21.03.2024

Легенда Татр. Часть первая: Марина из Грубого (6)

Старик Викторин Здановский лет шестьдесят жил в маленьком домике, в конце Людзимежской улицы, у самого леса, и тридцать лет был подстаростой. Он торговал сыром, маслом, капустой, горохом и бобами, играл с окрестными ксендзами в кости, карты и шахматы, посылал им вино, сливы и груши, состоял в тесной дружбе со всеми деревенскими солтысами: чернодунаецкими, белодунаецкими, бялчанскими, хохоловскими и подгорскими, лечил их самих и жен их, крестил у них детей.

Все знали и уважали пана Здановского, и когда этот сухонький, сгорбленный старичок, даже летом носивший полушубок венгерского покроя с барашковым воротником, опираясь на палку, выходил на новотаргский рынок, — все снимали перед ним шляпы, а сам ксендз декан из костела св. Анны часто заходил к нему выпить рюмочку водки.

Подстароста, будучи весьма набожным, был почетным попечителем местного костельного братства св. Анны и каждое утро ходил в костел с длинными четками. Он всегда, не дочитав молитвы, засыпал, и бабы его будили:

— Вставайте, пан подстароста, пора!

— А, что? — спрашивал он, просыпаясь.

— Да ведь вы уже носом клюете!

Это было неизменным развлечением новотаргских горожан.

Вечером в день св. Феликса Капуцина подстароста сидел в одной из двух комнаток своего дома и раскладывал пасьянс; день был теплый, и две ручные сороки, сидя на раме открытого окна, перебранивались с галкой, прыгавшей по садику. Вдруг вошла служанка и доложила о приходе королевского полковника.

— Что? Кто? Зачем? — услышал Костка за дверью досадливые вопросы.

— Какой-то пан. Говорит, что он королевский полковник.

— Кто, кто?

— Да я же говорю: полковник! — с досадой повторила служанка.

— Полковник! Полковник! Любопытно мне, как это он здесь, когда все на войне, даже пан Платенберг, староста чорштынский, оставил в замке евреев, а сам уехал. Полковник! Путаешь что-то, глупая телка! Может, любовник, а не полковник? Одно слово: телка! Проси!

Костка вошел.

Один, без слуги, в запыленной одежде, очевидно пришедший пешком, невзрачный на вид, Костка был встречен подозрительным и недоверчивым взглядом хозяина. Он тотчас вынул из-за пазухи подделанные Радоцким письма и сказал, подавая их подстаросте:

— Я Александр Леон Костка Наперский из Штемберка, королевский полковник, имею приказ набирать людей для охраны границ Краковского воеводства против Ракоци.

Когда старичок услышал фамилию Костки и увидел королевскую печать, он сперва онемел от волнения, а потом, положив письма на стол и подняв руки с растопыренными пальцами, забормотал, стоя перед Косткой:

— О Господи Иисусе! Потомок святого Станислава Костки, покровителя невинности, сын сенатора, полковник его величества короля… ко мне… Господи Иисусе… Ко мне? Кто я такой, чтобы… Кресло…

И вдруг гаркнул во всю мочь по-гуральски:

— Ягна! Кресло пану полковнику! Вина! С корицей! Живо! Где Агата? Полгуся пусть принесет. Мигом чтобы!

Костка сразу понял, с кем имеет дело; наклонившись к плечу Здановского и целуя рукав его шубейки, он сказал:

— Великая честь для меня познакомиться с первым человеком не только в Новом-Тарге, но и во всем Подгалье. Я уверен в успехе того, за чем приехал, если только вы, пан подстароста, не откажете мне в своих указаниях и помощи.

За стаканом горячего вина с корицей, гусятиной, ветчиной и пирогом с сыром беседа шла легко. Костка, прежде чем поднести ко рту первую ложку, не только перекрестился, но и прошептал по-латыни краткую молитву, по-видимому — не для вида, но искренне, чем сразу же снискал доверие старика. А когда они подкрепились, и Агнешка поставила на стол столетний мед, присланный в подарок ксендзом из Одровонжа, веселье озарило их лица.

Костка, заметив на стене гитару, попросил старичка сыграть, подстароста не отказал: напротив, ударив по струнам, он не только заиграл, но и запел. Пропев сначала песню о битве под Пловцами, потом другую, о Гальке из Острога, похищенной князем Дмитрием Сангушкой, он плутовато улыбнулся, посмотрел, хорошо ли заперта дверь, потом взял два аккорда и запел дискантом:

Спишь ты, Юстина? Я жду у дверей.

— Бог с вами, рыцарь, уйдите скорей!

Костка подхватил и продолжал баритоном:

Полно, Юстина, я тихо пройду,

Как петушок по дорожке в саду!

Старичок обрадовался, склонил голову набок, притопнул ногой, обутой в туфлю, и запел дальше:

Видела я, петушок наскочил,

Курочку бедную крыльями бил…

— Курочке мил петушок удалой!

Хочешь проверить? — скорее открой! —

вторил Костка, а Здановский тихими аккордами заканчивал песню.

Кончив, он несколько сконфуженно взглянул на полковника и сказал, как бы оправдываясь:

— Это старая придворная песенка, сложена еще при Сигизмунде Старом. Нескромная она немножко.

— Это ничего! — перебил его Костка. — Ведь и святые апостолы в Кане Галилейской тоже, должно быть, мирскими песенками забавлялись.

Старичок уже не отпустил Костку: пригласил его к себе жить, кормил, поил, угождал, чем мог, гордился своим гостем и все свое добро и самого себя готов был предоставить к его услугам. Он послал за солтысом Лентовским, и Костка, переговорив с ним во время послеобеденного сна Здановского, объяснил солтысу истинную цель своего прибытия; он сказал, что именем короля собирается вербовать мужиков не для защиты границ от казаков, но против угнетающей крестьян и восстающей на короля шляхты, и намерен, подобно Хмельницкому, сделаться защитником рабочего люда и мстителем за его обиды.

Лентовский снял свой старинный колпак, услышав фамилию Костки, потомка святого Станислава, снял его вторично, услышав титул полковника, снял при имени короля, — но всего почтительнее снял его при упоминании о Хмельницком.

— Вот, вот, вот, пан полковник, — сказал он. — Вот это человек! Кабы у нас нашелся такой в Малой Польше! Этакий гетман мужицкий!

Лентовский послал свою чупагу, которую знали все, — с орлом на правой стороне, с медвежьей головой — на левой и с крестом на древке, — к солтысам и войтам всей округи с призывом от своего имени, а Костка, опираясь на подложные королевские грамоты, открыто вербовал людей в Краковском воеводстве и посылал вербовщиков даже в Силезию, снабжая их, когда надо было, охранными грамотами на польском и немецком языках.

Костка молчал о своем происхождении, не желая вызывать подозрений и лишних разговоров, и выдавал себя везде за королевского придворного. Прежде всего надо было найти преданных сторонников, чем-нибудь ему обязанных и на все для него готовых. Тут помог ему счастливый случай. Как раз в то время, когда он гостил у подстаросты Здановского и когда весть о его прибытии, высоком звании и намерениях достаточно уже распространилась по Новому-Таргу, там должны были казнить двух знаменитых разбойничьих атаманов, Чепца и Савку, у каждого из которых было под началом несколько десятков людей. Они пользовались такою же славой в Бескидах, как Литмановский на Подгалье.

Когда эти атаманы, отделившись от своих шаек, шли Гаркловским лесом на разведку, на них напали местные жители, предупрежденные одним евреем, связали и привели в город.

Здесь, на рынке перед ратушей, за множество грабежей и убийств они были приговорены к смертной казни, и уже палач, немец Мельхиор Гандзель, держал наготове свой огромный, острый, часто бывавший в употреблении меч, а разбойники положили головы на еловую колоду, — как вдруг Костка вместе с подстаростой на лошади Здановского выехал из Людзимежской улицы на рынок и помчался прямо к ратуше, покрикивая на толпу.

— Полковник, полковник едет! — пронеслось по рынку.

Палач остановился. Ждали и бургомистр, и судьи, желая дать знаменитому шляхтичу, потомку святого, королевскому полковнику, возможность увидеть, как отскакивают отрубленные головы. Но Костка, к немалому их изумлению, соскочил с лошади и громко закричал:

— Благородные, славные, верные, милые друзья мои, новотаргские судьи, и ты, славный бургомистр новотаргский! Я, полковник и посланник короля, именем его прошу помилования для этих осужденных, ибо в настоящее время слишком драгоценна для короля каждая человеческая жизнь. Я заставлю их присягнуть, что будут служить верой и правдой, и отошлю их в королевские войска, где они искупят прежние вины и завоюют себе славное будущее.

Удивился бургомистр Миколай Райский, потомственный мясник, удивились и городские судьи.

Однако они не посмели противиться желанию полковника и приближенного короля. По приказанию бургомистра палач остановил казнь. Только по древнему обычаю провел перед глазами помилованных обнаженным мечом и, зажегши в чашке горсточку серы, сунул ее им под нос, говоря: «Помни, чем пахнет!.. Помни, чем пахнет!»

Потом выступил первый оратор в городе, скорняк Исидор Белтовский, и в длинной напыщенной речи стал наставлять грешников на путь добродетели. Потом по знаку бургомистра разбойников, с которых уже сняли кандалы, передали в распоряжение полковника. Они упали к ногам его со слезами благодарности.

Костка велел им прийти к нему домой, поговорил с ними и, когда увидел, что они готовы пожертвовать за него жизнью, поручил им принять в свои шайки всех храбрецов, которые к нему примкнули, а позднее открыл им всю правду и дал для распространения грамоту Хмельницкого.

Грамота эта гласила:

Мы, Богдан Хмельницкий, объявляем всем подданным польской короны, что, с соизволения и благословения Божия, подчинив силе и власти нашей все земли этой короны, обещаем мы освободить всех вас от тягостей барщины. Вы будете сидеть на своей земле, платя лишь оброк и пользуясь, подобно шляхте, полной свободой. Но вы должны быть нам верны, как русские наши подданные. Уходите от своих панов, восставайте против них и примыкайте к нам.

Жребий был брошен. Костка был виновен в измене стране и королю. Если бы это воззвание перехватили, и было доказано, что Костка их распространял, — ему грозил смертный приговор.

Он объявил войну всей Речи Посполитой, всему, что называло себя и заставляло других называть себя Польшей. Ему оставалось победить или умереть.

И когда в тревожную ночь, отправив Чепца и Савку с универсалом Хмельницкого, думал он свои думы в домике новотаргского подстаросты на Людзимежской улице, то, чем глубже он старался вникнуть в положение дел, тем яснее видел, что борьба решится не только оружием, но и духом его мужицкого войска, что шляхта не только господствует в стране, но душа шляхты есть душа этой страны. Сперва ему казалось: нужно поднять восстание, уничтожить шляхту, свергнуть короля, самому стать королем мужиков и мещан. Но теперь он понимал, что на место души шляхетства надо создать силу какой-то иной души, что не только после разрушения одной духовной культуры придется сейчас же ставить на место ее другую, но и с самого начала надо выступать во имя этой новой культуры, долженствующей сменить старую. Недостаточно раздать мужикам помещичьи земли, — делаясь хозяином страны, мужик должен видеть перед собой какой-то высший идеал, понимать, что с минуты победы начинается не только пользование ее плодами, но и дальнейший благородный труд на пользу себе и другим: не застой, а, напротив, — движение вперед.

Мужик темен, и единственное его знание, единственная духовная культура — это религия.

Думая об этом, Костка вспомнил тынецкого аббата, ксендза Пстроконского, епископа, человека очень странного.

Костка неоднократно бывал в Тынце с каштеляном, у которого воспитывался, а впоследствии и один навещал ксендза Пстроконского, который его любил. И с каждым разом Костка проникался к нему все большим уважением.

Ксендз Пстроконский, настоятель Тынецкого монастыря бенедиктинцев, совсем не был похож на большинство высшего духовенства: не обжирался и не пил, не играл в карты, не содержал любовниц, не ездил на охоту, не добивался чинов, не шел ради денег на что угодно, а, занимаясь наукой и монастырем, делал людям добро, в каждом видел брата и величайшим примером подражания считал св. Франциска Ассизского. Он видел, что зло пустило в Церкви глубокие корни, видел, что шляхта ведет страну к гибели, и не раз говорил об этом с Косткой, которому довелось ознакомиться с западной цивилизацией. Теперь Костка решил ехать к нему, втянуть его в свои планы и его, которого знают и любят все крестьяне, сделать вторым Папой, представителем католицизма в том движении, которое возглавит он, Костка.

Тем временем по его поручению ректор Мартин Радоцкий с солтысом Лентовским разослали письма по окружным деревням и гминам, призывая народ сходиться под начальство королевского полковника Костки, происходящего из святого рода, собираться против жидов и шляхты во имя Христа, распятого жидами, и во имя короля, против которого шляхта замышляет восстание. Они обещали то же, что Хмельницкий в своем «универсале»: помощь со стороны казаков. А так как войска должны были стягиваться к полковнику в Новый-Тарг, то в письмах приказывалось всем сочувствующим украшать хаты зеленью: это будет служить знаком, чтобы проходящие мимо повстанцы их не грабили и не поджигали, как обыкновенно делали отряды шляхетских войск, из-за чего их передвижения сравнивались с набегами татарских орд: происходили жестокие схватки, шляхта грабила и немилосердно обирала крестьян и горожан, те в отчаянии и бешенстве резали шляхту, за что вновь подвергались немилосердным карам, — и в конце концов на пути оставались одни пепелища, развалины, нищета, раны да трупы горожан, мужиков и шляхты.

Мужики тотчас же принялись созывать сходы и украшать хаты зелеными ветками.

Не всем было ясно, в чем дело и что будет дальше, но все понимали, что этим путем можно спастись от беды. Деревни стали похожи на рощи.

Через такие-то зеленые деревни, покинув на время Новый-Тарг, спешил Костка в повозке подстаросты Здановского по краковской дороге в Тынец.

Стоял прекрасный весенний день. Глядя со стен Тынецкого монастыря на Вислу, на прибрежные поля и деревни, ксендз Пстроконский слушал, что говорил ему Костка.

А тот кричал, дрожа от волнения:

— Отче! Ничтожным человеком, влекомым жаждой преступлений и мести, попал я в среду крестьянства, а теперь, когда, как Фома неверный, вложил персты в их раны, я забыл о себе: за них хочу мстить, их спасти! И ничто мне не страшно, даже если бы смерть пришлось принять за них! У меня планы широкие: сокрушить шляхту, порвать с Римом, чтобы не посылал он нам сюда ПоссевиновПоссевин — легат римского Папы, посредничавший в мирных переговорах Стефана Батория с Иваном Грозным. После того как Поссевин убедился в беспочвенности планов распространения на Русь влияния Рима, он внушал Баторию планы завоевания Русского государства.[1], как посылал Баторию, сместить высшее духовенство, которое держит руку магнатов, основать польское королевство со своим собственным польским Папой, со своей собственной Церковью! О отче, отец мой духовный! Неужели может понять польского мужика, вскормленного борщом да мучной похлебкой, итальянский священник, который ест салат и устрицы? Неужели может быть пастырем польской души тот, кто этой души не знает, тот, кто, живя у моря средь кипарисов, не понимает польской религии лесов и полей, тот, кто не знает этой тоски о Боге, рожденной безбрежным закатом солнца над Вислой? О, воистину, отче, польскому мужику нужен свой Папа, с польской душой, а не буллы, не приказы из римской канцелярии!

— Ересь! — воскликнул ксендз Пстроконский. Он был возмущен.

— Не ересь, отче, а Польша! — крикнул Костка. — Польский Папа в польском Риме, Вавельский собор, а не собор святого Петра, польский Вавель на Висле, а не замок святого Ангела на Тибре, польский Мариацкий костел, а не церковь святого Иоанна на холме Латеранском…

— Апостол Петр завещал нам Рим, — сказал аббат.

— Но Христос всему миру завещал Бога, — возразил Костка.

— Папа, наместник святого Петра, есть наместник Иисуса Христа, как Петр был первым его наместником, — строго сказал аббат.

— Не знаю, отче, не знаю, — с отчаянием в голосе ответил Костка, — теологии я не изучал и в Священном Псании, в Новом Завете несведущ. Может быть, то, что я говорю, — грех, но я вижу одно: «a planta pedis usque ad verticem capitis non est sanitas» — язвами покрыты мы с головы до ног, а Рим не дает лекарства, а Рим не лечит! Мы погибаем, отче, разрушается тело наше! Войны наши — это конвульсии, наши победы — корчи рук, сведенных судорогой смерти! Мы еще можем душить — но не покорять! Можем еще защищаться — но не побеждать. Погибнет лев, который лежит в своей берлоге больной и не грозит больше своим рычанием слонам и буйволам, а только сильной еще лапой отгоняет волков, гиен и леопардов. Какой-то яд отравил душу и тело Польши. Шляхта отравлена: она умрет… Отче, нам нужна новая Польша! Но неужели новая польская душа родится в Риме? Неужели из Тибра надо брать воду, чтобы освежить польскую грудь, неужели надо складывать костер из кипарисов, чтобы в дубовом польском костеле запылал жертвенный огонь наших душ?

— Чего же ты хочешь? — спросил, помолчав, епископ.

— Хочу, чтобы прозвучал сигнал из Кракова, звон Сигизмундова колокола, и чтобы польский епископ, указав мужикам на крест из Вавельского собора, обвитый колосьями пшеницы, листьями дуба и травами полевыми, громовым голосом сказал: «In hoc signo vinces» — Сим победишь!

Епископ Пстроконский еще ниже опустил голову, и длинная черная борода его легла на грудь.

— Отче, встань! Возьми крест! Посохом своим разбуди новую Польшу! Народ не верит в Бога, он верит в вас! Польскому мужику нужен ксендз! Отче! Встань! Выйди с монахами своими из этих стен! Смотри! Весна уже цветет — зацветет и весь мир! Увлечем за собой монастыри, приходских священников, младшее духовенство! На старой земле создадим новую страну, новую Польшу, где королем буду я, а польским Папой — ты!

Ксендз Пстроконский вскочил.

— Самозванцами быть!

— Я — сын короля Владислава Четвертого.

— А я — католический епископ, аббат тынецкий, слуга Рима!

— Отче!

Епископ Пстроконский отвернулся и зарыдал.

— Отче! — кричал Костка.

— Нет! — ответил аббат и, закрыв лицо руками, плакал, дрожа всем телом.

— Отче! — с отчаянием призывал Костка. — Ты знаешь, что в этом — спасение! О, этот Рим, который тебя совращает! О, Рим!

И он поднял вверх сжатые кулаки, но ксендз Пстроконский овладел собой и сказал:

— Един Бог, и едина Церковь Его, и един наместник Христов. До конца мира Рим будет его владыкой и оракулом. Твой крест, обвитый пшеницей, листьями дуба и травами, был бы крестом языческим. Только четками можно обвить крест Христов.

— Ты, отче, лжешь самому себе! — воскликнул Костка в мучительном порыве.

— Молод ты еще, королевич, — ответил аббат. — Из земли вышел человек и в землю возвращается. Только часть земли называется Польшей. Польша имела начало и будет иметь конец, ибо она — дело рук человеческих. Но душа исходит от Бога и живет вечно. Вся жизнь мира вмещается в кресте. Подчинимся ему. Петр заложил камень, на котором стоит Церковь мира, и врата адовы не одолеют ее. Я даю тебе отпущение грехов. Ты молод и горяч. Вера твоя спасет тебя: ты хочешь добра. Дух Святой просветит тебя, и ты вернешься на путь истины. Иди и делай. Твори.

— А ты, отче, а ты? — простонал Костка.

— Я буду молиться за тебя и за твое дело, которое свято, пока осеняет его свет Христов.

— И ты не станешь взывать с твоих тынецких стен?

— Если Рим дозволит.

— И не выйдешь из них в митре и с крестом?

— Если Рим прикажет.

— Отче! Ты губишь миллионы людей! О епископы! Одно слово ваше, только крест в руках ваших — и мы победим!

— Я — слуга послушный, — сказал аббат.

— Ага! — закричал Костка почти в бешенстве. — Ага! Я пальцами должен рыть землю, тогда как лопатой ее можно было бы разметать, как песок! Ах! Чего бы я не достиг, если бы вы были со мной! Завтра же Польша была бы наша! Так нет же, отче! Я увлеку тебя за собой! Когда здесь, в Кракове, мужики ударят в Сигизмундов колокол, ты не удержишься, ты пойдешь. Я знаю! И я велю, чтобы тебя не беспокоил никто из тех, которые будут сходиться ко мне сюда из Силезии.

Он полез в дорожную сумку, лежавшую около него, достал необходимые принадлежности и быстро начал писать: «Ich inscriptus Oberster zu Ross und Fuss commando und befehle last dem Closter Tyniec mit sein einige Gűtter ganz frei lassen, aliter non faciendo sub poena colli».

«Я, нижеподписавшийся, желаю и приказываю, чтобы это Тынецкое аббатство со всеми деревнями оставлено было проходящими войсками, состоящими под моим начальством, в полной неприкосновенности. Нарушивший этот приказ будет наказан смертью. Дано в Тынце, мая в 8 день 1651 года. Александр Леон из Штемберка».

После этого Костка покинул Тынец и епископа Пстроконского, вернулся в Татры и там, по совету солтыса Лентовского, с помощью Собека Топора начал бунтовать подгалян.

Не раз во время охот, которые для него устраивал подстароста Здановский, Костка видел вдали в голубом тумане, с Бескид, Ключек и Горца, Чорштынский замок, стоявший на скале над Дунайцем. Он казался ему бронированным сердцем этой долины, которую королевской короной венчали Татры и мечом опоясывал светлый Дунаец. Во время охот горцы указывали ему на этот замок. А вести о том, что крестьянские толпы уже собираются, приходили все чаще и чаще.

Он видел себя сидящим в этом голубом замке с Беатой Гербурт, одетой в голубую прозрачную вуаль… Розовое тело ее просвечивало сквозь ткань… Золотые короны блистали на их головах… Ах! Действовать, действовать поскорее!

Налететь орлом отсюда, с гор!

При копировании материалов необходимо указать следующее:
Источник: Пшерва-Тетмайер К. Легенда Татр. Часть первая: Марина из Грубого (6) // Читальный зал, polskayaliteratura.eu, 2024

Примечания

    Смотри также:

    Loading...