, и не гиппопотамы,

И не чума в заброшенном краю,

И сожаление, что наши дамы

В гаремах не проводят жизнь свою.

Их наблюдали б издали тогда мы,

Как пальм Армиды стройную семью.

На юге стих мой сник от огорчений…

Там ни прохлады нет, ни приключений.

 

В Италии то и другое есть.

Я там влюблялся вместе с девой Музой.

Но, чур. Секрет… Ведь девственницы честь

Беречь я должен. Не было б конфуза…

Прошу — храните в тайне эту весть.

Живу в мечтах я… и ищу союза

Порою с лирой, а порой с бичом.

И жизнь моя вся Господу псалом.

 

Меня Всевышний видел над провалом.

Он знал, что в сердце чувство то росло,

С каким несутся демоны по скалам,

Пока не рухнут в темное жерло.

Он знал — плащом и царственным, и алым

Я заслоняю от врагов чело,

Чтоб в смерти быть мне Цезарем, который

Лицо скрывает от презренной своры.

 

Он дал мне жизнь, я к ней с трудом привык.

Он знает, я в отчаянье тоскую.

Бреду в безлюдье… О, как путь велик!

Растрачиваю ум и дух впустую

И, покидая светлых грез цветник,

Ползком, как змеи, по земле кочую.

День  каждый я в отчаянье влачу,

Но не хулы — молитвы бормочу.

 

Он — звезды ярко-синие пустыни.

Он — солнце, заходящее в моря.

Он — сердце человека. Чу! Отныне

В звучанье лютни слышу горечь я.

Молчи же, сердце! А не то в кручине

Тебя разрушу, гневом возгоря,

Чтоб ты не трепетало своевольно…

Довольно стонов, жалоб, слез… Довольно!

 

О чем шла речь?.. Ага. Два москаля

Зарубленных под деревом лежали.

Их лица были серы, как земля…

Очнулся Збигнев. Огоньки бежали

По ветке дуба, листья пепеля.

Срубил он ветку взмахом острой стали,

И та взвилась движеньем вихревым,

Как выкинутый из вулкана дым.

 

Завыла, заурчала, загудела,

В лицо убитым пламенем дохнув,

Так бес приходит душу красть из тела,

Так огненная птица алчный клюв

Протягивает к плоти омертвелой.

И Збигнев стал крестить ее, струхнув.

Он в доме рос не зря благочестивом.

Внезапный ветер, налетев порывом,

 

Взметнул ее, потом, прервав полет,

В гортань оврага бросил факел алый.

Тут даже тот, кто холоден, как лед,

Пронаблюдав весь случай небывалый,

Перо рукой трепещущей возьмет,

Чтоб стих создать про филинов, про шквалы.

Что до меня, у темы я в плену,

Своей границы не перешагну.

 

Я этот сук гашу без промедленья,

Я снова там же, где и мой герой.

Двоих он зарубил без сожаленья,

Но дуб сберег он в котловине той,

Где тускло светят белые каменья,

Где жаба пляшет вместе со змеей.

Где горек запах сохнущей полыни.

Стоял наш Збигнев, словно на картине

 

Завороженный рыцарь, и смотрел

На голубей. А белых птичек пара

Взлетела вновь, как только догорел

Зловещий сук. У древнего Антара,

Который тоже голубей воспел,

Заимствую я этот образ старый,

Не символ брака, а любви девиз.

Два голубя, кружась, спустились вниз.

 

Вот облетели трижды ствол громадный,

Потом впорхнули весело в дупло.

Оно напоминало грот прохладный.

Туда б, пожалуй, войско не взошло,

Но поместился бы там штаб изрядный,

С вождем делящий брани ремесло,

Делящий славу без больших усилий —

Так, как семь рыб апостолы делили.

 

Как только штаб закончит свой дележ,

В семи корзинах славу, как объедки,

Солдатам даст он. Что-то нехорош

У штаба аппетит. Вот случай редкий!

Туманная октава. Не найдешь

Разгадки к ней. Лишь тон уловишь едкий.

Но рыбу славы все же, хоть убей,

Я б есть не стал — я съел бы голубей,

 

Которые, и рея и порхая,

Бьют крыльями под сводами дупла.

Так две плотвицы, плавники сплетая,

Танцуют в толще зыбкого стекла.

Подумал Збигнев: верно, не простая

Тому причина. Соскочил с седла

И к старцу дубу из эпохи Крака

Направился наш доблестный вояка.

 

В дупло почти что он вступил, и вдруг

Затрепетали в юноше все струнки:

Услышал он какой-то нежный звук.

Как кружевные синие рисунки,

Гнилушки тихо искрились вокруг.

Дупло мерцало, точно храм Богунки.

Столь зыбок лишь метели тусклый след

И блик луны — надежды блеклый свет!

 

Кто посетил античную Помпею,

Кто помнит виноградники меж скал,

Оливковые рощи и аллеи

Цветущих апельсинов, кто бывал

На Капри вместе с милою, кто с нею

Спускался в грот лазурный и видал,

Как вся она внезапно изменялась

И в ангела, и в призрак превращалась,

 

Как вся бесплотной делалась на миг,

Неясным блеском глубины облита,

Как вместо девы розовой возник

Бесцветный дух, лучами перевитый,

Мерцающий и зыбкий, как двойник,

Явившийся из моря Амфитриты,

Прекрасный и медлительно-живой,

Но блещущий нездешней синевой,

 

Тот, кто по гроту плавал в легкой лодке,

Смыкал глаза и открывал опять,
Кто видел, как подруги образ четкий

Вдруг очертанья начинал терять,

Сиял все ярче, точно месяц кроткий,

Кто не желает никогда спускать

Могучих парусов воображенья,

Пусть тот замрет в восторге без движенья,

 

Как замер Збигнев. Перед ним в дупле,

Наверно, лет шестнадцати девчонка.

Она стоит в голубоватой мгле,

Обвита точно кисеею тонкой.

Такое вряд ли встретишь на земле.

Ну с чем сравнить мне женщину-ребенка?

С Арахной, что ли? Руки скрещены,

И вся прозрачна, будто луч луны.

 

Две птицы на ее руках сидели,

Ее целуя клювами; в глазах

Слезинки жемчугами холодели

И падали, и вновь рождал их страх.

Стекляшки, бусы всякие блестели,

Как золотые звезды в волосах.

Лицо казалось белым, но из складок

Одежды разливались сотни радуг.

 

Она, пришельца в дубе увидав,

Вся вспыхнула, зарделась даже шея.

Кого распутный отличает нрав,

Тот век живет на свете, не краснея.

Ах, живописность! Дань тебе отдав,

Я погублю, пожалуй, эпопею.

Стал дыбом мой гомеровский Пегас.

Прошу вас, если пыл ваш не угас,

 

Картину эту дорисуйте сами.

По склону яра опуститесь вниз,

Русалок там вообразите в храме,

Холмы костей, которые обгрыз

Волк кровожадный. В этой панораме

Представьте трупы свежие, а близ

Таких чудес совсем иная сфера:

В широком дубе — синяя пещера.

 

В ней наш герой с красавицей вдвоем.

Читай же смело далее, девица,

Здесь страсти тлеют синим огоньком,

А ведь труха вовек не разгорится.

Едва влюбленных я сведу тайком —

Их ксендз разгонит, или разлучиться

Велит им рок. Моя ли тут вина?

В дальнейшем будет осуществлена

 

Вся их любовь посредством переписки.

(В конце я эти письма приложу.)

В них слог простой, пожалуй, даже низкий.

Я там героя душу обнажу.

Такие чувства многим людям близки,

И молодежь я этим разбужу,

Неравнодушную к такому тону.

Лишь эмигрантов этим я не трону.

 

Тщеславие убило в них сердца.

Любви, понятно, нету в них и тени,

И сейм их — туловище без лица —

Ест, пьет и выпускает бюллетени…

Всех падших звезд готов он без конца

Расспрашивать насчет их убеждений.

Он в месяце аристократа чтит,

Затем что месяц серебром блестит.

 

Ах, убежденья, эти убежденья!..

Сказал бы я о них два слова вслух…

Но в сердце чую новых бурь рожденье,

Струна печали омрачила дух.

Шутливые отброшу рассужденья.

Смех на губах растаял и потух.

Как дивно! Всюду вижу волю Божью,

И сердце покоряется ей дрожью.

 

Итак, прощай, исчезни без следа,

Толпа политиканов бестолковых!

Вы жаждете быть знатью, господа,

Но ходите, напыщенные, в совах.

Хотите козырями быть всегда,

Но вас извергло небо, безголовых.

Вы воины, но чужды вы мечу.

Я в скорби, да, но вот я хохочу!

 

О, если б грудь скроил случайно Фидий,

А не портной кому-нибудь из вас!

Когда заплакать в муке и обиде

Вы, как Мемнон, могли хотя бы раз!

Вот и Костюшко, ваш приход предвидя,

Воскликнул: «Кончена!» — в недобрый час.

И сердце, зная это, умирает,

Но смех меня при этом разбирает.

 

Что будет дальше? Знать мне не дано.

Я только бард, и я не прорицаю.

Пил перед вами кровь, как пьют вино,

А нынче сердце-чашу разбиваю…

Вы слышите, как лопнуло оно?

Ложусь… И подголовьем избираю

Я сердце женщины одной. Мой сон

Тревожен, свят, хулою опален.

 

Играйте пьесу дальше. Если все же

Я вновь очнусь, вас всех охватит страх.

Как черный сфинкс, лежу я у подножья

Гробниц-холмов, храня отчизны прах.

Вы просите, чтоб, разум ваш тревожа,

Я встал с пророчествами на устах?

Чтоб сердца гром я вам явил без пробы?

Как лев огромный, я зевну без злобы

 

При виде гада, вползшего в траву.

Усну, усну я, — ха! — но пробужденье?

Я знаю, что близки вы к торжеству…

Мой мозг себе вы взяли на съеденье,

Но сердце я напряг, как тетиву:

Стервятники, вас сброшу в исступленье!

Я, Уголино, видел ад и ночь.

Огонь вас опалит. Шакалы, прочь!

 

Нет, нет, не вы теперь мои владыки.

Как Актеон, я трепетал вчера.

А нынче в роще, где играют блики,

Я соловью внимаю до утра.

Вот Левый Ангел, месяц среброликий,

А вот она — мой светлый дух добра,

Мой Правый Ангел. Слово мне обронит —

Утешит, черных гениев прогонит.

 

И лишь любовью сестринской ко мне,

Лишь синевою собственного духа,

И лишь звездой, горящей в вышине,

И песней той, которая до слуха

Едва дойдет, как на пустынном дне,

Моей души ответят струны глухо —

Я, дерзкий, гордый, буду исцелен.

Но это сон один, печальный сон!

 

С усмешкою явлюсь перед толпою —

Веселье будет Музой мне дано.

Но я пойму, чуть сердце приоткрою,

Что не янтарь сияющий оно,

Хоть впитывало солнца свет порою,

Хотя любовь познало — то вино,

Что умертвляет нас отнюдь не реже,

Чем воскрешает. Слушатели где же?

 

Бегут, мое невежество кляня.

И — fiat lux!Да будет свет! (лат.)[2] — кричат, озлясь, поэту.

Вот совпаденье! Ведь и у меня

Есть тоже тяга к знанию и свету.

Меня «Тыгодник» поносил, виня

Во всех грехах. «Тыгодник», зря не сетуй!

Во мне живет античности арфист.

Романтик я, отчасти — пантеист.

 

Как профессиональный литератор,

Без лишних слов берусь я продолжать.

И наш герой пересечет экватор,

Ему дано в Китае побывать,

В Сибири жить и надпись «Sta, viatorПутник, остановись! (лат.)[3]

Его надгробье будет украшать.

Ах, эта смерть! Что горше? Что суровей?

Умрет — рассказ прерву на полуслове.

 

Но прежде я бы все-таки хотел

Его деяний развернуть гирлянду.

Он бил, рубил, кипел и свирепел

Сродни Аяксу, Гектору, Роланду,

Снимал осаду с замков и успел

Хронистом стать соперником Виганду.

Географический он создал труд,

Который даже на Камчатке чтут.

 

Так некий старец, век прозрев грядущий,

«Идеи об истории» создал,

В Париже их издатель вездесущий

Недорогою книжицей издал.

По взглядам он поляк, вперед идущий,

По стилю — немец. Он мне взбучку дал

По-менторски, без всякого стесненья.

Не верите — главу смотрите: «Мненье».

 

Историки! У вас idée fixe

Родившись в скуке, множить в мире скуку.

Ведь каждый критик — это новый Икс.

Почтительнейше пожимаю руку,

Но предпочту, чтоб разделял нас Стикс.

Однако вашу я учел науку:

Уже ни гимнов не пишу, ни од.

Моя поэма холодна, как лед.

 

Вот мой герой наедине с красоткой,

Но делит их пространство в пять шагов.

Он говорит застенчиво и кротко…

Я не спущу на сцену облаков.

Что мне сравнить с беседой их короткой?

Так лилия у влажных берегов,

Качая плавно головою чуткой,

Заводит речь с кокеткой незабудкой.

 

Да, я бы мог… я б мог… но не хочу…

Ведь мне достанет пылкости едва ли.

Сродни гнилушки лунному лучу,

Казалось, духи в темноте плясали.

Откроюсь вам… Нет, лучше промолчу.

Я в южные хотел умчаться дали

И рассказать, как там недавно жил

И как богине ветреной служил.

 

Но нет… холодный буду, ледовитый

И восприму поэтов новых стиль.

Но что за шум? Поет ли вихрь сердитый?

Кто там ломает, кто там мнет ковыль?

Ах, черт возьми, уж цокают копыта.

Так кто ж прервал степного моря штиль?

Поди, там скачет целый полк героев…

Дробится эхо, топот их утроив.

 

Пыль золотая ворвалась в дупло,

Кружась, как брызги солнечного жара.

Пришельцев двое в темный ствол вошло,

Один в сутане, сгорбленный и старый,

Другой — в жупане и сиял светло:

Широкие льняные шаровары

Переливались пылью золотой.

Один был Марек, Сава был другой.

 

К ним наша фея сразу подбежала,

Поцеловала в руку старика,

Бумаги из-за пазухи достала,

Ксендзу вручила. Ободрясь слегка,

Описывать свои невзгоды стала.

Мне слов не передать наверняка.

Сыпь многоточья или ставь кавычки:

Красотка говорила, как мужички.

 

Рассказывала, как себе приют

От недругов нашла в дупле, как в шкафе,

А ведь могла бы в несколько минут

Сгореть, погибнуть и без эпитафий.

(Скандал! Нет рифм на «-афе». Что же тут

Мне делать? Выезжаю на жирафе.

Рыдают Музы. Ведают они:

Была трудна октава искони.)

 

Рассказывала, как умчались птицы,

Вернулись со спасителем назад.

И плакала — казалось, что струится

Из глаз по капле солнце… Был объят

Смущением наш Збигнев, жаждал скрыться,

Гнул Сава шпору, ксендз потупил взгляд.

Почувствовав, что понят он превратно,

Вскипел герой наш, что весьма понятно:

 

«Меня зовут Бенёвский. Ехал в Бар

Я защищать своей отчизны стяги.

Два голубка, как видно, силой чар

Меня сюда сманили. Здесь, в овраге,

Мне довелось проверить свой удар —

Сразить двоих из вражеской ватаги.

Плутон к себе их души уволок.

Еще полезен будет мой клинок

 

Отечеству. И в том клянусь вам честью…

По родословной я венгерский граф.

Я молод, нету у меня поместья.

Так что мне титул? Разве я не прав?..

Врагам страны родной готовлю месть я…

Был у отцов моих отважный нрав…

Не титулом хочу быть их достоин,

А мужеством, хоть я и юный воин».

 

Едва он кончил, Марек, подступив,

Схватил его с горячностью за плечи.

«Знал твоего отца я. Будь он жив,

Он тотчас бы одобрил эти речи.

Прославься в битвах, подвиги свершив!

Пусть Бог хранит от смерти, от увечий!

О наслажденьях в будущие дни

Не думай. Богородица, храни

 

Дитя, тебе врученное в опеку!

Оно садится весело в челнок,

Чтоб бороздить житейских бедствий реку —

Текущий в море вечности поток.

Так помоги ж в бореньях человеку.

Мне надо, чтоб я дух его извлек,

Как из тисков, из скорлупы телесной,

Зажег в нем пламя радости небесной.

 

Проклятье тем, кто родине дает

Лишь часть души, для счастья оставляя

Другую часть. Господь их всех найдет

И сокрушит, грозой испепеляя,

Господь к моленьям их не снизойдет,

Хоть будут плакать, скорбь свою являя.

При жизни каждый обратится в труп,

Шумя, как этот полумертвый дуб.

 

Вокруг такого станут виться змеи,

Ведь черствостью он оттолкнул людей.

Он будет жить в изгнании тучнея

И слыша крики собственных детей:

"Отчизну дай нам, дай ее скорее

Иль дай для сна нам пышный мавзолей".

Но что он может дать им? Лишь обломки.

Таких людей несчастье — их потомки.

 

Так пусть они терзают их сто лет…

Пускай… но нет, не слушай, Иегова».

Он смолк… в глазах таился страсти след,

А голова, вся в седине суровой,

Казалось, излучала белый свет,

Была подобьем месяца ночного,

Когда, прозрачен, грустен и велик,

Меж скал Эгейских он скрывает лик.

 

Мой стих засох на этой парафразе,

Он, завершая проповедь, померк.

Сперва воздвиг я радугу в экстазе,

Но, раскачав, затем ее поверг.

Остался после этого в рассказе

Лишь рифм моих трескучий фейерверк.

Он падает, как мириады градин.

И это все — мне яркий блеск отраден.

Примечания переводчика

… мила // Поэзия народная, баллады. — Интерес к фольклору и к жанру баллады был характерен для польского романтизма как на раннем его этапе, когда появились «Баллады и романсы» Мицкевича (1822), баллады С. Витвицкого, крайне, впрочем, неудачные (видимо, к ним относятся последующие строки строфы), так и в 30-е годы (баллады-«думки» Августа Белёвского и Люциана Семенского и др.). Словацкий, сам многократно обращавшийся к народному творчеству, такое его использование считал, по-видимому, уже недостаточным.

 

«Еженедельник петербургский». — Журнал под таким названием выходил с 1830 по 1858 г. («Тыгодник петерсбургский»). Вокруг собралась группа литераторов реакционного направления («петербургская клика»), противников национально-освободительной борьбы, глашатаев просамодержавного панславизма (Ю. Пшецлавский, упомянутый ранее Г. Жевуский, И. Головинский). Одним из столпов «Тыгодника», постоянным его сотрудником был и критик М. Грабовский (см. прим. к стр. 70).

 

…два раза в драме… — Имеются в виду драмы «Балладина» и «Лилла Венеда» (1840), обе кончающиеся ударом молнии.

 

Останусь даже, может, за дверями. — Ироническое напоминание о критике Я.-Н. Садовском (см. прим. к стр. 78).

Уголино — персонаж «Божественной комедии» Данте.

 

Отрывки из Корана // Читайте… — Ссылка на Коран (как и ранее на «пантеизм» Магомета) носит откровенно шутливый характер (в оригинале сказано не «отрывки», а «примечания», которых в Коране вообще нет). Возможно, речь идет об арабских сказках, в то время весьма популярных у европейского читателя.

 

З. К., С. К. или скопленье точек… — Инициалами З.К. подписал рецензию на «Три поэмы» (1839) Словацкого, опубликованную в том же году в «Молодой Польше», Станислав Ропелевский (см. прим. к стр. 71). Многое в рецензии прозвучало оскорбительно для Словацкого: говорилось о «странном разладе» его поэзии с современностью, о серьезном расхождении в понимании поэзии между Польшей и г. Словацким». Словацкий написал в редакцию ответ, который «Молодая Польша» опубликовала, но с соответственным комментарием Ропелевского. Спор был продолжен в «Бенёвском».

 

Баба — Паулина Плятер

 

Пес-иезуит — француз Эли Журден, католический публицист, секретарь тайно финансировавшего «Молодую Польшу» галицийского магната Северина Урульского, участвовавший в издании и редактировании журнала. Переводчик — Ропелевский.

 

…как филолог… — намек на то, что Ропелевский усердно трудился над составлением польско-французского словаря.

… баллада есть такая… — Имеется в виду баллада «Тукай» Мицкевича, не законченная автором и дописанная его другом, А.-Э. Одынцем.

 

Сорок четыре песни. — Намек на III часть «Дзядов» Мицкевича, в одной из сцен которой («Видение ксендза Петра») предсказывается пришествие таинственного мужа, избавителя Польши: « а имя его — сорок четыре».

 

Октавой звонкой… Тассо… — Поэма Торквато Тассо (1544—1595) «Освобождение Иерусалима» (1575) очень рано получила известность в Польше. Уже в 1618 г. превосходный ее перевод опубликовал Петр Кохановский (1566—1620).

 

Кречетников, явившись перед Баром… — В действительности бар был атакован войсками С.С. Апраксина. Генерал же Н.С. Кречетников брал в это время Бердичев, обороняемый отрядом Казимежа Пулаского.

 

Ч. Высмеял в полемике журнальной… — Речь идет о Яне Чинском (1801—1867), публицисте и романисте, во время восстания занимавшем радикальную позицию, в эмиграции одно время входившем в «Демократическое общество», издававшем вместе с Ш. Конарским журнал «Пулноц» («Север»), выступавшем и во французской печати. Популяризатор идей Фурье, Чинский, наряду с решением других социальных проблем, добивался гражданских права для евреев.

 

Пулаский взял каникулы… — Речь идет о Юзефе Пуласком, отце Казимежа.

 

Эльслер Фанни (1810—1884) и Тальони Мария (1804—1884) — знаменитые танцовщицы того времени. Выступление Тальони Словацкий видел а Париже, о чем писал матери в марте 1832 г.

 

В волшебном замке… — Словацкий имел в виду описание дворца и сада Армиды в «Освобожденном Иерусалиме» Т. Тассо.

 

Дафна — в греческом мифе, пересказанном Овидием в Метаморфозах, превращается в лавровое дерево.

 

«Третье мая» — орган консервативных кругов польской эмиграции. Название было программным, связанным с традицией конституции 3 мая 1791 г., провозглашавшей важные для Польши реформы, но в XIX в. уже анахроничной, непригодной для использования в качестве демократической программы. Под «мечтаниями» Словацкий разумеет монархические проекты сторонников Чарторыского.

 

…Гегелей нам Познань родила… — Увлечение философией Гегеля затронуло значительный круг польских литераторов и ученых в Великом княжестве Познанском, на землях, захваченных Пруссией. Оно выразилось в попытках создать на правогегельянской основе «национальную философию» (А. Цешковский и др.),

В появлении трудов по эстетике (К. Либельт), в концепциях и языке литературной критики. Манеру познанских авторов Словацкий осмеял в пародийной «Критике критики и литературы», которую послал в 1841 г. в журнал «Орендовник познанский» («Познанский заступник»). Журнал не решился ее напечатать.

 

…пуристов поставляет Краков… — Речь идет о жившем в Галиции отставном генерале Францишеке Пашковском (1778—1856), выпустившем в 1840 г. В Париже сочинение, в котором имелись недоброжелательные суждения о «Кордиане» Словацкого.

 

…авторам романов несть числа… — В оригинале расшифровано, о каких романистах идет речь: о «франко-романистах», то есть пишущих в духе новейшей французской прозы (вероятно, имелся в виду Юзеф Игнаций Крашевский (1812 — 1887), выдающийся польский писатель), и о «казако-повествователях» (М. Чайковский и М. Грабовский), тоже печатавший исторические романы под псевдонимом Эдвард Тарша).

 

…так много критиков-маньяков… — Имеются в виду почитатели упомянутых выше романистов.

 

…как пальм Армиды стройную семью… — В «Освобожденном Иерусалиме» Тассо взору Ринальда предстают нимфы, выходящие из пальм заколдованного сала волшебницы Армиды.

 

…стих создать про филинов… — Видимо, намек на эпизод из поэмы Северина Гощинского (1801—1876) «Каневский замок» (1828), посвященный событиям «колиивщины».

 

Антар ибн Шаддад — арабский поэт второй половины VI в.

 

Туда б, пожалуй, войско не взошло… — Намек на гиперболическое описание литовского дуба в поэме А. Мицкевича «Пан Тадеуш»:

…в стволе его зияло

Огромное дупло; сходилось в нем, бывало,

Двенадцать рыцарей на пиршестве веселом.

                                               (Перевод С.Мар)

Крак (Кракус) — легендарны польский король, о котором упоминают древнейшие исторические хроники.

 

Храм Богунки. — Богунка — русалка, нимфа. В 1840 г. появилась повесть Рышарда Бервинского (1819—1879) «Богунка на Гопле».

 

Спускался в грот лазурный… — Далее Словацкий развивает одно из описаний своей поэмы «В Швейцарии».

 

…любовь посредством переписки… И молодежь я этим разбужу, // Неравнодушную к такому тону. — Словацкий иронизирует ад модным в начале века сентиментальным «романом в письмах», вошедшим от «Новой Элоизы» Руссо, имевшим подражателей в Польше.

 

Лишь эмигрантов этим я не трону. — Свое отношение к партиям и спорам польской эмиграции Словацкий высказал в поэме «Ангелли».

 

Костюшко… воскликнул: «Кончена!» — Легенда о том, что Тадеуш Костюшко (1746—1817), вождь национального восстания 1794 г., видя, что в битве под Мацейновицами 10 октября его войска потерпели поражение, бросил саблю и произнес: «FinisPoloniae!» («Конец Польше!»), не имеет под собой оснований.

 

…я не прорицаю… — Намек на «Видение ксендза Петра» из III части «Дзядов» Мицкевича.

 

…сердце женщины одной… — Речь идет, по видимому, о Иоанне Бобр-Петровицкой, жене волынского помещика, с которой Словацкий познакомился в 1831 г. в Дрездене и вновь встретился в 1840 г. в Париже. Увлечение Иоанной отразилось в стихах («Иоанне Бобровой») и письмах поэта.

 

Вот Левый Ангел… — Левый Ангел в поэзии Словацкого последних лет жизни — олицетворение сугубо земного начала.

 

Меня «Тыгодник» поносил, виня // Во всех грехах… — Поэт снова возвращается к рецензии Я.Н. Садовского на «Ангелли» в познанском «Тыгоднике литерацком», касаясь на этот раз упрека в увлечении «отрицанием» (Садовский считал, что Словацкий развил в «Ангелли» мотивы драмы З. Красинского «Иридион» (1836), но взял оттуда лишь «отрицательную» идею — крушение старого мира, а положительной идеи воскрешения, возрождения, не развил).

 

Виганд Марбургский — немецкий автор хроники ордена меченосцев с 1293 по 1393 г.

 

…Недорогою книжицей издал… — Имеется в виду сочинение Ф. Пашковского «Идеи об истории Польши» (Париж, 1840).

 

…главу смотрите: Мненье. — В этой главе были замечания по поводу «Кордиана».

 

…новый Икс… — В Варшаве в 1814—1819 гг. выступал с театральными рецензиями группа литератуоров (Т.-А. Мостовский, Ю.-У. Немцевич, Ф. Моравский, К. Козьмян, М. Чарторыская-Виртембергская и др.), называвшаяся «Общество Иксов»: буквой «Х» они подписывали сочиненные на своих собраниях рецензии. При неоднородности группы (там были и люди передовые, просвещенные), преобладали в ней политические консерваторы и сторонники классицизма, вскоре оттесненного романтическим направлением. Поэтому название ее стало символом замкнутости, узости, самоуверенной отсталости. В этом смысле и употребляет его Словацкий.

 

…не гимнов не пишу, ни од… — Во время восстания 1830—1831 гг. Словацкий выступил с доставившими ему известность патриотическо-революционными «Одой к свободе» и «Гимном» («Богородица! Дева!»).

 

 

При копировании материалов необходимо указать следующее:
Источник: Словацкий Ю. Бенёвский (Песнь третья) // Читальный зал, polskayaliteratura.eu, 2022

Примечания

    Смотри также:

    Loading...