18.10.2022

«К счастью, в современной польской поэзии я уже ориентировался...»

91.

В который раз я забежал вперед. Вернусь к концу 1960-х годов. Моя статья «Поэзия истории. Историзм послевоенной польской поэзии: Л. Стафф, Т. Ружевич, З. Херберт», предложенная в «Иностранную литературу» в 1969 году, была опять зарублена. Зарубил ее временный и.о. главного редактора (Рюриков умер, Федоренко еще не пришел) — С. Дангулов. Он не только зарубил статью, но и вызвал к себе Елену Сергеевну Померанцеву, редактора отдела критики, которая «вела» статью (и организовала, для подстраховки, наученная опытом с первой моей зарубленной статьей, три положительные рецензии московских полонистов — Ирины Колташевой, Сергея Ларина и Виктора Борисова). Дангулов закричал на нее:

— А вы знаете, кого вы пытались опубликовать? —

Она не знала.

— Я сделала большие глаза, — рассказывала она мне. Я тоже не знал, кем видят меня бывший дипломат С. Дангулов и его сослуживцы в штатском. Однако на некоторое время попытки предлагать статьи в «Иностранку» прекратил.

Отвергнутый триптих я дал прочитать Владимиру Огневу, ему особенно пришелся по душе Херберт. Поэт запомнился ему, и четверть века спустя, в 1993-м, Огнев напечатал в своем альманахе «Феникс ХХ» пятьсот строк моих переводов из Херберта.

 

92.

Но в сборнике «Современная польская поэзия», который в 1971-м издала в «Прогрессе» Майя Конева, внешним редактором которого был Огнев, мои переводы из Херберта представлены более чем скупо: одним, самым коротким стихотворением «Фрагмент» («Сребролукий, услышь сквозь сумятицу листьев и стрел...»). Другую вещь Херберта об Аполлоне, поэму «Аполлон и Марсий», которую я тоже предлагал Огневу, я смог опубликовать в своем переводе лишь двадцать четыре года спустя. У Огнева — стихотворение «естественник», перевод вполне благополучный, и четыре перевода Музы Павловой, в разной мере благополучные и неблагополучные. Один из ее переводов был скандальный: вместо хербертовского «Аполлона и Марсия» она опубликовала свою фантазию «Аполлон и Марс».

В эрудиции советских литераторов бывали гигантские провалы (впрочем, в эрудиции постсоветских «интеллигентов» провалы то и дело обнаруживаешь еще более страшные). Муза, несмотря на свое «античное» имя и консерваторское образование, не знала, оказывается, ни эрмитажного Марсия, ни «Марсия» Феодосия Щедрина в Третьяковке, не заглянула и в «Мифологический словарь», который тоже существовал у нас и в 1965-м вышел третьим изданием.

Северин Полляк, «секретный» составитель «Современной польской поэзии», получив в Варшаве книгу по ее выходе, был в бешенстве, рвал и метал, но Майе Коневой удалось уговорить его не делать скандала. Северин был отходчив и не захотел гробить сразу двоих друзей польской литературы: и Коневу, и Огнева, проявивших либо небрежность, либо невежество. (Огнев, по-видимому, даже не взглянул и не сравнил перевод злополучной вещи у Музы и у меня, а Майе он мой перевод «Аполлона и Марсия», скорее всего, даже и не показал).

Я тоже никогда не упоминал до сих пор об этой скандальной ошибке Музы. Муза Павлова была неплохая в целом переводчица, неплохие ее переводы были и в том сборнике — из Бачинского, Ружевича, Анджея Бурсы и еще из нескольких поэтов, а уж тем более неплохими для своего времени были когда-то ее переводы 1950-х годов из цикла Ивашкевича «Свиток осени». После 1971 года Музу Павлову, а отчасти и Владимира Бурича — «заодно» с нею — оттеснил ход времени, выдвинувший новых, более блестящих переводчиков и новый уровень требований; в 1975 году мне уже приходилось, с боем и рискуя собственным присутствием в польских книгах славянской редакции Худлита, отстаивать присутствие Музы Павловой в готовившемся первом томе Ивашкевича. Отстоял. Пригласили они Музу Павлову, дали ей переводы.

А в «Современной польской поэзии» мы с Астафьевой были представлены все еще очень скромно: у Астафьевой — два стихотворения Каменской, пять Посвятовской, одно Слободника, четыре миниатюры Ивашкевича, у меня, кроме «Фрагмента» Херберта, один фрагмент Ивашкевича, три миниатюры Спевака.

А еще у меня там — 49 заметок о 49 польских поэтах, представленных в сборнике. Майе Коневой в последний момент пришло в голову добавить эти так называемые «справки о поэтах» — целый печатный лист кропотливейшей работы, — сочинить их мне пришлось за две недели. К счастью, в современной польской поэзии я уже ориентировался и ничего там не наврал и не наворотил.

 

93.

Литературная жизнь и жизнь литературы — вещи совершенно разные. Литературная жизнь существовала в Москве и в начале 1960-х, и в конце 1960-х. А вот жизнь литературы с угасанием оттепели стала замирать и умирать.

Начала было умирать жизнь литературы и во мне самом. С осени 1967-го оборвались мои стихи. Со мной это случалось уже второй раз: летом 1948-го оборвались стихи школьных лет, трудно становилось дышать, даже пятнадцатилетний подросток это чувствовал. Вернулись стихи только в феврале 1954-го с началом оттепели. В промежутке спасли меня тогда мои переводы с английского, они давали ощущение причастности к поэзии, ощущение продолжения творческой жизни.

В конце 1967-го атмосфера опять стала удушливой, стихи опять оборвались. Прекратились. На четыре года.

Стихи прервались, однако, не на всхлипе, а на взлете. Таким взлетом было последнее стихотворение, написанное в ноябре 1967-го. Стихотворение-прощание.

Мои полеты 1960-х годов по всей России в ходе аэрогравиметрических съемок, в том числе полеты 1967 года, летом — по югу России, включая Калмыкию, осенью до Якутска и по аэродромам Якутии, один из которых был на берегу Колымы, — причудливо переплелись в этом стихотворении с моими «античными» чтениями 1966-67 годов вокруг оды Горация «Лебедь» («Необычайным я пареньем...» — в переложении Державина) и поэмы Вирпши, варьирующей тему взлета и полета, тему этой оды Горация. Я воображал себя в своих неожиданно родившихся строфах летящим. Не над всеми пространствами России, а над моим родным Городом. (Прощаясь с ним и с жизнью, поскольку поэзия — это жизнь):

...Так, значит, старею, что так Тебя вдруг понимаю?

Так вдруг понимаю, как будто уже умираю.

Как старый Гораций, уже превратившийся в птицу,

Впервые парю, чтоб впервые узреть панораму.

 

Я вижу Твои острова и протоки, протоки.

А кровь из меня вытекает в открытое море.

И лишь остается безумное слово «потомки»,

безумная вера, что мы возвращаемся вскоре.

Я продолжал жить дальше. Продолжал писать прозу, писал ее интенсивно, даже торопливо, написал два-три рассказа, достраивающих композицию моей книги прозы, которая в принципе была уже принята издательством. Летом 1969-го книга вышла, но вышла она в те дни, когда умирала моя мама. Мама умерла, а проза во мне пресеклась.

Спасали меня польские и американские поэты, которыми я в это время был увлечен и поглощен. Очень помогли мне встреча и беседы с Витольдом Вирпшей: пример большого поэта, не понимаемого, не ценимого, не принимающего эпоху, не принимаемого ею и, тем не менее, находящего в себе силу держаться. Но мысленно я беседовал и с Хербертом, которого увижу лишь очень нескоро, и с Леопольдом Стаффом, и с Уильямом Карлосом Уильямсом, которых не увижу никогда. Никто из переводимых, осмысляемых, читаемых мной польских и американских поэтов не оказал на меня так называемого «влияния», но некоторые из них очень помогли. Помогли ожить, вернуться к жизни.

В 1971-м, после четырехлетней немоты, снова пошли стихи. Но теперь — после прозы — это были исключительно верлибры. Регулярный стих я мог переводить (переводил, например, ямбы Херберта и сонеты Стаффа, а позже — ямбы и сонеты Берримена), но не мог писать: монотонность регулярного стиха била мне по перепонкам. (Лет пятнадцать спустя я признался в этом, рассказывая о строительстве регулярного Петербурга: «... А регулярность перспектив // крушит деревья и кусты, // страшна, как регулярный стих, // стучащий молотом в виски»). Года три я писал только верлибром, это создавало большие дополнительные трудности, изолируя меня от всех тех стихотворцев в Москве и в Ленинграде, которые верлибра не принимали на дух. (Слушателя моих верлибров я нашел себе в лице профессора Жовтиса в далекой Алма-Ате, оказавшись там в командировке как геофизик).

В Ленинграде в 1971-м скончался мой отец. Моих врелибров он уже не услышал. Должен признаться, что большим энтузиастом моей поэзии отец не был никогда, мерки у него были высокие: Маяковский или Пушкин. С неожиданной для меня радостью он принял в 1970-м мои переводы из Уильямса — и его цикл по мотивам Брейгеля, и другие стихи, в которых Уильямс сам выступает как ходожник. С другими ленинградцами о верлибрах нужно было говорить с осторожностью. Но были и другие темы.

Где-то в начале 1972-го я оказался ненадолго в отпуске в Ленинграде. Идя по Литейному, встретил Иосифа Бродского. Он пригласил меня к себе. Оказалось, что это рядом.

Первый раз он пришел ко мне в декабре 1959-го в дом моих родителей на Рубинштейна, привел его Найман. Второй раз приводил его на Рубинштейна в начале 1961-го Дмитрий Бобышев. Первый раз мы слушали его с Наташей, и тогда она гораздо увереннее, чем я, угадала в нем поэта. Второй раз, в 1961-м, поэт в нем был уже очевиден.

Зимой 1965/1966 в Москве я беседовал с ним один на один целый вечер, тогда я подарил ему знаменитый однотомник Пастернака с предисловием Синявского, только что привезенный из Варшавы (в Польше можно было в те годы купить самые дефицитные московские издания); а он говорил об английской поэзии. Он остановился у Андрея Сергеева, но тот ушел на весь вечер. Иосиф позвонил мне и предложил приехать побеседовать. Это было сразу по возвращении его из ссылки.

С Андреем Сергеевым я не был еще знаком. (В 1971-м после моей публикации Уильямса в «Иностранной литературе» Сергеев тут же приехал ко мне, мы выпили — ради ритуала — бутылку сухого вина, я показал ему рукописи переводов из Херберта и Вирпши: эти переводы, годами оставаясь неопубликованными, тем не менее уже были моим «золотым запасом»; Андрея заинтересовал Вирпша, эстетически более острый и необычный; с тех пор мои отношения с Сергеевым были партнерскими и почти дружескими, насколько можно было дружить с Андреем, капризным и колючим).

В начале 1972-го на Литейном у Бродского я просидел часа полтора-два. Говорил он главным образом о себе. В том числе об очередной академии, сделавшей его своим членом, кажется, баварской. Говорил нервно, возбужденно, но как бы чего-то не договаривал до конца. Он уже, видимо, знал, что прощается. Я этого не знал. Наверное, только сейчас, задним числом мне кажется, что в те часы в его комнатке-каютке с коллекцией пустых иностранных бутылок из-под иностранного алкоголя, он уже виделся мне иностранцем или путешественником, мореплавателем, открывателем других континентов; он и открыл для себя другой континент, континет наших антиподов.

Но я увижу его еще раз, неожиданно, весной того же года: я шел мимо Центрального телеграфа в Москве, он выскочил из телефона-автомата, положив трубку и прервав свой разговор.

— Я хотел вам сказать, что писать я начал, прочтя ваши стихи! — и снова вернулся в будку. Ему обязательно хотелось сказать это мне, прежде чем уехать. Уехать, как он понимал, навсегда.

В Москву он приезжал проститься со своими московскими друзьями. Он дружил в Москве не только с Сергеевым, еще с несколькими людьми. Но к москвичам в целом он относился недоверчиво и с нажимом подчеркивал это в ленинградском разговоре в начале года со мной, бывшим ленинградцем, живущим в Москве (а одного москвича, приезжавшего незадолго перед тем в Ленинград и встречавшегося с ним, Иосиф прямо назвал мне гангстером).

Может быть, он был прав. В Москве, в московской литературной жизни после окончательного угасания оттепели воцарился закон джунглей, война всех против всех. Мы с Астафьевой с нашим — платоническим поначалу, да, собственно, платоническим и до конца, до сегодняшнего дня — увлечением польской поэзией вдруг обнаружили себя в джунглях. Поэты в давнем смысле этого слова, то есть люди не от мира сего, идеалисты, люди неделовые, антиделовые, мы остались живы в этих джунглях и сохранили душу живу. Отчасти просто чудом. Очасти благодаря поддержке отдельных единичных добрых людей, умевших оценить нас. Отчасти потому, что нас было двое и мы держались друг за друга.   

При копировании материалов необходимо указать следующее:
Источник: Британишский В. «К счастью, в современной польской поэзии я уже ориентировался...» // Читальный зал, polskayaliteratura.eu, 2022

Примечания

    Смотри также:

    Loading...