01.12.2023

…Нескучная жизнь… (1)

Беседа Линор Горалик с Натальей Горбаневской

 

Необходимое вступлениеБеседа перепечатана из книги Линор Горалик «Частные лица. Биографии поэтов, рассказанные ими самыми», Москва, Новое издательство, 2013.[1]:

Читаю запись мною наговоренного и удивляюсь: что за жалкий лепет. Конечно, никакая не «автобиография» — одни клочки. Спотыкаюсь, отступаю назад, и вперед, и в стороны, сама часто не могу понять, что к чему, а бедный читатель разберется? Кое-где попробовала исправить положение добавкой дат, чтобы было хотя бы ясно, что в одном потоке слов речь идет не об одновременных событиях. Там, где я что-то, на мой взгляд, существенное пропустила, вставляю, но очень немного. И хотя бы разбавляю весь этот поток абзацами.

И насчет «каким хочет предстать». Я предпочла бы вообще не «представать» — просто раз уж согласилась… Надеюсь хотя бы, что не хочу «предстать» лучше, чем есть.

Н.Г.

 

Наталья Горбаневская: Нашелся биограф, такой канадский профессор, который собрался написать про меня, про «жизнь и творчество»Скорее всего, речь идет об Аллане Рейде, авторе статьи «Gorbanevskaia and Poland: From Pol’sha to Novaia Pol’sha» (Canadian Slavonic Papers, vol. 50, no. 1/2, March-June 2008).[2]. Но, слава Богу, ходил очень много по моим друзьям и узнал очень много вещей, которых я не помню. Есть вещи, которые я помню точно, а если я не помню, то не помню. Поэтому как-то надо не забывать об этом.

Линор Горалик: Я затеяла эту историю не для того, чтобы «докопаться до всего», а наоборот: чтобы поэт мог предстать таким, каким он хочет предстать. Поэтому очень нормально, что что-то помнится, а что-то нет. Вот давайте я для начала попрошу рассказать о вашей семье до вас?

Семья до меня. Во-первых, надо сказать, что я очень далеко мою семью до меня не знаю. Я росла без отца и моя семья — это мамина семья. Ее дед и бабушка родились у родителей, которые сами родились крепостными. Отец у меня еврей, я немножко его семью знала — его самого не знала, он погиб на фронте, мы никогда с ним в жизни не виделись. А семья вся была мамина. Мы жили с бабушкой, бабушка с какого-то момента стала жить с моей мамой (из четырех сестер). Был у них еще брат, но он умер в семь лет. Мама была второй из четырех сестер, брат был старший. Семья была родом из Воронежской губернии, и позже они как бы съехали еще более к югу России.

Сначала-то они переехали в Москву, где бабушка окончила акушерские курсы, пела у Пятницкого в церковном хоре Морозовской больницы, девочки учились в гимназиях. А в 18-м году они от голода бежали опять в Воронежскую губернию.

Одна моя тетка всю жизнь прожила в Ростове, еще одна тетка, младшая, поездила по всему Союзу, была на Дальнем Востоке и на Крайнем Севере, по специальности связистка. Она была связистка и вдобавок давала уроки фортепианной игры. Вообще семья была очень музыкальная, я в них не вышла.

Мама играла?

Мама не играла, но пели они все хорошо. Третью сестру, которая в Ростове, послали вместе с ее мужем в Московскую консерваторию учиться, они оба были вокалисты, но, поскольку жить было очень тяжело (30-е годы), спать приходилось на столах, они вернулись в Ростов и так консерваторию и не закончили, но всю жизнь преподавали в музыкальном училище. Младшая тетка ничего не закончила, но преподавала фортепиано, а по основной специальности была телеграфистка. До войны она была в Хабаровском крае, а после войны на Колыме, где вышла замуж за бывшего зэка. Самая старшая сестра жила в Новочеркасске, потом приехала в Москву раньше нас.

Мама моя тоже из Ростова приехала, я уже родилась в Москве, среди всех своих родных и двоюродных я была первой и единственной, родившейся в Москве. Сейчас у меня почти никого не осталось, есть у меня племянник, который живет в Москве, с ним связь давно потерялась, самая старшая двоюродная сестра — вон она на фотографии с моей мамой — она несколько лет назад в Москве умерла. Из моих ростовских двоюродных братьев старший просто пропал — он жил в Саранске, работал оператором на телевидении, потом куда-то делся, и никто не мог его найти, младший брат его искал. А вот его младший брат, мой другой двоюродный брат, живет в Петербурге, он с мамой всегда виделся, когда мы уже были в эмиграции, он в Париже у меня был, и когда я бываю в Петербурге, мы видимся, очень мы с ним, его женой и дочкой в хороших отношениях — единственный, кто у меня остался из всей родни. Нет, есть еще один двоюродный брат в Москве, но с ним связь десятки лет назад потеряна.

Плюс к этому у меня есть еще приемная сестра, неофициально приемная мамина дочка, бабушкина внучка, с Украины. Она была домработницей перед войной в Раменском, где мы жили (мы три года разные углы снимали, пока не получили комнату в Москве). И мама с бабушкой ее как-то взяли, устроили на завод, в вечернюю школу, потом она была на войне снайпером, имеет огромное количество медалей и, тьфу-тьфу, пока жива. И она, и ее муж — ветераны войны, я каждый раз вижусь с ними, когда бываю в Москве, но до того они были еще в состоянии прийти на мои творческие вечера, а на последние вечера были уже не в состоянии. Вот это вся моя семья.

Моя линия по отцу — я знала бабушку, правда, сначала я не знала, что это моя бабушка, потом узнала, как-то разобралась. Я за отца получила пенсию как за погибшего на фронте и разобралась, что это та же самая фамилия и та же семья. Там была девочка примерно моего возраста, я ей по секрету сказала, что мы с ней двоюродные сестры. Там были замечательные люди, я знала брата и сестру моего отца и своего двоюродного брата, который был даже у меня на проводах, когда я уезжала. Он известный историк, Владимир Кобрин, ныне уже покойный, специалист по русскому XVI веку, по эпохе Ивана Грозного. И мой приятель-историк его привел, я его не видела с очень давних времен. Как-то, в общем, в 40-е — в начале 50-х контакты были, мы у них в доме бывали. Если мама со мной в гости приходила, я обычно брала книгу и читала.

Я научилась очень рано читать, и маму все пугали: что вы делаете, ребенок так рано читает, он сойдет с ума — тогда было такое мнение. У меня отнимали книги, я залезала в шкаф, доставала. Когда началась война, на это махнули рукой. Мама сказала: «Читает — есть не просит». Вот в 1935 году моя мама с бабушкой и старшим братом — у меня был еще старший брат — приехали в Москву, а в 1936-м я родилась. В 1939-м мы получили комнату. Мама моя переехала в Москву, она работала в Ростове в библиотеке, хотя вообще мечтала быть врачом.

Она молодая была?

Ну, в 1935-м ей уже было 33 года, но в молодости совсем она мечтала стать врачом, поступить в медицинский институт. Но поскольку ее отец выбился из крестьян в счетоводы, она считалась дочерью служащего, и доступ в институты был в то время закрыт. Она работала в няньках, воспитывала детей в разных семьях, и дети, как я понимаю, были к ней очень привязаны, и воспитывала она хорошо. Потом она пошла работать в библиотеку, кажется, Ростовского университета году в 1923-м и до 1935 года там проработала. А тут при Всесоюзной книжной палате открылись Высшие библиографические курсы, и она поехала на них учиться, окончила эти курсы и осталась работать в Книжной палате, где ее действительно очень ценили. И там же, в одном из флигелей палаты, нам дали комнату в подвале.

Это был особняк князя Гагарина, построенный, по-моему, уже после пожара в Москве архитектором Бове. Там был фасад, а потом арка, слева было замкнуто, фасад, а справа была арка, и справа от арки стоял наш флигель. Дальше через ворота была прачечная, и во вторую бомбежку Москвы горело здание Книжной палаты, и горела эта прачечная, уцелел только наш флигель, ну и флигели во дворе. Книжную палату тогда перевели в другое помещение, но мама, чтобы получать не служащую, а рабочую карточку, перешла в типографию Книжной палаты (тоже в нашем дворе — ее здание и сейчас уцелело, это остатки, сейчас весьма красиво обновленные, во дворе «дома Большого театра»). Наборщицей работала, печатником работала, то есть все на ходу осваивала. У бабушки была карточка иждивенческая, у брата «особая детская» — с 12 лет, по которой получали так же мало, как по иждивенческой. У меня была детская, там было побольше, и мама перешла на рабочую. И наш флигель уцелел. Мама говорит: «Ну что бы ему сгореть, тогда бы нам что-то дали». А так мы прожили в этом подвале до 1950 года. Правда, во время войны на некоторое время мы переезжали в другие флигеля, в квартиры эвакуированных. Но эвакуированные начали возвращаться уже в 1943 году, и мы вернулись к себе. Вот так мы жили. Формально это был все-таки полуподвал, то есть верхние стекла окон были над землей, и сверху был парапетик, но, как начиналась весна, все к нам текло. Мы с братом скалывали лед, чтобы не так натекало, а вообще по стенам у нас текло все четыре времени года. Когда становилось теплее, бабушка белила стены, некоторое время они оставались сухими, но очень недолго, опять начинались подтеки. Так мы в этой сырости жили и росли. Для брата и меня это было время роста, и все время в этой постоянной сырости и в темноте, все время при свете — во время войны при коптилке, которая у меня в стихах фигурирует. У нас была не настоящая русская печь, а дровяная плита, на этой же плите грели воду, чтобы мыться, — брат ходил в баню, а меня бабушка (это значит до 14 лет) мыла в корыте. Квартирка была маленькая, этот подвал, — мы и еще супружеская пара соседей. И у нас на две семьи были уборная и умывальник. Еще дальше в этом подвале была одна «отдельная квартира», то есть комната, умывальник и уборная. Никаких больше удобств не было, никакого газа не было. Когда нам в 1950 году дали комнату в коммунальной квартире на Новопесчаной, где было еще две семьи, но был газ, и была ванная, отапливаемая газовой колонкой, — это был рай. К сожалению, бабушка прожила там недолго — мы переехали туда осенью 1950-го, а в январе 1951-го она умерла. Так что недолго понаслаждалась этим.

Каким вы были ребенком?

Во-первых, я была ленивым ребенком, таким небегающим, непрыгающим. Потом стало ясно, почему. Когда в 11 лет у меня был конъюнктивит, и пошли к глазнику, оказалось, что у меня один глаз почти не видит, а другой видит плоховато. Так что можно понять, почему я не бегала и не прыгала. И когда была игра в краски («Ванька-поп». — «Зачем пришел?»«За краской». — «За какой?». Он называет, и если есть такая краска, гоняется за ней. Кого поймают, тот водит), то я всегда предпочитала быть тем, кто задает вопросы. Но поскольку в нашем флигеле (над нами) были две девочки-сестры, и одна из них просто слепая, то эта роль доставалась ей, а мне приходилось бегать, и меня сразу ловили. Во всякие салки, в колдунчики я играла очень плохо, меня сразу излавливали.

Я читала все время. Я выходила, как только утро, когда тепло особенно, выносила табуретку, какая-то у меня была маленькая скамеечка, на табуретку клала книжку. Когда на меня в 12 лет надели очки, то меня во дворе стали звать профессором, но все-таки еще и за книжки. Когда началась война, мама меня сначала отвела на месяц на какую-то детскую площадку в Дом художественного воспитания детей, но, поскольку я никогда никаких художественных способностей не проявляла, меня оттуда турнули. Мама всегда очень переживала, что ни у меня, ни у брата нет слуха.

В детский сад попасть было очень трудно, поэтому, когда маме удалось отдать меня в детский сад, мне было уже 6 с половиной лет. Почти школа. Но дело в том, что только в 1943 году стали принимать в школу в семь лет. Мне как раз исполнилось семь лет. Все девочки моего двора вернулись из эвакуации. Все мои подруги, они были на год меня старше, пошли в первый класс. А меня мама решила оставить. Тогда еще было не обязательно с семи лет. Мама оставила меня в детском саду, решив, что на следующий год попробует отдать меня сразу во второй класс. И так я пробыла лишний год в детском саду. В детском саду кормили. «В начале жизни помню детский сад…» — помните это стихотворение? Это на самом деле так, я вымазывала тарелки, надо мной смеялись. Но всегда была голодная.

Бабушка делала лапшу на воде, я съедала сначала воду, потом лапшу и говорила, что это у меня первое и второе. Голодная я была всегда, где-то до 1960-х годов, поэтому я люблю всех кормить, особенно молодежь, потому что мне кажется, что молодежь всегда голодная. Хотя сейчас уже молодежь не такая голодная, но все равно. Уже позже, когда я была в университете, моя ближайшая до сих пор подруга Ира Максимова жила в общежитии на Ленинских горах. Я, бывало, поеду к ней на пару дней, и мама дает мне с собой буханку черного хлеба и банку баклажанной икры. И вот мы с ней пировали.

А мама у меня была такая тоже — есть что, нет, но всегда кого-то накормить. Уже в более поздние времена, когда мы уехали, — мне потом рассказывала моя подруга Таня Борисова. У них четверо детей. Она говорит: «Мама твоя приходит, никогда в дом, где дети, с пустыми руками не придет. Принесет сосиски — вот удалось, случайно купила». А известно, 1977 год, ничего нет, это значит, она в очереди простояла. И привозит, Таня говорит: такое счастье, в доме шаром покати, а твоя мама привозит сосиски. Так что у нас это совершенно семейное.

А в 1944-м отдали меня в школу, сначала меня взяли в первый класс, сказали, посмотрим. На второй день я заболела, дней десять проболела, а потом пришла. А мама беспокоится, что со вторым классом-то. Пришла, а учительница, которая и не проверила особо, говорит: «А, ладно, пусть идет». И я пошла сразу во второй класс, стала учиться в параллельном классе с моими подругами со двора. И все было в порядке, единственное, мне приходилось заниматься чистописанием. Писала я как курица лапой, грамотно, но жутко. И со мной занялась учительница и научила хорошо писать. Так что с тех пор пишу хорошо — не так хорошо, как мама, у мамы выработанный почерк еще с гимназии. Мама в 1918 году закончила, это уже называлось «трудовая школа».

Вернемся к семье. Все мамины сестры учились в государственных гимназиях, а мама была способная и училась в частной гимназии, ей дали стипендию на учебу. После войны стали требовать дипломы, и оказалось, что ее диплом Высших библиографических курсов, хотя это считалось высшее учебное заведение, не считается. Она продолжала работать во всяких библиотеках. И мама в 1947 году, в 45 лет, пошла на вечерний в иняз. Она знала английский, знала французский, чуть-чуть похуже немецкий, и за три года она пятилетний французский курс закончила. Дополнительно она еще подучила английский, а я как-то с мамой училась, я с ней изучала географию Франции — мне это было очень интересно. Так что я все реки знала, все тогдашние департаменты, а когда сюда приехала, уже забыла, но все равно департаменты переменились.

То есть вы выучили французский с мамой?

Нет, французский я начала учить гораздо раньше, потому что в это время ввели иностранный язык со второго класса, и у нас был французский. Еще у мамы была одна знакомая старушка, с которой я тоже занималась французским. Надо сказать, что до седьмого класса я была отличницей, а с восьмого начала лодырничать как незнамо что. И вот насколько я доучила французский до тех пор, настолько я его знала, чтобы потом сдавать странички в университете и иногда делать какие-то технические переводы. В общем, я его совсем забыла. Но когда я пошла здесь учить французский, меня проверили и поставили более высокий уровень. У меня пропала лексика, но осталась грамматика — дотуда, докуда я доучила.

Когда вы оказались в школе во втором классе, и даже еще в садике, другие дети были важны? Социализация у этого ребенка была?

До школы важны были подруги во дворе. Ну, я общалась вполне со всеми, но главное — подруги во дворе. В школе… У нас так получилось, наш класс с третьего класса перевели в другую школу, и мама упросила, чтобы меня оставили в этой школе. Просто до нее было ближе. Подружки все равно были в параллельном. А я в 3 «а» попала, там у меня сразу оказалась подруга, я ее всегда вижу, когда приезжаю в Москву. Это Нина Багровникова, она упоминается в примечаниях к моим стихам, где я говорю про «стишки-стежки». И я все время ходила к ней домой.

Они жили вообще замечательно: отец, мать и три девочки, пятеро в комнате шесть метров. На Малой Молчановке в доме со львами. Они жили на самом верху, и это, видимо, раньше была комната прислуги. И я там еще торчала, им было мало своих. Мы с ней очень подружились, мы были самые маленькие в классе. И как-то ее сестер я стала считать своими сестренками. Мы дружим и с Ниночкой, и с Мариной, средней сестрой. Младшая сестра у них погибла. Она психически была нездорова, но была очень хорошая, она покончила с собой. У нее дочка осталась, которая живет со средней сестрой. Дочка Наташа, которую в честь меня она назвала. Это была совершенно моя родная семья. Отец у них скоро умер, а мама долго еще была жива. Я виделась, когда уже стала ездить, и с ними, и они приходят тоже на мои вечера. Ниночки этой моей тоже дочка приходила ко мне на вечера, так что эти связи сохранились. А вообще в классе я как-то вполне, я была очень общительной всегда. Стала еще общительней, когда стала носить очки, стало легче жить, потому что до того что-то меня связывало, а что — я не знала.

Учиться было интересно? Какую-то часть мира это составляло?

Ну, какую-то часть составляло. Я училась, когда мне было интересно, а когда неинтересно — нет. Учительница истории всегда говорила: «Ну вот, Наташа, то двойка, то пятерка». Но все равно потом в четверти выводила пятерку. Училась я скорее легко. Поэтому, когда надо было работать и всерьез собраться, тем более все время при искусственном свете уроки делать, но я их делала. Конечно, с удовольствием я писала сочинения, изложения. Потом, у меня была прирожденная грамотность, может быть, оттого, что я много читала с детства. У нас была учительница русского языка, которая к нам пришла в пятом классе из института. Она потом всегда говорила: «Когда я колеблюсь, как надо писать, я у Наташи спрашиваю». Так что у меня всегда немножко такое ощущение, хотя я знаю, что это несправедливо, что, если человек неграмотно пишет, значит, он мало читал. Но дело в том, что это не у всех связано, я знаю, это просто у меня как бы впечатывается. Я просто на опыте других людей поняла, что это не обязательно связано.

Как развивалась в 5-7 классе внутренняя жизнь?

Тут, во-первых, надо сказать, что в пятом классе вторую половину учебного года я провела в лесной школе. Лесная школа — это было для детей со склонностью к туберкулезу. У меня была реакция «слабая положительная», но мама меня просто хотела вытолкнуть на две четверти из подвала. Лесная школа была в городе около Соломенной Сторожки. Это было замечательное, видимо, чье-то когда-то имение, потом перед войной там был интернат для испанских детей, потом их всех куда-то разослали и сделали лесную школу. И вот в этой лесной школе я начала сознательно писать стихи. Вообще есть четверостишие, которое я сочинила в возрасте четырех лет и которое семейная память донесла, — четверостишие, которое опровергает все положения «От двух до пяти». Во-первых, оно написано ямбом, а не хореем, во-вторых, в нем присутствуют совершенно абстрактные понятия, а в-третьих — это уже не имеет отношения к «От двух до пяти», — в нем предсказана вся моя будущая поэтика:

Душа моя парила,

А я варила суп,

Спала моя Людмила (кукла),

И не хватило круп.

То есть поэтика по принципу «в огороде бузина, в Киеве дядька», совершенно точно. Вдобавок я предсказала свое любимое занятие 90-х — 2000-х годов: варить супы. Как говорит мой старший сын: как только рухнула советская власть, мать начала варить супы. Это совпало. С тех пор я их варю, и всем нравится. Были ли еще какие-то стихи — может быть, и были, но семейная память не донесла.

Потом я должна сказать главную вещь: как я обнаружила, как слова, которые не стихи, превращаются в стихи. Нам с братом подарили Брэма, и там был такой разворот, я читала подписи под четырьмя картинками, и вдруг вижу, что это стихи:

Датский дог

Немецкий дог

Ирландский дог

Шотландский дог.

И еще «ирландский — шотландский» рифма, а «датский — немецкий» ассонанс, это вообще гениально. Я все узнала про стихи. Потом, когда я была в лесной школе третью и четвертую четверти, январь—май, в феврале приходит учительница и говорит: «Поднимите руки те, кто умеет писать стихи». Надо было написать стихи ко Дню Красной армии. И масса мальчиков и девочек, которые подняли руку (эти две четверти я училась в смешанной школе). Я руку не подняла, но подумала: я могу попробовать. Я написала стихи про Александра Матросова, а все написали стихи типа «Да здравствует славная Красная» и все. А мои стихи были конкретные и всем понравились.

Наш полк занимал деревушку,

Мы бились всю ночь напролет,

Добили последнюю пушку,

Но тут застучал пулемет.

Дальше рассказывается про подвиг, а кончается:

В глубоком молчанье мы шапки

Сняли с своей головы,

Мы комсомольца хоронили,

Сына прекрасной Москвы.

Конец был уже намного хуже, чем начало. Но всем понравилось. Я была незаметная, поскольку маленькая, плохо видящая, еще без очков. Я была незаметным ребенком, а тут сразу стала звездой. Я писала в каждый номер стенгазеты, и тут стихи были уже гораздо хуже. Но когда я вернулась в школу, я тоже стала писать, писала какие-то басни — не помню, но все время что-то писала. А Ниночка моя тоже писала стихи, кстати, гораздо лучше, чем я, очень живые, очень милые. Но она потом это бросила. Ее папа-художник издал ее книжку «Нинины стежки», потом «еж» зачеркнуто и надписано «иш». Мы с ней сидели за первой партой, так как были самые маленькие, тем не менее мы все время на уроках играли в стихотворную чепуху. Например, берем тему «Жил на свете рыцарь бедный» и играем. И играли целые уроки напролет. Так что какая-то техника, видимо, вырабатывалась. Я уже считала себя стихотворцем.

Каково было оказаться в смешанном классе в лесной школе?

Ну, очень интересно, конечно, потому что все пришли из раздельных школ. Там начались романы невероятные, записки. Я была только переносчиком записок, на большее претендовать не могла. А было очень хорошо, кстати, вполне дружно было. Но масса романов была. Еще же с какого-то времени меня мама отправляла в пионерский лагерь.

Вам нравилось?

Кормили — это было очень важно. Какие-то подружки у меня там бывали. У меня дикого восторга не было, но чтоб терпеть не могла — нет.

Во втором классе принимали в пионеры, с девяти лет. Мне девяти еще не было. Мне очень хотелось в пионеры, и меня приняли. Так же точно потом в седьмом классе, когда в мае нас принимали в комсомол, я очень боялась, что меня не примут, потому что мне не хватало десяти дней до 14 лет. Я была нормальным советским ребенком.

Еще во втором классе у меня была совершенно замечательная история. Тогда родители что-то платили, и нам выдавали бублики и ириски. Я не знаю, что: то ли я не принесла деньги, то ли я плохо себя вела, в общем, в какой-то момент мне сказали: «Завтра в школу без матери не приходи», — и вообще выгнали с уроков. Я не могла маме сказать. Что мне делать? Ну что, ясно что: бросить школу и поступать на работу. Мне не было девяти лет, в пионеры меня еще не приняли. А была совсем еще зима, февраль. Вообще в войну зимы были очень холодные, очень многоснежные, Садовое кольцо — мы жили на Новинском бульваре — было покрыто снегом, смерзшимся в лед. Машин было очень мало, мальчишки к ним прицеплялись и ехали на коньках — так один мальчишка с нашего двора погиб. Я вышла на крыльцо школы и думаю: что делать? Пойду работать.

А моя мама как раз сменила работу. Она работала в библиотеке Тимирязевской академии, все-таки ушла из типографии, ее давняя приятельница по Книжной палате уговорила перейти в академию, где эта приятельница уже работала. Был 1943 год. А потом маму переманили в Фундаментальную библиотеку общественных наук. Я знала, что они еще не нашли никого на мамино место, а поскольку я с тех пор, как научилась читать, читала, в частности, каталоги, умела писать библиотечным почерком, и что такое каталоги, понимала очень хорошо, то я решила, что пойду устраиваться на мамино место. Я не знала, что мне делать. Учебники все были выданы в школе, часто был один на несколько человек, и я свою сумку с учебниками спрятала за совком и метлой, которыми счищали снег, и пошла думать. А когда вернулась, не было ни лопаты, ни совка, ни сумки с учебниками. Вот тут я поняла, что мне домой идти нельзя и что я пойду устраиваться на работу.

Школа была на Большой Молчановке, я пошла сначала попрощаться к детсадовской подруге в Плотников переулок, потому что я теперь буду работать и не смогу к ним ходить. Потом дальше пошла — окрестности я знала очень хорошо в обе стороны. Я помню, в три года меня бабушка забыла в аптеке — это было на другой стороне площади Восстания. Я обнаружила, что я одна, пошла, дошла до перехода и какого-то дяденьку попросила меня перевести, и он меня стал переводить, а навстречу уже бабушка бежит. Где-то года в четыре с половиной я ушла гулять, немножко заблудилась, ушла в район Бронной. Хорошо очень помню, как я шла по Вспольному. Но оттуда я выбралась сама и дошла до дома. Для такого маленького ребенка это большое расстояние, но я весь район Спиридоновки, Малой Никитской — я все это знала. И в другую сторону от дома знала, тем более меня маленькую часто сажали на троллейбус, отправляли к тете, которая жила на Таганке, и я сама доезжала. Потом с мамой ездила много раз на всякие ее работы, знала, куда и на чем доехать.

Я дошла до метро «Парк культуры», с пересадкой доехала до «Сокола», откуда шел трамвай, и поехала в Тимирязевку. Но я не доехала до самой Тимирязевки, потому что решила еще «попрощаться» с нашим участком, где мы сажали картошку, и забрела в совершенно непролазный снег. Притом я все равно сориентировалась и вышла к Тимирязевке, но я была вся мокрая, по грудь в снегу. Я пришла, кто-то меня спрашивает: «Девочка, ты что?» Я говорю: «Я пришла поступать на работу». Потом кто-то меня увидел и говорит: «Да это ж Евгении Семеновны дочка». И тут прибежала тетя Шура, которая знала меня с рождения, но она была чем-то занята, она не могла меня везти, и попросили уборщицу отвезти меня домой. А уборщице надо было сначала к себе домой. Она привезла меня домой в 12 часов ночи. Дома мама и бабушка уже сошли с ума, поэтому в конечном счете мне сошли с рук пропавшие учебники. Но маме пришлось какие-то жуткие деньги отдавать за эти учебники, это все было ужасно. Так что я была ребенком инициативным.

Но, надо сказать, с мамой я всегда бывала на всех ее работах. Я очень много ездила по Москве и очень много ходила кругом. Я действительно спокойно добегала безумно далеко и возвращалась. Москву я очень хорошо знала, старая Москва — действительно мой город. Я ее потом всем показывала. Я начала с того, что показывала Москву ленинградцам, потом американцам, а потом москвичам. А один раз я ее показывала Юрию Михайловичу Лотману.

Честно говоря, я не помню каких-то различий: третий, четвертый, пятый, шестой, седьмой.

Стихи писались?

Да, после лесной школы, до самого конца школы какие-то стенгазетные стихи. Писала по заказу, не было внутренней потребности писать, а как-то себя показать, поскольку ничем другим я не могу взять.

Что-то менялось со взрослением, с переходом в старшие классы?

Я в восьмом классе начала жутко лодырничать, еще потому, что как раз когда была в восьмом классе, мы переехали, и я в школу ездила. Я ехала с «Сокола» на двух троллейбусах обычно. И стала опаздывать, иногда прогуливать. Чем голова была занята — не помню.

Были мысли поступать?

Ну, как-то я всегда думала, что пойду на филологический, хотя, когда мы уже заканчивали, наша математичка очень переживала, что я не иду на мехмат. Правда, с математикой у меня проблемы начались, когда началась стереометрия. Может быть, это со зрением связано, но стереометрия не идет у меня. Я представить себе могу, но какие-то операции производить совершенно не могу. Поэтому у меня по геометрии четверка в аттестате. А по алгебре у меня пятерка. Алгебра мне особенно нравилась. И вообще я потом кому в жизни завидовала, так это музыкантам и математикам — очень красиво. Гармония, чистота. Со словами уже все что-то не то. У моей подруги Иры Максимовой дочка — крупный тополог.

Выбор был в пользу филологического. Причем это было очень смешно. Я хотела — почему, не знаю — поступать на чешское отделение. Что-то мне нравилось, не знаю, что. Пришла, и мне говорят: «У нас на славянском отделении год прием на польское и сербское, год на чешское и болгарское. В этом году прием на польское и сербское». Я говорю: «Тогда я пойду на русское». На польское (что смешно, учитывая мою будущую биографию) никак не хотела. И я оказалась русским филологом. Филолог я, конечно, липовый, поскольку я ж в своей жизни столько видела настоящих филологов. Предел моих филологических подвигов — это мои примечания к собственным стихам. Если я видела многократно Лотмана и даже дружила с ним, если я видела два раза в жизни Топорова, то как я могу говорить, что я филолог? Поступать было ужасно, потому что мне поставили четверку за сочинение и дали посмотреть, и я увидела, что ошибки, которые были исправлены, исправлены неверно. И еще было написано «хорошая работа». Проходной балл был 25, а у меня было 24. Когда я доказала, что исправили неверно, мне сказали: «Ну, тут же написано “хорошая работа”, значит, на “хорошо”, а не на “отлично”». У нас работала агитатором, когда мы жили на Чайковском, замечательная женщина Елена Викторовна Златова, жена поэта Степана Щипачева. Мама к ней пошла, Щипачев им написал и попросил еще раз пересмотреть это сочинение. Таким образом, я была принята.

После школы это было опять женское царство, мальчиков почти не было, были какие-то фронтовики вне конкурса, но живых мальчиков у нас на курсе было мало. Тут мы очень скоро где-то в аудитории снюхались с Ирой Максимовой. Она была самая младшая на курсе, закончила школу в 16 лет с золотой медалью, но должна была сдавать экзамены, потому что, пока разбирались с разрешением допустить к собеседованию шестнадцатилетнюю, собеседования прошли. Она сдавала экзамены, набрала свои 25 баллов и поступила. И мы с ней с тех пор дружим, с осени 1953 года, уже почти шестьдесят лет. Потом я ее устроила в Книжную палату, где я работала. Потом, много позже, она поступила на работу в Информэлектро, куда брали уволенных из всех других мест. Она там работала уже до пенсии.

 

Редакция благодарит Линор Горалик за любезное разрешение на публикацию этой беседы.

При копировании материалов необходимо указать следующее:
Источник: Горбаневская Н., Горалик Л. …Нескучная жизнь… (1) // Читальный зал, polskayaliteratura.eu, 2023

Примечания

    Смотри также:

    Loading...