18.01.2024

Над Неманом. Часть вторая. Глава пятая (3)

— Если вы хотите все видеть хорошенько, то нужно сойти к тополю, — отозвался Ян.

Юстина быстро сбежала вниз; Ян протянул дяде руку, чтоб помочь ему спуститься.

Юстина сегодня уже в четвертый раз видела Неман, и всякий раз иным.

Спокойный вначале, он, казалось, до самой своей глуби отражал тяжелые тучи, а его поверхность, вспыхивавшую ослепительными огнями, ласточки задевали крылом; потом он мрачно бушевал, а по его вздувшимся волнам, покрытым белой пеной, медленно ползли под бурным ливнем желтые плоты и стремительно мчалась стайка черных челнов; еще позже, когда гроза пронеслась, он убрался золотыми дымками, а над его зеркальной гладью, отливавшей золотом и лазурью, кружились торжественным хороводом белоснежные морские чайки и в испуге метались крачки; теперь он неподвижно застыл, расстилаясь внизу длинной лентой, разрезанной на две полосы: иссиня-черную в тени бора и темно-стальную на другой стороне.

Эта полоса расплавленной стали не отражала мерцания звезд, подернутых мутными разорванными облаками; она тускло поблескивала, когда вдали загорелись круглые ярко-красные огоньки. Они выплывали то тут, то там из-за высокой горы и, приближаясь, растянулись в одну линию вдоль по реке. Теперь уже можно было разглядеть маленькие лодки и людей, разжигавших в них костры.

Всех лодок было около двадцати. Словно фантастические видения, они плавно скользили глубоко внизу по недвижной реке; плавно колыхались их отражения в темной пучине, а лица и фигуры людей, озаренные красноватым светом, со скульптурной четкостью выделялись на темном фоне неба и воды.

Но еще более странным, чуть не фантастическим явлением казалась густая туча, окутавшая лодки и сидевших в них людей мириадами мелких, как снежинки, хлопьев и застилавшая белой дымкой ярко горевшие костры.

Ни в воздухе, ни в промежутках между лодками хлопья эти не порхали, и нельзя было понять, откуда они брались. Вскоре, однако, стало видно, что это маленькие мотыльки, которые вылетали из воды, трепеща белоснежными крылышками. Их было несчетное множество, как песчинок на дне Немана, в глубинах которого они рождались. Покинув родную стихию, они в неудержимом порыве устремлялись к ослепительно пылавшим огням. Коварные рыбаки, проворно действуя руками, загребали в мешки эту крылатую вьюгу, заносившую с головы до ног их самих, а также их лодки белоснежными хлопьями.

Медленно и бесшумно, даже не всплескивая веслами, чтобы не вспугнуть ни малейшим шорохом боязливые водяные создания, скользили рыбачьи лодки. Вдоль всей реки, насколько хватал глаз, виднелись в темноте красные огоньки, а возле них красноватые силуэты сидящих людей.

Тихо было везде: в небе и в воздухе, на земле и в воде; только, где-то вверху над деревьями жужжали, кружась в вышине, рои неманских мотыльков. Казалось, что это монотонное металлическое жужжание издавала дрожащая струна, натянутая между темной лентой реки, усеянной огненными точками, и небом, где висели облака, подобные развевающемуся дыму или клочьям разорванного крепа.

Люди, стоявшие под тополем посредине горы, разглядели в одной из лодок Витольда Корчинского. Первым его заметил Ян.

— А вот и пан Витольд с Казимиром, сыном Валенты, плывет!

То действительно был Витольд, на этот раз выехавший не с Юлеком, а с другим приятелем; весь в снежной мгле мотыльков он молча и усердно делал ту же работу, что и другие рыбаки. Тонкий его профиль отчетливо вырисовывался на фоне огня против грубоватого, но тоже юного и красивого лица его спутника.

— И сын пана Корчинского здесь, и племянница его с нами, — тихо заметил Анзельм. — Новости… но… во… сти! Вот уж чего не мог я ожидать!

Около полуночи Юстина тихо вошла в корчинский дом боковыми дверями, через гардеробную. Она остановилась на минуту и прислушалась. Из спальни пани Эмилии долетал голос Тересы. Сквозь полуоткрытые двери виднелась часть комнаты, освещенной мягким светом лампы с голубым колпаком. Тереса с увлечением читала по-французски:

— «Очутившись перед королем, я сделала глубокий реверанс и долго не смела взглянуть в лицо великому Людовику. Когда, наконец, я подняла глаза, то увидала перед собой людей, составлявших цвет и славу всей Франции, окружавших короля, как звезды окружают солнце. Здесь был великий Конде, принц де Люин, герцог Монморанси, герцог Сен-Симон, герцог де Брольи, граф де Ларошфуко, маркиз де Креки и другие. Все смотрели на меня и все, видимо, были очарованы моею красотой. Это новое подтверждение тому, что постоянно говорило мое зеркало, придало мне смелость поднять глаза на короля. Каков был мой восторг, когда по улыбке Короля-солнца я догадалась, что на горизонте его двора вскоре засияет новая звезда первой величины! Я чувствовала, что вступаю в святилище величия, блеска, изящества и роскоши».

— Милая Тереса, — перебил чтение другой женский голос, слабый и мягкий, — можешь ли ты себе вообразить подобное блаженство?

— Ах! — вздохнула Тереса, — трудно представить себе…

— Быть звездой первой величины при дворе великого короля… наслаждаться, сиять!..

— Быть любимой!

— О, да! И кем любимой? Маркизом де Креки! И какова должна была быть любовь таких изящных, прекрасных, поэтичных людей!

— Ах! Я не могу себе даже и представить такое счастье!

— При таких условиях и я была бы здорова, весела, довольна, могла бы танцевать, дышать полной грудью — одним словом, жить! Правда, Тереса?

— О!

— Как неравномерно распределено счастье между людьми! — еще раз вздохнула пани Эмилия, и, вероятно, по ее нежной щечке скатилась слезинка, потому что вслед за этим послышался тревожный голос Тересы:

— Только, ради Бога, не расстраивайте нервы, не плачьте, а то опять спазмы… Ну, ну, сдержите себя, будьте покойней…

В этот вечер пани Эмилия и ее подруга, оставив странствования по разным частям света, углубились в прошлое и теперь восхищались мемуарами одной из знаменитых куртизанок XVII столетия.

Юстина вошла в темную столовую и невольно заглянула в дверь соседней комнаты — кабинета пана Бенедикта. Корчинский сидел возле бюро и вписывал в большую книгу колонны цифр. При сильном свете лампы высокий, плотный, с длинными усами, загорелым лицом и густыми растрепанными волосами он казался еще более тяжелым и угрюмым. Чем-то печальным и суровым веяло от этого человека, работавшего в глубокую полночь в уединенной комнате большого старого дома. Казалось, он так погружен в работу, что ни малейшая забота, ни малейшая мысль, не имевшие связи с выходящими из-под его пера цифрами и заметками, не могли бы интересовать его в данную минуту. Но Юстина задела платьем за стул, и пан Бенедикт поднял голову.

— Витольд! — громко окликнул он.

Юстина остановилась у порога ярко освещенного кабинета.

— А, это ты! — воскликнул пан Бенедикт голосом, в котором слышалось чувство обманутого ожидания, и провел рукой по уставшим глазам.

— Не знаешь, где теперь он… Витольд?

Юстина сказала, что видела, как Витольд с рыбаками ловит на Немане «яцицу».

— А! — коротко сказал пан Бенедикт и снова наклонился над счетною книгой. Юстина приблизилась к нему.

— Покойной ночи, дядя, — тихо сказала она и крепче, сердечней, чем обыкновенно, поцеловала ему руку…

А в ушах ее звучали слова: «Он не вскрикнул, не заплакал, но подошел к окну и застонал так, как стонет только умирающий человек».

Юстина заглянула дяде в лицо. Господи! Сколько морщин, сколько морщин на этом лице! Они собирались в толстые складки и тонкой сетью разбегались по лбу, по щекам, окаймляли грустные карие глаза. В какой из этих морщин могила его брата? В каких погребены идеалы и светлые порывы его юности? Какие, наконец, провело время, падающее на его голову тяжелыми свинцовыми каплями?

— Покойной ночи, прощай! — рассеянно ответил он и жесткими усами коснулся лба Юстины.

Он ни о чем не спросил ее. Он никогда не расспрашивал домашних об их личных делах.

Вечно занятый, озабоченный, задумчивый, он ко всему, что не имело непосредственной связи с хозяйством Корчина, казался равнодушным, да, должно быть, он и был таким на самом деле. Однако, когда Юстина ушла, он снова поднял голову, бросил перо и сильно дернул себя за ус. В нем кипели гнев, беспокойство, сожаление.

— С рыбаками по Неману разгуливает… хорошо! — гневно громким шепотом проговорил он. — Никогда его дома нет, все норовит от меня подальше… не так, как прежде… Злой мальчишка… бессердечный… эгоист!

Он закусил конец уса, уставился в пространство бессмысленным стеклянным взором и, точно пораженный изумлением, несколько раз повторил:

— Что с ним сделалось?.. Что с ним сделалось?.. Что с ним сделалось?

Взойдя по лестнице на верхний этаж, Юстина тихонько приотворила дверь в комнату своего отца. Пан Ожельский мирно почивал, о чем свидетельствовало его сладкое храпение. Юстина отворила противоположную дверь.

— А, вот она! Вернулась, наконец!.. Паненка в полночь изволит возвращаться с прогулки. Поздравляю, но не завидую! Мне лучше в постели лежать. Вечная история!

Этими словами приветствовал Юстину из угла довольно большой комнаты низкий, слегка хриплый голос. В углу стояла кровать, на которой лежала Марта, покрытая ватным одеялом. При слабом свете лампочки ее сухопарая фигура казалась спеленутой мумией, резко отделявшейся от белых подушек желтизной лица. Глаза старой девы ярко светились.

Юстина не спеша приблизилась к комоду, над которым висело небольшое зеркало, и молча начала снимать платье и заплетать волосы.

А Марта все не унималась:

— Откуда Бог несет? И веника никакого не принесла с собой? Видела я сегодня, видела, как ты наряжалась в кисейное платьице и волосики перед зеркальцем приглаживала, — думала, что ждешь посещения богатого жениха. Вот редкая птица-то отыскалась, честное слово! Девушку бедную, не то чтоб очень хорошо образованную, не то чтоб особенно красивую, хотят взять замуж и сделать большой пани! «Ну-ну! — думаю себе, — нечего дивиться, что она и сама не знает, как ей для женишка принарядиться!» А она ушла и на целые полдня пропала… Да где ты пропадала-то? Опять там была?.. Зачем? Вечная глупость! А если б Ружиц приехал, а? Двум богам служить нельзя: или князь — ну, не князь, положим, но в сравнении с тобой больше, чем князь, — королевич, — или мужик. За мужицкими вениками ходить будешь — королевича своего потеряешь, а потом плакать станешь! И сделаешься ты такой же холерой, как я, или такой горлицей, что вечно свою шею к кусочку сахара вытягивает, как Тереса! Вот смех-то, честное слово! Ха-ха-ха! Уф, не могу…

Марта засмеялась, закашлялась и снова начала говорить. Кроме обычной живости и стремительности, в словах ее слышалось явное беспокойство. Она то и дело шевелила ногами под одеялом, а глаза ее все ярче блестели в полумраке.

— Ну, и что ты там слышала, а? Что ты там делаешь, о чем разговариваешь? Да умеешь ли ты говорить-то с ними? Они там ничего ни о французских романах, ни о сонатах, ни о ноктюрнах не слыхали… слова все употребляют смешные: сродственники, горюшко… помню, как же, помню! И я когда-то так привыкла к их говору, что порой и сама ошибусь и скажу: «сродственники» или «горюшко», а потом так вся и сгорю от стыда… Вижу, тебя разбирает любопытство, небось хочется узнать, приезжал сегодня королевич или нет? Будь спокойна — не приезжал. Пани Кирло, точно, была. Эмилия пристала ко мне, чтобы я приняла ее. Сама она ожидала приступа мигрени и даже позевывать начала… Собственно говоря, не столько мигрень, сколько лень разговаривать… А вон Тереса говорит, что они сегодня очень интересную книжку читают. Вечная глупость! Ну их!.. С пани Кирло я часа два просидела, хотя меня так с места и подмывало: булки в печи сидели. Прежде всего о тебе спрашивает: где панна Юстина? Что делает? Как теперь выглядит? Повеселела ли? Потом деликатно навела разговор на Зигмунта и тихонько спросила меня, забыла ли ты его или еще нет? А потом начала о своем кузене: какие имения еще остались у него, какой он добрый, какой несчастный! Я спрашиваю: «Отчего несчастный?» — «Ах, говорит, он столько прожил на своем веку, загубил свою молодость и к тому же…» Тут она мне сказала что-то такое, чего я понять не могла… «Наибольшее его несчастье..» — она начала было, но покраснела по своему обыкновению и отвернулась в сторону. Меня разбирало любопытство, я начала допытываться, что такое за несчастье? Пани Кирло опустила глаза и прошептала: «Морфий!» И больше ничего я от нее допытаться не могла. Говорит, что очень желала бы, чтоб кузен женился и поселился навсегда в Воловщине, потому что это могло бы излечить его от всех болезней. Нужно только, чтоб он женился на женщине доброй, умной, рассудительной и, кроме того, такой, которая понравилась бы ему. Эта женщина была бы с ним счастлива, потому что он добр, умен, и вся вина его в том, что, обладая большим богатством, он многое себе позволял раньше. Ружиц все это понял и решил жениться… Слышишь, Юстина? Решил жениться, а пани Кирло, кажется, сегодня только для того и приезжала, чтоб выведать наше мнение… Как ты думаешь? В сваху обратилась, но в этом ничего нет удивительного: она хочет избавить кузена от танцовщиц, разорения и какого-то там морфия… кузен очень добр к ней и кое-что намекал в этом роде. Видишь, сколько я тебе наговорила? Что, могу я быть хорошим другом? Теперь можешь спокойно ложиться и мечтать о будущем богатстве. Только, честное слово, я не понимаю, почему ты сегодня дома не сидела и королевича своего не поджидала? Папенька твой целый день играл один, а под вечер ему захотелось поиграть с аккомпанементом… Какой-то новый ноктюрн выучил и тебя хочет научить… По всему дому дочку искал, а дочка как в воду канула. Где ты запропастилась? Уж, наверное, одна, как привидение, не таскаешься по полям и лесам! Прежде чем королевича окончательно зацапаешь, пастушка какого-нибудь себе отыскала. Да ну, вымолви хоть словечко! Онемела ты, что ли? Я ей говорю, выкладываю все новости, какие ее интересовать могут, охрипла даже, а она мне словечка сказать не хочет… скрытная, гордая, недобрая девушка… честное слово, недобрая! Уф!..

И действительно, можно было легко догадаться, что Марте очень хотелось услыхать хоть что-нибудь от Юстины: глаза ее горели в полутьме, сухощавые руки высвободились из-под одеяла и выделывали странные движения, в голосе слышались нескрываемое недовольство и раздражение.

— Скрытная, гордая, недобрая! — повторяла Марта.

Юстина с заплетенной косой, в белой ночной кофте подошла босиком к кровати своей старой приятельницы и опустилась рядом на колени.

— Тетя, отчего ты не захотела быть его женой? — тихо спросила она, низко наклонившись над Мартой и взяв ее за руку.

— А? Что? — вздрогнула старая панна и всем своим тяжелым телом повернулась в сторону Юстины. — Что? Отчего я… его женой? — громким и хриплым шепотом заговорила она. — Его? Чьей? Ты с ним в самом деле видишься… знаешь? Он сам тебе говорил… обо мне говорил… вспоминал… правда, вспоминал?

— Вспоминал. Сколько ему пришлось выстрадать! Он и теперь не такой, как другие.

— Выстрадал! А я не выстрадала? Не такой, как другие? А я такая же, как другие? Вечное горе… вечное го-ре!..

Грудь Марты высоко поднялась от глубокого вздоха.

— Отчего? Да, отчего? Отчего? — сжимая сильней ее руку, с лихорадочной поспешностью спрашивала Юстина.

Разгоревшиеся глаза Марты пытливо смотрели ей в лицо, точно хотели проникнуть ей прямо в сердце, увидеть ее самые сокровенные мысли.

— Он не говорил причины? Все сказал, а причины не сказал, а?

— Не говорил.

Марта долго молчала, потом понемногу успокоилась, отвела глаза в другую сторону и заговорила:

— А ты хочешь знать? Из любопытства? Положим, всегда интересно знать, почему девушка жениху, хотя бы и такому, отказала. Ты, вероятно, думаешь услышать что-нибудь интересное? Какую-нибудь любопытную историю… принуждение… преграды… интрига… трагедия? Ошибаешься. Ничего особенного, романического, как на сцене, не разыгралось. Было дело простое, прозаичное — такое зелье повсюду может вырасти, даже там, где его не сеют. То была вечная глупость… моя собственная глупость… Видишь, как это прозаично…

Она засмеялась.

— Причины… гм… причины!.. Две причины были: раз, что панна боялась людских насмешек; во-вторых, испугалась тяжелой работы. Вот и все. Запрещать не запрещали, да и права никто не имел на это. Сирота я была, двадцати лет с лишком. Положим, надо мной смеялись, дурачились, глупости разные болтали. Пока вокруг все кипело, как в кастрюле, и люди ходили с разгоряченными головами и сильно бьющимися сердцами, до тех пор только и речи было, что о равенстве; все обнимались, целовались, братались; пан мужика в карете своей возил и нежно упрашивал: «Люби меня хоть немного и называй просто по имени, — слышишь ты, Василек, Юрась там или Анзельмик!» Но когда пожар погас, на пепелище снова показались горы и долины, как и прежде… и прежде… горы и долины… «А ты, Василек или Анзельмик, не смей из долины на гору взбираться! А ты, паненка, если с горы снизойдешь в долину, то мы тебя ни бить, ни преследовать не будем — мы чересчур умны и деликатны, чтоб это делать; мы тебя просто осмеем — осмеем так, что слезы на глазах покажутся!» Вот как было! Они не мешали, не преследовали, только насмехались: «Вот какого чудесного жениха Марта себе отыскала!» Дажецкие смеялись, этот шут, Кирло, кривлялся, даже вдова Анджея улыбалась при одной мысли, что я могу выйти замуж за человека, который пашет собственными руками. Кирло так и покатывался со смеху: «Пахать — это еще ничего, тут хоть поэзия; он сам навоз в поле вывозит!.. Воображаю, как от него пахнет!» И всякий, кто только слышал о моем женихе, хохотал до слез. А я — ты слышишь? — в огне горела от стыда. Бывало так, что ночью плачу с тоски по нем, воображаю, как была бы с ним счастлива, — плачу, рекой разливаюсь, а днем перед родными и знакомыми, честное слово, отпираюсь от него, как Петр от Христа, и… знаешь ли? — вечная подлость! — сама смеюсь над этим женихом, даже больше, чем они. По временам слезы ручьем текут по лицу, а они думают, что это от смеху… Один Бенедикт не смеялся, ему тогда не до смеху было… Может быть, он не так скоро, как другие, забыл о том, что брат того, над кем так насмехались, лежит в одной могиле с его братом. Но и он тоже шел против меня, только с другого конца. «Работа тяжелая. Ты должна будешь сама полоть, жать, доить коров, готовить кушанье, стирать», — одним словом, целый список того, что я должна буду делать. «Не выдержишь, здоровье потеряешь, огрубеешь, омужичишься». Это меня больше оттолкнуло, чем насмешки и издевательства. В самом деле, как же это я стала бы полоть, жать, доить коров, стирать? Я измучаюсь, наверно измучаюсь, не выдержу, к тому же и омужичусь! Откуда у меня это барство явилось — черт один только знает, потому что у меня ничего не было, порою я в дырявых башмаках ходила; учили меня чему-то, правда, но на медные деньги, и работала я в Корчине с малых лет, да как работала! Я и всем домом заведовала, и фольварком, и огородом, шила платья себе и другим (себе из того, что родные подарят). Но ведь я происходила из дворянской фамилии, родные мои были со средствами. Значит, и я королевна… Вот я и испугалась той работы, какая мне предстояла в будущем. Что ж делать? Потоскуешь сначала, а потом забудешь, успокоишься… А тут пани Дажецкая все на ухо шепчет: «Найдется кто-нибудь другой… более подходящая партия, я сама тебя сосватаю!» Более подходящей партии так и не представилось, а забыла ли я, успокоилась ли — это только одному Богу известно. И то, слава Богу, что я за мужика не вышла, не жала, не полола и коров не доила, а что касается приготовления кушанья и стирки, то это случалось, случалось.

Корчин из большого княжества сделался маленьким имением, приходилось, живя в нем, мало ли чем заниматься… Зато я не жала и не полола, а это много значит; ради этого стоит от многого отказаться, уж это одно за все вознаграждает — и за любовь, и за свой угол, и за тех детишек, которые, может быть, скрашивали бы мою жизнь, и за то, что я на холеру похожа стала, — за все вознаграждает… За все я нахожу награду в том, что мне не пришлось жать, не пришлось омужичиться… Как мне не быть довольной? Я всю жизнь прожила с этим сознанием. К тому же честь и слава мне, что я спаслась от стыда и унижения… честь и слава, вечная слава, вечная слава!

— Тетя, тетя, бедная тетя! — шептала Юстина, сжимая в своих руках руку взволнованной Марты.

Но Марта не успокаивалась, она повернула к ней свое желтое лицо с огненным румянцем на впалых щеках и хриплым шепотом спросила:

— Что с ним теперь? Каков он? Совсем выздоровел? С племянником ладно живет? Дом новый выстроил? Ну, что, как там, внутри? Светлица большая, чисто, порядок?

Когда Юстина ответила на все вопросы, Марта прошептала опять:

— А меня вспоминает, а?

Она задумалась на минуту.

— Так ты говоришь, вспоминает, и часто?

Женщина в цвете молодости и сил тихо и ласково отвечала другой, старой, ворчливой, раздраженной — старухе: да, вспоминает… он много говорит о ней.

На тонких увядших губах Марты появилась улыбка; ее взволнованное лицо начинало успокаиваться, ресницы опустились.

— Вспоминает! — еще раз прошептала она и совсем замолчала.

Она не уснула, но лежала тихо и неподвижно, только в ее груди, утомленной волнением, что-то громко хрипело.

Юстина встала, с минуту еще поглядела на неподвижно лежавшую женщину, потом нагнулась и тихо, с чувством поцеловала ее в губы. Наконец отошла, загасила лампу и села у закрытого окна. В голубоватом предрассветном сумраке, неподвижно окаменев, деревья стояли, как зачарованные стражи, белые облака подернули небо шелковистой фатой, а на бледно-серебристом Немане кое-где всплескивали рыбы, разбивая большими кругами зеркальную гладь воды или вдруг взметая мгновенно исчезавшие фонтаны.

Вскоре над бором в восточной части неба показался розовый краешек зари, по ветвям деревьев с шелестом пронесся легкий трепет, и в тишине раздалось звонкое, протяжное пение петуха — сначала близко, где-то возле дома, потом повторилось дальше, еще дальше, все слабей и слабей. Как бдительные часовые, что издали, перекликаясь, передают друг другу пароль, так эти птицы в сонной тишине одна за другой возвещали торжествующим криком наступление нового дня.

Юстина, устремив взор на разгоравшуюся полосу зари, прислушивалась к пению петухов, которое теперь уже доносилось из околицы, — сперва из ближних домов, потом из дальних и, наконец, чуть слышно, откуда-то совсем издалека, может быть, из оврага Яна и Цецилии. Она закрыла глаза и облокотилась на подоконник. Мечтала она или спала?

Она видела перед собой отчетливо, живо, почти рельефно усадьбу, розовеющую в сиянии утренней зари, сад, обрызганный сверкающей росой, и расхаживающего по двору молодого красивого парня. Вот он идет к конюшне, отворяет двухстворчатые двери и выкатывает плетеную телегу. Вот молоденькая босоногая девушка, мелькнув под старыми липами, пробегает к реке с коромыслом на плече; старик в грубой сермяге, с пучком морщин на высоком лбу открывает окно напротив, подняв к небу поблекшие глаза. Но кто же там еще вышел на крыльцо и стоит под навесом, украшенным грубой резьбой? Да это она сама… она… Юстина, в короткой клетчатой юбке, с косой, падающей на широкую кофту, и счастливым лицом, как олицетворение счастья того красивого парня, который повернулся к ней и, не выпуская из рук серпа, смотрит на нее влюбленными глазами. Мечтала она или спала? Ей кажется, что на свете царствует сумрак, прозрачный сумрак без дня и солнца, а она парит по небу и обнимает взглядом обширный кругозор, такой широкий, что видит ясно и корчинский двор, и околицу, и скрытый в глубокой зелени памятник легендарной пары, и унылую песчаную пустыню, а за нею в замкнутом круге лесных пригорков одинокую могилу. Все это погружено в прозрачный сумрак, а она держит в руках лампу… ту самую лампу, которая горела вчера на ольховом комоде Анзельма. Вероятно, Юстина и взяла ее с комода и теперь поднимает высоко-высоко. Лампа маленькая, горит тускло, но все-таки ее скудный свет падает на крыши домов, бросает золотые нити на сеть дорожек и тропинок, освещает с одной стороны памятник, с другой — одинокую могилу, и точно связывает все в одну цепь.

Спит или мечтает Юстина? Она чувствует на волосах, на лице, на губах теплые долгие поцелуи. Это лучи солнца, которое выбралось из-за леса, разорвало полог белого тумана и теперь пало своими огненными стрелами на деревья, на траву, на воду и на Юстину. Но во сне или наяву, а эти поцелуи неслись не от светила дня, а от чего-то другого, другого… Лицо Юстины вспыхивало румянцем, а на пунцовых губах играла улыбка счастья и упоения.

При копировании материалов необходимо указать следующее:
Источник: Ожешко Э. Над Неманом. Часть вторая. Глава пятая (3) // Читальный зал, polskayaliteratura.eu, 2024

Примечания

    Смотри также:

    Loading...