27.12.2023

«Корнхаузер особенно следил за судьбамии ровесников».

251.

В Варшаве Милош назначил нам встречу рано утром. От нашей гостиницы до его гостиницы было не очень далеко, такси домчало нас быстро. Беседовали мы около часа, а потом он должен был хоть немного отдохнуть перед книжной ярмаркой и просил нас прийти туда через два часа, пообещав подарить нам всё, что там будет продаваться из его книг. Два издательства начинали выпуск его полного собрания сочинений, рассчитанного на 40 томов. Первые три тома уже вышли. Кроме того, он подарил нам «Личную антологию» — это печатный том его избранных стихов, поэм и переводов с комментариями автора и четыре кассеты с записями тех же текстов. К Милошу стояла гигантская очередь желающих получить автограф, она тянулась вдоль всей лестницы со второго этажа на первый. Милош надеялся, что управится за час, но куда там! Среди других писателей, к которым был хвост за автографом, мы увидели вдали Яна Твардовского.

Утром перед встречей с Милошем мы попросили администратора разбудить нас, но проснулись с трудом, потому что только в два часа ночи вернулись автобусом из Кракова. Ехать туда и обратно автобусом долго, в Кракове же мы были всего несколько часов. Выступали в Институте восточнославянской филологии. Чуть-чуть прошлись пешком — в том числе по знакомой нам Крупничей улице — до ожидавшего нас автобуса через краковский Рынок, но даже за такое короткое время ни с чем не сравнимая краковская атмосфера успевает охватить человека и наполнить эйфорией. У автобуса нас ждал Юлиан Корнхаузер, которому мы успели позвонить из института. Для беседы у нас оставалось всего минут двадцать, пока собрались остальные участники поездки. Мы хотели позвонить и Эве Липской, но ее не было в Кракове: она была в Вене.

Ежи Харасимовичу позвонить, увы, было уже нельзя: он скончался за несколько недель до нашего приезда. Слишком редко мы бываем в Кракове, снова не были целых пять лет. Харасимович не дотянул до нашего приезда. Хотя уж он-то был поэтом долговременным. И сам это ощущал:

В поэзии одна за другой

меняются моды

выскакивает все новый

знахарь слова

я

ждать могу долго

 

Подпоясавшись лесом

еду лениво в телеге лет

моя мода рубаха неба

распахнутая просторно

на дожди и морозы

В этом переводе Астафьевой, сохраняющем, как мы оба от себя требуем, степень организованнности оригинала, видно, сколь пронизаны рифмами — не настырными, но явственными — «безрифменные» верлибры многих польских поэтов.

«Телега лет» Харасимовича для русского уха — почти пушкинская «телега жизни», «рубаху неба» можно соотнести с есенинской поэтикой, «подпоясавшись лесом» — это поэтика славянской волшебной сказки. Харасимович и был немножко сказочником, добрым, иногда сентиментальным. Как набросился на него молодой гневный Корнхаузер — в их с Адамом Загаевским гневном памфлете на современную польскую поэзию в 1972-м — за его снегирей и зайчиков! А позже тот же Корнхаузер писал о Харасимовиче как об одном из ярких и неповторимых явлений в польской поэзии второй половины века. Слава Богу, он успел это написать еще при жизни Харасимовича. Успел ли тот прочесть?

Молодой гневный Корнхаузер был поначалу, пожалуй, самым «революционным» из поэтов Новой волны. «Бунт остепенился», — как сказал когда-то о себе и о своих ровесниках поколения '56 Гроховяк. Теперь уже можно то же самое сказать обо всех поэтах поколения '68, Новой волны. Особенно адекватно это слово «остепенился» применительно к Корнхаузеру — не только получил степень доктора, но и сильно располнел, профессорствуя и директорствуя много лет в институте южнославянской филологии. Сочетание поэт-и-профессор в польском сознании, в отличие от русского, канонизировано со времен Мицкевича, во второй половине ХХ века подтверждено американским профессорством Милоша, а теперь еще и Станислава Баранчака. Словом, воспринимается нормально. Не без гордости Корнхаузер подсчитывает, что из шести членов их студенческой поэтической группы «Тераз» («Сейчас») четверо теперь — профессора в высших учебных заведениях. (Я впервые задумался и подсчитал, что у нас из ленинградцев моего поколения, поколения оттепели, профессорами стали двое: Бобышев и Лосев, оба — американскими профессорами).

Корнхаузер особенно следил за судьбамии ровесников. Но остался неравнодушным, внимательным и умным наблюдателем всего литературного процесса. Не потерял интереса к тому, что нового приносит каждое новое поколение. Каждое новое десятилетие. А тем более переломное, как 1990-е годы. Свою книгу статей 1995 года он назвал «Междуэпоха» и писал в ней, что перелом в политической жизни не может отозваться переломом в поэзии мгновенно.

Какие-то вещи мы узнаем об этом новом именно из его статей. И о нем самом тоже. В 1999-м мы увезем из Польши его новую книгу эссе «Постскриптум. Записная книжка критика». Он пишет в ней также и о себе: «...Я не избегаю рефлексии, пытаюсь понять путь, который я прошел от коллективной экзальтации Новой волны до конца девяностых годов, времени, насыщенного сентиментальной ретроспекцией и не свободного от разочарований по поводу форм рождающейся литературной эпохи». Мы следим, насколько удается, и за редкими публикациями его стихов («...я переживаю период творческого „покоя”...» — из его письма 1993 года), а пару стихотворений он прислал нам и в рукописи (и в моей публикации Корнхаузера-Загаевского в «Иностранке» они появились раньше, чем по-польски). Переписываемся («...Надеюсь, вы справитесь с жизнью в эти „интересные” времена, — иронизирует он в том же письме, — и дух в вас не сгинул»). Но не виделись мы с ним — трудно даже поверить — тридцать лет. За такой срок он изменился, в сущности, мало. Симпатия — и к человеку, и к его творчеству — в основе своей иррациональна. При первой встрече в 1979-м Корнхаузер напомнил — и мне, и Наташе — моего младшего брата Евгения. Был как бы еще одним моим младшим братом. Приятно было увидеть его после стольких лет невстреч.

А по дороге из Варшавы в Краков вспомнили мы Ивашкевича: наш автобус проезжал мост через реку Пилица.

«Пилица» — одно из самых простеньких и самых пронзительных предсмертных восьмистиший Ивашкевича. И один из тех переводов Астафьевой, которые я особенно люблю:

Брошенная лодка. Над Пилицей мгла.

Тянет воз лошадка, но и та прошла.

Треплются по лугу белых перьев тучи.

За лугами роща. Может быть, там лучше?

 

Что со мной сегодня — так щемит в груди

От дурацкой грусти, что все позади,

От дурацкой мысли, будто все впустую,

По мглистой Пилице уж не поплыву я.

 

252.

А месяца через два был у нас повод еще раз вспомнить Ивашкевича. Польское отделение Общества европейской культуры присудило нам премии. Нас попросили приехать в декабре получить их. Многие годы председателем польского отделения Общества был Ивашкевич. Теперь, в декабре 1999-го, премии нам вручал 90-летний председатель отделения Михал Русинек, а Эугениуш Кабатц, генеральный секретарь отделения, подарил нам свою свежеизданную книгу об Ивашкевиче и об Италии, наполовину сотканную — с большой любовью — из микроцитат стихов, эссе и писем позднего Ивашкевича. Кабатц обожает поэзию Ивашкевича, и такая искренняя и самоотверженная любовь к поэту, оказывается, уже сама по себе может быть архитектурой книги о нем.

С Кабатцем я познакомился в Белоруссии, тогда же, когда и с Яном Хущей. Он — уроженец Волковыска в Западной Белоруссии, когда может, ездит туда. А позже мы оба — и я, и Астафьева — встречались с Кабатцем в Варшаве, в редакции «Литературы на свете». Он — итальянист и жена его — тоже итальянистка, как выяснилось за ужином у них дома, на который они нас пригласили.

Еще раз нас поселили в полюбившейся нам мансарде Дома литературы с видом на Колонну Зигмунта, замок и Старый город.

Польское отделение Общества европейской культуры догасало (сейчас, может быть, уже догасло? или наоборот — в связи с вхождением Польши в Европу — воскресает?), ютилось в одной крошечной комнтаке в Доме литературы. Возможности у них скромные, скромные были и премии — мы истратили их на обратные билеты и на книги, купили даже пару словарей, они теперь в Польше дорогие, удачным оказался «Словарь разговорного польского языка».

Уезжали мы в праздники. До отъезда выбирались в центр. В один из тех дней многие «интеллигентные» учреждения на Краковском Предместье рано закрылись или вовсе не работали: ожидалась 100-тысячная демонстрация крестьян, горняков и безработных. Демонстрация оказалась не столь массовой, на глаз — тысяч тридцать, не больше, прошла за час. Мы стояли у ворот университета; в воротах стояла небольшая толпа студентов, они наблюдали с интересом, но без каких-либо эмоций. В шествии идущих, кроме крестьян и горняков, были учителя (судя по внешности, провинциальные) и медицинские работники (похоже, что главным образом медсестры). Демонстранты дудели в дудочки, хором выкрикивали лозунги. Среди лозунгов рабочих были и рифмованные, например: «AWSzdechły pies» (рабочих уже успела разочаровать А-Ве-Эс — Избирательная акция Солидарность, политическая партия бывшей «Солидарности»; я вспомнил, как быстро разочаровался в президенте Валенсе восхищавшийся им незадолго до того как рабочим лидером Збигнев Херберт).

Накануне праздников, незадолго до отъезда мы еще успели повидаться с Анджеем Валицким и Катажиной Херберт.

С Валицким мы встретились в 11 утра во Дворце Сташица, где размещаются очень многие институты Польской Академии Наук, прошлись с ним квартал до одного из ближайших кафе на Новом Свете, посидели, побеседовали, заглянули вместе в ближайший книжный магазин. А на 13 часов мы уже были договорены с Катажиной Херберт в Доме литературы. Я еще нахально забежал наверх в библиотеку, сбежал вниз и скопировал для нас в том же Доме литературы (у них ксерокопируют подешевле, ради небогатых писателей) большой кусок неизвестной нам, издававшейся только в Лондоне книги статей и эссе Александра Вата. А в своей машине эти полчаса терпеливо ждала меня, беседуя с Наташей, Катажина Херберт, потом мы пообедали в недорогом итальянском ресторанчике в Старом городе.

 

253.

В конце 1999-го «Новая Польша» Помяновского опубликовала еще один, уже седьмой мой журнальный цикл из Херберта, а в следующем номере дала огромную Наташину публикацию — «Польки Астафьевой» — стихи десяти поэтесс (жаль, что с вопиющими ошибками и опечатками). Весной 2000 года они же дали ее неопубликованные переводы из Александра Вата.

А несколько ее переводов из Вата (и моих из Милоша и Херберта) поляки включили в приложение к большому тому статей «Литературный перевод» (1997) среди образцовых переводов этих крупнейших польских поэтов на разные языки. В том числе и стихотворение «Перед последней Pieta Микеланджело», в котором Ват обращается к Христу и от имени Микеланджело, и от собственного имени:

Я Твой отец

ибо я кладу Тебя в гроб <...>

 

Все, что перестрадал Ты,

перестрадал я с Тобою <...>.

 

Но страдал я дольше,

но страдал я горше.

Ибо я не Божий

червь — но человечий <...>.

В этом стихотворении Вата Микеланджело предстает самым мрачным и самым мученическим из художников барокко, сомучеником самого Вата.

Я пишу это, глядя на единственный висящий у меня холст моего отца — «Скульптор» — отчасти портрет Микеланджело, отчасти автопортрет. Микеланджело до конца остался для моего отца мечтой о художнике воображаемого Ренессанса, мечтой о воображаемой гармонии. Отец мой — ровесник Вата, человек той же страшной эпохи, но от такой страшной жизни, как жизнь Вата, судьба его уберегла.

При копировании материалов необходимо указать следующее:
Источник: Британишский В. «Корнхаузер особенно следил за судьбамии ровесников». // Читальный зал, polskayaliteratura.eu, 2023

Примечания

    Смотри также:

    Loading...