05.10.2023

«Лешек Шаруга своему отцу подражать не пытался, искал своих путей...»

212.

В том же 1990-м вышла в Ленинграде антология «То время — эти голоса. Ленинград. Поэты оттепели». В Москве эта ленинградская антология, вышедшая тиражом 25 тысяч экземпляров, прошла практически незамеченной. Привычку не замечать ничего ленинградского поколебала в москвичах лишь Нобелевская премия Бродского. Я этой антологии порадовался, но больше было горечи. Стихи, печатающиеся тридцать или тридцать пять лет по их написании, не могут особенно радовать автора, хотя здесь было их аж семьсот строк (стихотворений 1954—1961 годов, еще недавно «невозможных» для печати), а часть их накануне выхода антологии появилась в Ленинграде еще и в журналах — в «Неве» и в «Авроре». В этой антологии (составила ее Майя Борисова) центральное место занимали поэты нашей группы — поэты-«горняки» из литобъединения Горного института. В Москве антологию поэтов оттепели — и московских, и ленинградских — начал было готовить и печатать в своей газете, по алфавиту имен поэтов, Эдмунд Иодковский. Он был очень талантливым журналистом, и, наконец, пришло его время. Он организовал превосходную газету «Литературные новости». Его антология оттепели в этой газете дошла до буквы «Б», он позвонил мне, напечатал мой фрагмент будущей антологии. И даже вставил, по моему совету и по моей просьбе, фрагмент антологии, посвященный Дмитрию Бобышеву, который по алфавиту стоит непосредственно передо мной, но другого нашего ленинградца, моего товарища Леонида Агеева вставить отказался: не хотел уже возвращаться к букве «А». К сожалению, вскоре Иодковский трагически погиб в автомобильной катастрофе при неясных обстоятельствах.

 

213.

Весной 1990 года Наташа опубликовала в «Литературном обозрении» письма Ариадны Сергеевны Эфрон к Наташиной маме, Юзефине Иосифовне. Ариадна Серегеевна и Юзефина Иосифовна познакомились осенью 1949-го в Туруханске, весной 1950-го Юзефина Иосифовна перебралась чуть южнее, в Енисейск, письма Ариадны Сергеевны адресованы из Туруханска в Енисейск, потом в Москву, она сообщает туруханские новости, посылает свои, как она выражается, «туруханские нежности» (этими словами и озаглавлена публикация в журнале), а также стихи Цветаевой, в частности, цикл о Чехии (время публикации Цветаевой в Москве придет позже). Два письма адресованы Наташе, с которой Ариадна Серегеевна познакомилась позже, побывав в Москве.

В целом, однако, 1990 год был для нас годом не литературным, а больничным. Наташа месяцев семь в общей сложности, с перерывами, пролежала в Москве в больнице.

В декабре, когда она поправилась, мы выехали в Варшаву. Заболели там гриппом. Увидеть почти ничего не успели. Но успели выступить в польском ПЕН-клубе.

Польский ПЕН-клуб в декабре 1981-го, после введения военного положения, временно хотя и не умерщвленный, но как бы «усыпленный» властями, пробудился в сентябре 1988-го, ему разрешили пробудиться и воскреснуть, поскольку приближались времена «круглого стола» власти и оппозиции, приближались перемены в Польше. Было избрано новое правление (в которое вошли, в частности, Ворошильский и Уршуля Козел).

Сохранились фотографии того нашего выступления в ПЕН-клубе в первые дни января 1991-го.

Приезжало телевидение. Несколько кадров телесъемки попали в поздние вечерние новости того дня, а в те годы эти новости смотрели в Варшаве не только интеллигенты (как Мендзыжецкий), но и вообще все варшавяне. На следующее утро оказалось, что даже кассирша в ближней столовой, где мы обычно завтракали, тоже видела нас в новостях.

 

214.

А еще в той короткой поездке в Варшаву были телефонные разговоры.

Виктор Ворошильский дал мне телефон сына Витольда Вирпши, поэта и критика Лешека Шаруги. Я позвонил, подошла его жена, сказала, что Лешек в Берлине и руководит там отделом литературы в Польском культурном центре, дала адрес; я тут же послал ему короткое письмо, он сразу же откликнулся и прислал мне — уже в Москву — все самиздатовские и тамиздатовские книги Вирпши эмигрантского времени, а потом — и 150 страниц ксерокопий рукописей отца (так что некоторые стихи Вирпши появились в моих переводах раньше, чем по-польски). Прислал он мне и берлинское издание своей книги о польской поэзии 1939—1988 годов — «Борьба за достоинство» (писалась книга, как он подчеркнул, в годы военного положения). Я послал ему русское и польское издание моей книги «Открытое пространство» с моим стихотворением о Вирпше, печатавшемся поначалу — и по-русски, и по-польски — без заголовка. «...Взволновало меня стихотворение об отце, — отозвался Шаруга в апрельском письме 1991 года, — я вспомнил мои с ним прогулки и путешествия в Татрах — оба мы были (а я и остаюсь) любителями гор. Пользуясь оказией, посылаю фотографию последних лет жизни отца. Думаю, что в своем стихотворении Вы лучше передали его духовный портрет, чем смог бы сделать это я. Просто великолепно. Признаюсь, впрочем, что я многие годы жил «в тени» отца, несколько придавленный его личностью. До сего дня я не могу — несмотря на просьбы разных людей — написать какие-либо "воспоминания". Может, когда-нибудь, когда все это во мне по-хорошему успокоится...»

(Надо сказать, что в отличие от многих своих ровесников из «Новой волны» и некоторых поэтов постарше, в огромной степени опиравшихся на опыт Вирпши, а то и подражавших ему, Лешек своему отцу подражать не пытался, искал своих путей, своих интонаций и на отца не похож. Мне нравятся многие его стихи ранних лет — впрочем, у всех его ровесников мне нравятся больше их ранние вещи — а из более поздних лишь некоторые; кое-что я перевел и это есть в нашей антологии 2000). В следующем майском письме Шаруга продолжает разговор о моем стихотворении, посвященном Вирпше: «Я раскрыл некоторым знакомым, — пишет он, — зашифрованного Вирпшу — все подтврждают мое мнение, что Вы ухватили в этом стихотворении что-то необычайно важное и почти не поддающееся описанию в его личности».

Шаруга читает по-русски, пробовал даже переводить — для себя — поэму Блока «Скифы»: «...У меня была хорошая русистка в школе, — пишет он, — но Вы сами знаете, как у нас, к сожалению, к этому языку относились — спасал меня отец, русский язык которого, наверно, не был идеальный, но позволял ему иногда переводить, а кроме того, что особенно важно, заставлял его толкать меня учиться языку. С русским языком, впрочем, особая история в моем поколении. Я всегда повторяю, что мы росли в странной стереофонии: с одной стороны, русские лагерные песни, провозившиеся контрабандой на кассетах, а также Окуджава, с другой стороны, Битлз — таковы были увлечения моего круга знакомых и друзей. По-настоящему читать по-русски я начал, когда Алиция Стерн (вдова Анатоля Стерна — В.Б.) во время каких-то каникул в Закопане подбросила мне (ненадолго) "Воспоминания" Надежды Мандельштам, — я прочел эту книгу единым духом и впоследствии возмущался ее польским переводом (изданным в Лондоне), анонимным <…> Позже с русским языком я сталкивался реже: только когда в Париже я жил у Наташи Горбаневской и читал "Русскую мысль". Несомненно, мое знание русского языка — а тем более литературы — оставляет желать лучшего. Удастся ли мне когда-нибудь наверстать?..».

Мое возвращение к Вирпше даст плоды несколько лет спустя. А в 1991 году я поглощен Милошем. И в Варшаве в январе 1991-го один из моих телефонных разговоров был у меня в связи с поэзией и эссеистикой Милоша. Как всякому дотошному человеку, мне то и дело не хватало чего-нибудь для полного понимания, и Виктор Ворошильский дал мне телефон Яна Зелинского, по его словам, дотошнейшего знатока польской поэзии ХХ века, что и подтвердилось в разговоре с Зелинским. Он знал такие детали, которые вряд ли знал кто другой. Мне он мгновенно подсказал фамилию неизвестного мне автора короткой поэтической цитаты в статье Милоша: им оказался ранний Ян Бжехва, нисколько не похожий в этих своих строках на Бжехву, какого все знают, автора «Академии Пана Кляксы», одной из книжек нашей дочери Марины в ее детстве, и тех стихов, детских или шуточных, которые у нас пересказывал Борис Заходер.

Кроме телефонных разысканий, я успел предпринять и библиотечные: один из текстов Галчинского, не перепечатывавшийся после войны, я нашел, перелистав его довоенные книжки в библиотеке Института литературных исследований; текст был нужен мне в связи с тем же Милошем, он был эпиграфом к его статье.

Да и двухтомник Александра Вата «Мой век», который мы купили в тот приезд в Варшаве, тоже связан отчасти с Милошем: Милош — «соавтор» и вдохновитель этой книги. Он пригласил Вата к себе в Америку, записал свои диалоги с ним, издал, и так родилась эта книга, одна из «книг века».

 

215.

С Милошем связан и Анджей Валицкий, наш новый знакомый, появившийся у нас в 1991 году. На сей раз «гора пришла к Магомету» — с Валицким мы познакомились в Москве. Он приехал в Москву, выступал в Институте славяноведения, мы пришли его послушать, я подарил ему свою книгу «Движение времени». Прочтя книгу, он позвонил и появился у нас.

Анджей Валицкий — один из двух-трех наиболее интересовавших меня польских философов второй половины ХХ века. Он много писал (больше по-английски) о Марксе и о марксизме. Таких, как он, на западе называют «марксологами», но оставалось и осталось в нем нечто и от марксиста, каким он был в молодости, когда искал «другой марксизм», причем искал не столько в толкованиях толкователей Маркса, сколько в самом Марксе — в теории отчуждения, в философии свободы. Мне, тоже искавшему в молодости «другой марксизм», тоже искавшему его в самом Марксе, причем искавшему почти в те же годы, в 1952—56, в Валицком виделось что-то схожее. Он страше меня на семь лет, но и Ворошильский (да и Колаковский, в эволюции которого меня интересовал период его «ревизионизма») — того же возраста, эти семь лет разницы, оказывается, не кардинальны.

Собственно, по образованию Валицкий, как он вспоминает, — филолог, славист, русист. Но формально он учился на славистике, а приватно — изучал философию. Он занимается историей польской и — еще более — русской мысли, причем под историей мысли он понимает не только то, что пишут «профессиональные» философы, но и то, что пишут «непрофессиональные», например, Чаадаев. При такой его установке, при интересе к думающим «непрофессионалам», стоит ли удивляться, что прочтя мою книгу стихов «Движение времени» — книгу раздумий о России XVIIIXIX веков, он сразу же позвонил и пришел. Это было весной 1991-го.

Валицкий — человек известный и в Польше, и на западе, да и в Москве кое-кто о нем слышал, а кое-кто из московских философов на его книгах (книг у него десятки, по-польски и по-английски) и на его статьях (их сотни) рос и дорастал. Московские философы иногда приглашали Валицкого в Москву, и он охотно приезжал. Россией он интересовался издавна и всерьез.

Летом 1991-го мы втроем с ним прошли пешком по нашему любимому пешему маршруту: Остафьево — старая фабрика — две деревни — берег Десны — дубрава — и, наконец, Дубровицы с уникальной церковью. И Остафьево Вяземских, и церковь в Дубровицах, построенная зодчими из Европы, построенная по-европейски, по заказу и по вкусу полонофила Голицына, произвели на Валицкого должное впечатление.

Но его, с его интересом не только к истории, а еще и к политологии и социологии, заинтересовали и обе деревни, одна — полупустая, другая — наоборот, благополучная, с автомашинами у некоторых ворот и с доской на одной избе «Дом образцового содержания».

Не только мы в нем, но и он в нас что-то нашел. Он искал людей, хоть сколько-нибудь близких ему по духу, а находил очень редко. Он был очень одинок — не только в Америке, где уже многие годы жил и работал (и книги писал уже по-английски), но и в Польше, куда приезжал каждый год и каждый год порывался вернуться насовсем; интервью Валицкого 1995 года его собеседники озаглавили невесело: «В польском ландшафте мне трудно найти место».

Валицкий дарил нам — при встречах в Москве и Варшаве — и присылал многие свои книги. Для русских интеллектуалов любой ориентации среди них найдется что-нибудь особенно интересное. Кого-то заинтересовали бы его мысли о русских славянофилах (особенно сопоставление Мицкевича как антизападника, идеолога особого польского пути развития культуры, и русских славянофилов, неожиданно столь схожих с ним в этом). Кого-то заинтересовали бы его работы о Владимире Соловьеве и русских философах Серебряного века. Кого-то — его статьи о Герцене. Нам же, с головой, повернутой в сторону польской истории и культуры, были интересны и его работы о польских мыслителях XVIII века.

Любопытно, что русистом он стал как бы случайно. Сын человека, репрессированного после войны за участие в Армии Крайовой, он не имел шансов быть принятым в какое-либо высшее учебное заведение, а вот на русистику его, как ни странно, взяли. К счастью, после смерти Сталина весной 1953-го атмосфера сразу чуть-чуть изменилась (освободили и его отца, Михала Валицкого, историка искусства, он просидел пять лет, процесса так и не было), а довольно скоро наступил «польский октябрь», октябрь 1956-го, и молодой русист Валицкий, будучи весьма далеким от официальности, мог, тем не менее, работать и печататься.

Писал он — тогда и позже — и о Добролюбове, и о Чернышевском, и о Лаврове, и о Михайловском, и о народниках, и о русских либералах, и о Пушкине, Гоголе, Достоевском, Толстом, Тургеневе. Он был автором капитального труда о русской мысли от Просвещения до марксизма. Он был когда-то редактором польских изданий Белинского, Герцена, Добролюбова, Чернышевского. Он из тех, кому не приходится потом стыдиться своих давних книг и публикаций. Свои самые давние работы о русской мысли и русской литературе, публиковавшиеся в 1955—59 годах, он мог издать, не стесняясь, в 2000 году, — назвав этот сборник «Идея свободы у русских мыслителей». Эту книгу он подарил нам в июне 2001-го при встрече в Варшаве.

С публикациями и даже книгами у него — при всех трудностях — как-то получалось.

Хуже было с собеседниками, но собеседника он нашел в живущем за рубежом, за океаном Чеславе Милоше, с которым в 1960 году начал переписываться, их переписка не прервалась ни в 1970-х, ни в 1980-х, в 1985-м эти письма вышли в приложении к книге Валицкого «Встречи с Милошем», изданной в Лондоне.

Любопытна здесь, в контексте ощущения одиночества Валицкого в «новой» Польше 1990-х, фраза из первого письма Милоша к Валицкому в 1960 году: «То, что Вы пишете мне о своем одиночестве, я хорошо себе представляю». Одиноки были они оба.

После книги «Встречи с Милошем» (Лондон, 1985) Валицкий написал и издал там же еще одну книгу — «”Порабощенный разум” по прошествии лет» (это духовная или, точнее, идеологическая автобиография Валицкого «в свете» идей и мотивов книги Милоша). А потом он издал — уже в Польше, в 1993-м — обе книги вместе как некое двукнижие. Будучи в Москве еще раз в марте 1993-го, он подарил нам и лондонскую, и варшавскую книги.

При копировании материалов необходимо указать следующее:
Источник: Британишский В. «Лешек Шаруга своему отцу подражать не пытался, искал своих путей...» // Читальный зал, polskayaliteratura.eu, 2023

Примечания

    Смотри также:

    Loading...