13.12.2023

…Нескучная жизнь… (3)

Беседа Линор Горалик с Натальей Горбаневской

 

Линор Горалик: Про сына.

Наталья Горбаневская: Ну, я вообще очень долго хотела ребенка, была у меня такая идея. А поскольку у меня мама была мать-одиночка с двумя детьми, меня это не волновало, поэтому я полагала, что… Ну, как полагала, так и родила. Имя я для Ясика придумала года за два до рождения. Я тогда считала, что если родится мальчик, то Ярослав, а если девочка, то Анна. А в следующий раз, когда Оська должен был родиться, я считала, что девочка родится, и уже не Анна, а Александра. А для мальчика никак не могла придумать, и когда он родился, никак не могла дать ему имя. Сидели, один приятель говорит: «А давай ему дадим какое-нибудь хорошее еврейское имя: Марк, Иосиф или Давид». И я из трех выбрала Иосиф. Марк я очень люблю имя, но я картавлю — почему у меня не Ярик, а Ясик. Так что замечательно. Хотя опять большая часть забот на маму пала.

Какой был ребенок?

Во-первых, когда он был совсем грудной, мама очень боялась, чтобы не мешать соседям, поэтому ночью его все время прикачивала или меня заставляла прикачивать, и поэтому он очень долго у нас всегда засыпал. Я сидела, ему часа два пела. Так было лет до пяти, наверное. Но вообще ребенок был хороший, только очень рано начал болеть, потому что когда ему было восемь месяцев, у меня совсем кончилось молоко, и мама говорит: «Иди тогда на работу, а ребенка отдавай в ясли». И в яслях детей накормили клубникой, и пол-яслей заболело колиэнтеритом. И он у меня попал в больницу восьмимесячный с колиэнтеритом в довольно тяжелой форме, месяц там пролежал, мама все время ходила, учила его ходить, держась за загородочку. Конечно, по-настоящему он еще долго не пошел. Потом около двух лет у него был ложный круп, потом была дизентерия в среднетяжелой форме, и он попал в детскую больницу, и там был карантин по какой-то другой болезни, там его не выпускали, и его перевели в другую реабилитационную больницу. Кончилось тем, что мы его забрали домой и сидели с ним. Детскими болезнями он никакими не болел. У него был очень сильный диатез, который перешел в нейродермит. За этим диатезом можно было проглядеть ветрянку. Во всяком случае, когда у меня Оська потом заболел ветрянкой, Ясик сидел дома на карантине, поскольку он или не болел, или считался не болевшим. Он у нас очень рано начал ходить на пятидневку, поскольку у мамы не было сил, а я тоже все время дома не сидела, бегала везде.

Что изменилось у вас?

Когда Ясик родился, мы с мамой все время купали его вместе: она мне не доверяла, а я боялась. Пеленала его мама, потому что я боялась ему руки-ноги поломать, такие маленькие. И я помню, Ясику было что-то уже полгода, и ванна была уже приготовлена, и мама вдруг ушла. И я выскакиваю на лестничную площадку, кричу: «Мама!» — а напротив открывается дверь, и мне соседка говорит: «Что кричишь „мама“? Сама мама!». И тяжело было, и боялась, что руки-ноги поломаешь. Зато потом замечательно, Оська родился, я его крутила как хотела. Семь лет прошло, а оказалось, что все навыки остались. Мы же тогда детей пеленали, правда, у Оськи уже были двое отданных резиновых трусиков, и я его все лето не пеленала. Вообще интересно. Интересна разница между детьми и сходство. Когда Ясик был маленький, меньше года, как-то он ел и поперхнулся, и я ему постучала по спине. А у меня рука тяжелая. И ему ужасно понравилось, и он начал специально кашлять. И ровно та же история почти семь лет спустя повторилась с Оськой: тот же задорный взгляд, то же удовольствие от того, что похлопали по спине.

Вообще похожие характеры?

Вообще нет. Оська более ласковый. У нас вообще в семье ласки не были особенно приняты, мама меня целовала только маленькую. Я сейчас прощаюсь с семьей Ясика, со всеми целуюсь, а с ним почти никогда, ну разве что когда надолго уезжаю. Но это еще и от мамы моей зависело, хотя она его и ласкала, но Оську больше. И у обоих ей совершено не нравились имена, потом только привыкла — все-таки внуки. И вообще Ясик говорит, что я их не воспитывала, их воспитывала бабушка. Но это не совсем так, потому что, когда Ясику было, после того как он отболел, пять-семь лет, мы с ним очень дружили. Хотя он был на пятидневке, но уже вечер пятницы и субботу-воскресенье мы с ним все время проводили. Была одна зима 1967—1968 года, когда я снимала комнату на Сивцевом Вражке, я его туда к себе забирала. Мы очень много там ходили по окрестностям, он научился различать старые и старинные дома. «Этот дом, — говорил он, — старый. Но не старинный».

Когда он был уже в первом классе, мы с ним пошли в мой любимый «Наш дом», эстрадную студию МГУ, смотреть спектакль «Сказание о царе Максимилиане». Но я его смотрела четвертый раз. Мы с Ясиком там очень веселились, громче всех в зале смеялись, а потом пошли пообедать в ресторан «Националь». И с нами за столик села пообедать какая-то пара, муж с женой, и они стали расспрашивать Ясика: «Где учишься?» «В первом классе». — «А кто твой лучший друг?» «Мама». Он сейчас этого уже не помнит. Поскольку он дева, у него и память девичья, он массу вещей забывает и какие-то вещи важные совсем не помнит.

Что стало происходить со стихами? Что-то изменилось?

Я не знаю, я думаю, что это все-таки не с тем связано. Я говорила, что стихи 1961 года были все плохие, но они были и конца 1960-го. Прямой связи нет, зато одно стихотворение 1961 года, которое осталось, я очень люблю.

Когда родился Ося, мне было 32 без 12 дней. Мне назначили роды на мой день рождения, а я его родила на 12 дней раньше. В тот год я действительно мало писала стихов, но я думаю, что это не из-за Оськи, а из-за занятости общественными делами.

До 1964 года я активно, вполне постоянно самиздатом заниматься не могла, поскольку у меня не было машинки, хотя на чьих-то машинках печатала, в частности, «Синтаксис» или «Реквием» Ахматовой. А потом мне мама подарила машинку, чтобы я могла писать диплом. И после этого я очень интенсивно занималась, все перепечатывала.

Я никогда не была на Маяковке или на демонстрациях на Пушкинской площади — не потому, что я чего-то боялась, и не потому, что отошла от общественной деятельности. Когда был «Синтаксис», и меня вызвали на Лубянку по делу о «Синтаксисе», я оттуда вышла вполне идеально. Когда я пришла туда третий раз по делу Гинзбурга и Галанскова, мне следователь сказал: «Ну, вы уже человек опытный». Но для меня площадь была неестественна, демонстрировать неестественно, читать стихи на площади неизвестно кому, неизвестно в какой компании — неестественно. Если я потом вышла на Красную площадь, то это потому, что это единственное, что можно было сделать, все другие способы — слишком слабо.

Как для вас звучала эта страшная фраза: «Вы человек опытный»?

Нормально, ведь к этому времени это уже было нормально: всех вызывают, всех допрашивают. Мне, перед тем как я шла на допрос, подруги говорили: «Может, ты какой транквилизатор выпьешь?». Я говорю: «Зачем? Чтобы я там уснула?» Единственное, что могло быть, от транквилизатора я могла на допросе уснуть. Как говорила Наташа Светлова: «Наташа у нас никого не боится, ни КГБ, только свою маму». Маме я не говорила, что иду на допрос.

Было чувство, что где-то существует и ваше дело?

Предполагалось, конечно, но голову я этим не забивала. Это как бы нормально, это их дело за нами следить. Слежку на улице за собой я обнаружила только после демонстрации, когда они уже начали следить внаглую.

Вернулся из лагеря Алик Гинзбург, ну и я, конечно, постоянно бывала у них в доме (как бывала и без Алика, у его матери Людмилы Ильиничны). Многие приходили знакомиться с Аликом после его лагеря, и тут я, в частности, познакомилась с Гариком Суперфином, а потом все мои филологические знакомства пошли через Гарика. У меня появились знакомые на девять-десять лет младше меня.

Тут у меня завелся круг друзей, в котором появились Дима Борисов (уже нет в живых), Таня Борисова, которая еще не была Борисова, Машка Слоним. Колю Котрелева я узнала раньше у Алика, но я его еще не воспринимала как филологического знакомого. Он на пять лет был младше.

У меня были какие-то немногочисленные друзья старше меня, такие как Лариса Богораз, Таня Великанова, или совсем уж почтенные друзья, как Лотманы. С Зарой мы потом перешли на «ты», а Юрия Михайловича я звала Юрий Михайлович, а он меня все-таки стал звать Наташей.

В 1964 году Гарик поехал учиться в Тартуский университет, потому что в Москве ему учиться не давали, и мы все решили, что будем его навещать. Большой круг его друзей, вокруг Гарика всегда был большой круг. Это был и мой круг. Эти компании частично пересекались, частично нет. И осенью 1964-го я поехала в отпуск в Тарусу к Надежде Яковлевне Мандельштам. Она меня быстро выставила, поскольку жить там было особо негде, и тогда я поехала в Ленинград, а оттуда автостопом в Тарту.

Впервые я была у Надежды Яковлевны в 63-м году во Пскове (меня с ней познакомила в Москве Анна Андреевна). Я ехала тогда мимо Тарту, у меня в Тарту никого еще не было. Я вернулась в Ленинград, проехав по треугольнику Ленинград — Таллин — Псков, и оттуда поехала домой. А в Тарту я поехала в 64-м году в октябре. Даже можно точно дату узнать, потому что когда я села в первую машину, мне шофер сказал, что сняли Хрущева. И вот в Тарту, мимо которого я в свою первую поездку в Эстонию проехала, с тех пор я там бывала много раз, а последний раз — в прошлом (2010-м) году. Я была на конференции в Таллине и не могла удержаться и на один день поехала в Тарту, конечно.

В Тарту тогда поступил учиться Гарик Суперфин, и мы все обещали ему, что будем его навещать, чтоб ему не было скучно и одиноко. На самом деле ему там ни скучно, ни одиноко не было, там была замечательная компания. Я приехала, вот тогда мы познакомились с Сеней Рогинским, которому было 17 лет, он был на втором курсе.

Вы были для него взрослые люди?

Как-то я, по-моему, никогда не была ни для кого взрослым человеком. Ну, мы очень подружились с ним, с Леной Душечкиной и, естественно, с Лотманами. С Лотманами, с Габовичами. Вообще там все очень дружили. Там было принято, чтобы студенты бывали в гостях у своих преподавателей-профессоров. Единственное, что Юрий Михайлович и Зара Григорьевна всех их величали по имени-отчеству: Арсений Борисович, Габриэль Гаврилович… Ну, надо сказать, что, по-моему, под моим влиянием через пару лет всех все-таки стали называть по именам. И Зара Григорьевна, может быть, не в первый мой приезд, но во второй-третий сказала мне: «Наташа, давай по имени и на „ты“». С Юрием Михайловичем я, конечно, всегда была на «вы» и «Юрий Михайлович» (и даже за глаза до сих пор никогда не говорю «ЮрМих»), но для него я все-таки была Наташа. А тем более я очень не люблю быть Натальей Евгеньевной.

Я побывала тогда на двух лекциях Лотмана. Одна по XIX веку, причем по его, так сказать, коронному, преддекабристскому периоду, а вторая — по «Слову о полку Игореве». Те идеи, которые он развивал на этой лекции для, кажется, второкурсников, можно найти в его статье о «Слове», и я их действительно вполне разделяю. Но тогда я их услышала впервые.

 

Письмо Юрия Лотмана Наталье Горбаневской

Дорогая Наташа!

О Ясике не беспокойтесь. Он, кажется, чувствует себя отлично. Мы очень его полюбили — я убежден, что из него получится прекрасный человек: он очень смелый, прямодушный и гордый маленький человек. С нашими парнями он сошелся хорошо. Со здоровьем у него сейчас все в полном порядке. Очень небольшое раздраженье на коже — результат того, что я не мог его в лесу удержать от земляники, конечно, ничего серьезного не представляйте. В остальном все отлично.

У нас ничего нового нет. Миша поступает в университет. Сегодня он писал сочинение — результат я еще не знаю.

Будьте здоровы и благополучны.

Сердечно жму Вам руки.

Зара Г. шлет Вам самый сердечный привет. Сейчас она в Тарту: волнуется (как теперь говорят, «болеет») за Мишу. А я пасу стадо и пытаюсь заниматься (няни у нас сейчас нет — мы с мальчиками на самообслуживании. Ничего — справимся).

Поклоны Вашей маме.

Искренне Ваш

Ю. Лотман

2. VIII. 69

 

Какое это было время года в ту поездку?

Октябрь. В середине октября я выехала из Ленинграда на попутках, о чем у меня написан цикл «Три стихотворения, написанные в дороге». Там в каждом из трех стихотворений обыгрываются три названия города: Юрьев, Дерпт и Тарту.

Что было зимой?

Ой, я так не помню.

Хорошо.

Я не помню все подряд. Ну, во-первых, 64-й год — у меня уже была машинка, которую мне мама подарила перед тем, как я должна была писать диплом. Так что я, безусловно, занималась распространением самиздата, потому что до того я занималась только на чужих машинках и тем, что раздавала. Где-то напечатаю, раздам, говорю: «Вернете мне мой экземпляр и еще один». Так я распространяла «Реквием», когда у меня собственной машинки не было, но я своими руками все равно напечатала не меньше пяти закладок по четыре экземпляра (думаю, даже больше) и очень много раздавала вот так с возвратом. А тут я уже сама вовсю, конечно, занялась печатанием самиздата, потому что это было самое увлекательное занятие в те годы.

Я вас все время спрашиваю, и в той беседе спрашивала, про «страшно — не страшно». Страшно было или нет?

Печатать самиздат?

Ну и вообще. Вы мне тогда уже объяснили, что это не просто было не страшно, а вы сказали фразу, которая мне была очень важна: «Их дело было за нами следить, а наше дело было…»

Да-да. А потом, это было очень интересно, потому что ведь в чем самая суть самиздата? Нет, машинисток, которые печатали за деньги, — этого было очень мало. А добровольцев, которые выбирали, что печатать... Тиражи…

Что вы выбирали?

Ой, если б я сейчас вспомнила! Я уже не вспомню. Потом, бывало, что я и не могла печатать, если что-то дают на одну ночь. Я лучше помню, что я печатала уже позже, в это время не помню, но очень много, конечно.

А позже? Что помните?

Позже? Ну вот, например, очень хорошо помню, как распечатывали книгу Толи Марченко в 67‑м году. Ее распечатывали, я получила только кусок, роздали друзьям, нескольким людям на распечатку, и я довольно долго так и не читала книгу целиком. Где-то я ее прочла году, наверное, в 69-м, но до посадки еще. А так я перепечатывала, мне было ужасно интересно, и мне было интересно, что же там еще, поэтому я, видимо, это особенно сильно запомнила. Ну, что перепечатывала? Помню, я перепечатала письмо старому другу, которое получила, дай Бог памяти, от Наташи Светловой, и отнесла Алику Гинзбургу для его книги, которая у него называется «Дело Синявского и Даниэля», которая с легкой руки «Посева» получила название «Белая книга». «Феникс-66» я для Галанскова не перепечатывала, но зато нашла для него бумагу, которая давала 7 экземпляров очень хорошего качества, потом Павлик Литвинов эту бумагу называл фенологической, от слова «феникс». А я ее для чего-то своего нашла, я уж не помню, для чего, но я ее Юрке посоветовала.

Про 68-й.

Все это уже есть. Есть мои тексты про «Хронику», естественно, про демонстрацию. Как раз это меньше всего требует… Ощущение, что делаешь то, что очень нужно, и чего очень хочешь.

Я хочу про одну вещь. Я хочу не про факты, я хочу спросить про 68-й одну вещь: что вы чувствовали все это время, как оно внутри вас было? Про это ничего, конечно, нет.

Как? Как мы чувствовали себя на площади, после площади, написано.

Что происходило внутри Наташи в этот момент?

Ощущение, что делаешь то, что очень нужно, и чего очень хочешь. Вот делала я эту «Хронику», первый выпуск, идея которой — я об этом тоже писала — носилась в воздухе. И в конце концов я ее осуществила. Со мной сейчас переписывается Алеша Костерин. Поскольку знаменитое совещание в Долгопрудном, как его вспоминает в насквозь лживых воспоминаниях Виктор Красин, проходило, о чем я уже и забыла, на даче у его деда, и Алеша говорит, что есть много свидетельств о том, что именно там было принято решение о выпуске хроники. Я на это могу только сказать, что если оно было принято, то оно было принято без меня. Я, видимо, в этот момент была в другой комнате (там действительно большая дача). И что «Хроника» начала выходить не по этому «решению». А очень может быть, что люди с вождистскими замашками, то есть в первую очередь Красин, во вторую Якир, действительно приняли решение что-то выпускать. Тем не менее их решение выполнено не было, если оно было. Там был Григоренко, там был Костерин, я, как всегда, где-то там со своей, как мне всегда хочется верить, незаметностью не находилась в центре принятия решений. Очень может быть.

Но «Хронику» (то есть нечто, какой-то информационный бюллетень — названия еще не было), как только я вышла в декретный отпуск и поняла, что у меня появилось время, я действительно решила выпускать. Я попросила благословения у друзей. Мы были на Автозаводской у Юлика Кима и Иры Якир, и были Илюша Габай и Павел Литвинов. И они меня благословили. Такая была техника «принятия решения», которое-таки привело к выпуску «Хроники».

Уточню: я ее назвала «Год прав человека в Советском Союзе», а «Хроника текущих событий» была подзаголовком. Потом это сместилось. Взят был этот подзаголовок из передач Би-би-си, у них была такая программа «Хроника текущих событий». И действительно все это повторяли, очень может быть, что когда-нибудь Красин сказал: «Вот когда-нибудь будем выпускать, пусть называется „Хроника текущих событий“». Очень может быть. Но это тоже не его уникальная идея.

И я стала собирать материалы для первого выпуска. У нас было очень много самиздата вокруг суда над Галансковым и Гинзбургом, были какие-то сведения о внесудебных репрессиях, были сведения от Марченко о положении в политлагерях. Я совершила еще объезд по сбору материала, я поехала в Ленинград.

К кому?

К Юре Гендлеру. Это группа ленинградцев, в которую входили Файнберг, Гендлер, Лев Квачевский, еще кто-то, с которыми мы познакомились по письму-отклику на обращение Богораз и Литвинова «К мировой общественности». Вообще это обращение вызвало отклики в самых разных городах и создало нам знакомства по всей стране. Ну, более или менее. Но все-таки, если считать: Куйбышев, Горький (Нижний Новгород), но они тогда так не назывались, Украина — украинское было письмо. Вот ленинградцы были, новосибирцы, еще из каких-то городов отдельные люди… Что касается Украины, было такое общее украинское письмо, где говорилось и о преследованиях, что были на Украине в предыдущие годы, и плюс к этому было отдельно еще харьковское письмо: Генрих Алтунян и… 10 человек их там было, харьковчан, подписано. Так что появились знакомства.

И я поехала в Ленинград. Я попала в Ленинград на окончание второго процесса ВСХСОН. ВСХСОН — это Всероссийский социал-христианский союз освобождения народа. Лидеров его — Огурцова, Вагина, Садо и, если правильно помню, Аверичкина — судили осенью 1967-го, и им дали 58-1, то есть 72-ю тогдашнюю кодекса статью — «измена Родине». У них в уставе было написано «свержение советской власти вплоть до вооруженных методов», и нашли один какой-то старый сломанный наган. Огурцов получил 15 лет, остальные меньше, Садо в лагере стучал, про Вагина не скажу, но что-то такое тоже слышалось мне, не уверена, поэтому лучше не будем. Про Аверичкина вообще ничего не знаю. А весной 68-го судили (уже не по 72-й, а по 70-1, «антисоветская агитация и пропаганда») еще 17 человек: те были вожди, а эти — просто члены. Причем организация была действительно до 70 человек. И судили их по такому принципу: если человек хоть кого-то завербовал в организацию, он шел как подсудимый, а если нет — как свидетель. Один из этих свидетелей пришел к Гендлеру и рассказывал, и это все я потом записала. Из Ленинграда я поехала в Тарту.

Можно один вопрос? Вы сказали мне, что отклик на это письмо «создал нам знакомства по всей стране». Мне хочется вас спросить: вот по ощущениям кто такие были «МЫ»?

Мы были какой-то такой складывающийся кружок московских правозащитников. Как раз с одной стороны вокруг Богораз и Литвинова, с другой стороны, хотя это был один и тот же примерно круг, вокруг начавших проявлять вождистские замашки Красина и Якира. Но, в общем, все были еще друзья. И Красина я считала одним из ближайших друзей тоже. Но известно, с какого момента я перестала его считать другом, — с разговора с ним после демонстрации, когда он мне сказал: «Если б я был в Москве, я бы вашу демонстрацию запретил». Это есть в «Полдне», и теперь там есть сноска о том, что это Красин. Человек для меня как друг перестал существовать, когда он о своих же, о наших друзьях отозвался как о функционерах. Но дело в том, что действительно через эти московские круги информация из республик, из провинции шла на Запад.

Вот это было главной работой?

Нет, это не было главным — важным, но не главным, и я сама передачей на Запад не занималась, у меня просто не было никаких каналов. Этим занимался Андрей Амальрик, этим занимался Петр Якир.

Вы сказали про «Хронику»: «это было очень нужно». Каким было ощущение этого «нужно»?

Для меня важнее было, чтобы это все пошло в самиздат. Но, с другой стороны, самиздат не всюду достигает, поэтому рассчитываешь, что какие-то копии самиздата попадут на Запад, будут переданы, и их услышит гораздо больше людей. Вот мы сегодня разговаривали. Шла речь вот об этом… (речь идет о передаче радио «Свобода», посвященной Пражской весне, которая записывалась в день разговора в Библиотеке иностранной литературы. — Л.Г.).

И был такой вопрос о роли вот этого ничтожного меньшинства, этих «бессильных». Не надо забывать, что этому ничтожному меньшинству помогали не только западные радиостанции, но еще и эмиграция помогала. Поскольку я сама с декабря 75-го года в эмиграции, я знаю нашу роль, роль эмиграции. И польские оппозиционные какие-то первые зачатки группировок тоже начинались с меньшинства. Они взращены парижской «Культурой». И, я думаю, может быть, не настолько (мы начались гораздо позже), но все-таки очень большая роль принадлежит «Континенту». Причем «Континент», который был средоточием не только русской, не только советской, но и восточноевропейской эмиграции и оппозиции, играл еще особую роль как бы связного между этими народами. У нас же можно было прочитать и поляков, и чехов, и украинцев, и кого хочешь. Я понимаю, это опять ничтожная горстка доходивших сюда экземпляров, тем не менее они доходили и передавались из рук в руки. Читателей у них было гораздо больше, чем самих экземпляров.

Сейчас это называется «вирусное распространение».

Да-да-да.

68-й. Вы поехали после Ленинграда в Тарту…

В Тарту. Я поехала, и у кого жила, даже не помню, — у Лотманов или у Габовичей. Провела там несколько дней. Но моя главная задача была встретиться с Мартом Никлусом, о котором мы все узнали как раз из книги Марченко «Мои показания». Он сидел в Мордовских лагерях и потом на какой-то, я уже не помню на какой, остаток срока был отправлен во Владимирскую тюрьму. И незадолго до того, как я туда ехала, ну, сравнительно незадолго, он освободился. И я у него собрала сведения о политзаключенных Владимирской тюрьмы, и у него же, по-моему, об особой зоне Мордовских лагерей. В общем, я приехала в Москву с дополнительными материалами, помимо того, что происходило вокруг дела Гинзбурга—Галанскова. Иначе получалось: что мы уже знаем, про то и пишем. Конечно, мы знали очень мало, и надо было еще много узнавать.

«Хроника» первого выпуска была небольшая, там была, по-моему, 21 страница на машинке, а может быть, меньше, через один интервал, но… по-моему, 21. И я чувствовала, что делаю то, что нужно, и более того, то, для чего я гожусь, пожалуй, лучше других. Потому что к тому времени меня оценили как редактора, потому что то же, скажем, «Обращение к мировой общественности» Лариса мне показала: «Наташа, посмотри». Что-то мы с ней, вместе глядя, подредактировали. Потом, когда писали коллективные письма, было такое письмо, под которым было больше всего подписей. Я была одним из его составителей и, собственно, главным окончательным редактором. И меня стали ценить как редактора. И я действительно думала: машинка у меня есть, печатать я умею, редактировать умею. Вот и составляла «Хронику». Мне потом, уже осенью, наверное, кто-то сказал: «Наташка, ну так же нельзя, читаешь Хронику и слышишь твою интонацию». А поскольку я вообще человек интонационный, естественно, это переходило. Или моя любимая история, как я приятелю, уже году в 73-м, говорю: «Ты Полдень читал?». Он мне говорит: «А я вообще не люблю прозу поэтов». Я говорю: «А ты Хронику читал? Хорошая проза?». — «Хорошая». Я говорю: «Вот это и есть моя проза». И это верно: «Хроника» — это моя проза. Не могу сказать, что там все идеально удачно, но, между прочим, если сравнить первый, второй, четвертый, пятый и так далее — и третий выпуск, который редактировали Якир, Габай и Ким, — я собранные заранее материалы до демонстрации отнесла… Не тот стиль, да. Но, надо сказать, я действительно старалась, чтобы было безэмоционально. Я изгоняла эти ахи, охи, возмущения. Я считала и до сих пор считаю, что сухие факты действуют гораздо сильнее. И это стало главным достоинством «Хроники» на многие годы. Иногда, местами, моментами, конечно, нарушалось, но в целом стала безэмоциональной, безоценочной.

Тяжело? Это же очень тяжело — делать про такие близкие вещи безэмоциональный, безоценочный текст, особенно — поэту.

Да. Там есть два знаменитых текста, которые можно просто включать в мои собрания сочинений. Один текст — это знаменитый «Как написать в „Хронику“», — им кончается, по-моему, пятая «Хроника». «Если вы хотите передать информацию в Хронику, передайте ее тому, от кого вы получили экземпляр… — и так далее — только не пытайтесь пройти всю цепочку целиком, чтобы вас не приняли за стукача». Вот. А второй текст — это у меня был в рубрике «Обзор самиздата», это уже 69-й год, по поводу появившегося в самиздате памфлета на арестованных и посаженных в психушку главарей неонацистской организации. Памфлет назывался «Своя своих не познаша», что-де советская власть должна была раскрыть им объятия, а она их посадила. И тут я написала, что «Хроника», как известно, воздерживается от всяких оценок, но в данном случае мы считаем нужным указать, что, каковы бы ни были взгляды этих людей, они сидят. Они политзаключенные. И нельзя над ними издеваться, будучи на воле. Вот эти два текста можно вставлять в любое мое собрание сочинений.

При копировании материалов необходимо указать следующее:
Источник: Горбаневская Н., Горалик Л. …Нескучная жизнь… (3) // Читальный зал, polskayaliteratura.eu, 2023

Примечания

    Смотри также:

    Loading...