21.12.2023

…Нескучная жизнь… (4)

Беседа Линор Горалик с Натальей Горбаневской

 

Линор Горалик: Про ожидания: вы лучше всех понимали, что вокруг происходит. Вы лучше всех понимали, что, издавая «Хронику», вы приближаете некоторый сценарий развития событий…

Наталья Горбаневская: Да. Но вот интересно, вот, скажем, Павлик Литвинов говорит про демонстрацию: «Я знал, что меня не за то, так за другое посадят, все равно». Но у меня этого не было. Я, в общем, считала, что главное, чтобы посадили как можно позже, главное — успеть как можно больше. Но, когда произошло вторжение, я не могла, я пожертвовала даже «Хроникой», полагая, что меня, естественно, посадят сразу после демонстрации. Никто не знал, что они меня временно оставят на воле. А когда меня оставили, я возобновила занятия «Хроникой» и стала составлять книгу «Полдень». То есть сначала мы составили после процесса все эти последние слова и защитительную речь Ларисы, и потом… Ну, составляла с помощью людей, которые были на суде. Это чудо было — очень много родственников пустили. И тут мне было очень важно успеть, потому что я понимала, теперь уже точно знала, что меня арестуют. Вот тут я боялась не успеть и боялась обыска. Обыски мне снились по ночам. Я пишу это в предисловии к московскому изданию книги: был такой момент, когда у меня под кроватью лежала половина оригинала «Полдня» и все семь перепечатанных экземпляров этой половины. Как только я отдала, докончила «Полдень» к 21 августа 69-го и раздала экземпляры, мне обыски сниться перестали. После чего ко мне стали приходить с обысками, но мне уже было неважно. Вот тут я знала, что они ждут, чтобы на Западе про меня забыли, чтобы мой ребенок прилично подрос.

В этих событиях участвуют три Наташи: Наташа-правозащитник, Наташа — живой человек и Наташа-поэт…

Да я одна.

Вот расскажите, как это — «я одна»? Вот живой человек готовится, что его посадят. Сын, семья… Что нужно сделать было, что успеть? И что в это время с поэтом Наташей происходило?

Нужно было найти нового редактора «Хроники», но с этим так до конца ничего и не вышло. Известно, я ее передала Гале Габай, и к Гале сразу пришли с обыском, потому что в этот дом и до ареста Ильи, и после ареста Ильи приходили с обысками как ни к кому. И Галина мама материалы к 11-й «Хронике» утопила в кастрюле с супом. Так что их не забрали. А я договорилась с Володей Тельниковым, что он ко мне придет вечером 24 декабря, я ему передам материалы и покажу, как что делать. Он должен был прийти вечером 24 декабря, а утром 24 декабря ко мне пришли с обыском и, как оказалось, уже с ордером на арест. Тем не менее… Опять это все можно найти, я это рассказываю, каким чудом у меня уцелели две разные пачки материалов 11-й «Хроники». Все уцелели и достались в руки Иры Якир, а она уже их передала, уже стали делать «Хронику» без меня. И 11-я «Хроника» открывалась сообщением о моем аресте. А материалы к «Хронике»

Дело в том, что у меня делали-делали обыск, поняли, что слишком много, собрали всё в один мешок, запечатали и сказали: во время следствия составим протокол. И никогда, конечно, никакого протокола, только я этот мешок и видела… И у меня было впечатление, что конверт с материалами к 11-му номеру остался у меня в письменном столе. Но я не была уверена. А раз протокола не сделали, я не знала, попал он в мешок или нет. Узнала, только когда вышла. Он уцелел. У меня была на обыске Ира Якир, и я, когда меня уводили, во-первых, глазом показала на карман зимнего пальто, в котором лежали накануне записанные материалы от жены политзэка Вячеслава Айдова, которая возвращалась из лагеря. Там были материалы о голодовке, все это. А кроме того, я, целуясь с Иркой, шепнула ей: «Прошмонай письменный стол». И когда я вышла: «Ирка, ну что, были?» «Были». Они нашлись. Потому что это не только потеря материалов, это черновики, написанные десятками почерков. Это материал — улика на массу людей. То есть это чудо, меня просто… Вместе со мной еще многих людей судьба уберегла. Но это было единственное, в чем я готовилась. А так в чем я еще могла готовиться?

Семья ваша тоже понимала, к чему идет?

Ну, в общем, да. Да. Потом только, когда сидишь, понимаешь, что хуже всего приходится нашим мамам.

О, да.

Хуже всего. Вот у меня сейчас как раз гостит моя давняя подруга Вера Лашкова. В Париже. И вот мы с ней об этом говорили. Нашим мамам, им пришлось хуже, чем нам. Мы-то сами в петлю лезли.

Как справлялась (если про это можно спросить вообще; если нельзя — не говорите) ваша мама?

Ну, как она справлялась? Во-первых, у нас могли быть очень сложные отношения с мамой, всякие пререкания, даже ссоры, но когда наступал трудный момент, мама становилась всегда просто героическим человеком, стоявшим на моей защите, слова плохого обо мне никогда не сказавшим, ни когда ее на экспертизе спрашивали у психиатра, ничего. Везде говорила только хорошее. Хотя обо мне можно, особенно в семейном плане, и плохое сказать. И потом, конечно, ей все время угрожали тем, что если она будет пускать моих друзей в дом, у нее отнимут опекунство. Ей и так с трудом его оформили, тем более что жена моего брата говорила, что матери нельзя доверять опекунство, что детей надо забрать в детский дом. То есть органы опеки оказались куда более гуманными, чем эта самая моя невестка, в ссорах которой с моей мамой я когда-то становилась на ее сторону. Я себе этого простить не могу.

Я думаю, что ваша мама все понимала.

Мама все — да, все понимала, все понимала. Более того, брат ей сказал после моего ареста: «Выбирай» (то есть меня или его). Ну, я считаю, какая мать выберет не того ребенка, которому плохо? Я такую мать себе не представляю.

Они очень переживали, как из-за нее Мишка не поступит в университет на археологию, куда он хотел. Племянник мой. Он поступил в Университет дружбы народов, куда для поступления, простите, требуется характеристика райкома комсомола. Ну, и процветает до сих пор. Знаменитый у вас человек. Ну, неважно.

Наташа, про арест?

Ну, арест. Арест… Во-первых… Есть вот рассказик «Как я порезала следователя». Ах, как они обрадовались, как они забегали звонить Людмиле — забыла, как ее отчество, — Акимовой, следователю городской прокуратуры. То есть, думаю , сейчас дадут статью «терроризм». Дали статью «нападение на представителя» чего-то там. Следователь-то, он пришел… Нормальный следователь районной прокуратуры, района не моего. Он приходит, с ним приходят два неназванных гэбэшника, оба они у меня были на предыдущем обыске. Один наглый, другой так, потише. И другой, как я тогда заметила, оставил у меня на полке западный том Мандельштама. Ну, западные издания изымали не всегда, не то чтобы он пропустил из чувства, но он… нет, не подвиг совершил, но прошел мимо, решил: ладно. А вот этот вот мордатый страшно обрадовался и побежал звонить Людмиле, кажется, Сергеевне.

Ну, вот повезли меня, а дальше все написано в моем стихотворении, как же оно начинается… но кончается оно «в участковой КПЗ / Ленинградского района / нашей родины Москва». Это все есть в «Полдне», есть в приложении к «Полдню», так что можно не пересказывать. Потом привезли меня оттуда совсем промерзшую в Бутырку. Еще мне принесли туда на следующий день из дома то самое зимнее пальто. Я ушла в куртке именно потому, что в кармане пальто лежали бумаги. Мне принесли зимнее пальто, я вся закутана. Там где-то нас выпускают в Бутырке — это называется «вокзал». Кто-то там кричит — спрашивает, какого года. Я говорю: «36-го». «А выглядишь старушкой». Я-то привыкла, что меня всегда девчонкой считают, а тут меня в этом старомодном зимнем пальто, еще в каком-то платке за старушку приняли. Ну ничего, потом, как всегда, обычный прием в Бутырке, обыск, фотографирование, шлепанье пальцев, оттисков, потом камера.

Чем были мысли заняты?

Мысли у меня были заняты одним и тем же: собираются они меня признать невменяемой или нет. Это был мой основной страх. Дело в том, что у меня незадолго до ареста вдруг засуетились мои психиатры, у которых я состояла на учете, и сказали: «Вы знаете, поднимается вопрос о том, чтоб снять вас с учета». Я говорю: «Давайте». И они разбирали, какой-то был главный психиатр города Москвы. В общем, они написали так в конце концов: «Данных за шизофрению нет, но временно оставить на учете». И мне было непонятно: может быть, есть решение отправить меня в лагерь. И я очень радовалась. Я боюсь, что в камере на спецу, где я сидела, я сама, как дура, говорила, что боюсь только Казани, только спецбольницы, и что это донесли. Я не знаю, я не уверена, что это так, я не могу быть уверена. Но я этого действительно боялась. Я вот тут кому-то вчера рассказывала: «Я сегодня утром вдруг почему-то вспомнила и попробовала себе представить Казань, но увидела ее не такой, как видела и помню, а такой, как видела во сне в Бутырке». Такие высокие своды, такое все темное, не столько страшное, сколько мрачное и… В общем, пустое все. Где я? Я даже не могу сказать, что я среди этих сводов или среди этих каких-то полулестниц. В общем, на самом деле это был правильный сон, потому что все мое пребывание в Казани — это черная дыра. Я, выйдя из Казани, до самого отъезда в эмиграцию никому никаких подробностей об этом не рассказывала. Я говорить об этом не могла, я говорила: ребята, черная дыра. Говорить стала только в эмиграции, только потому, что надо было спасать других. Только потому. Недавно я встретила Славика Игрунова и говорю: «Вот человек, которого я спасала». Он говорит: «И спасла!».

Когда вас оттуда перевели?

Меня — сложным путем. Меня еще перевели сначала в институт Сербского, где все окончательно решалось. Был большой шум на Западе. Была же документация Буковского об использовании психиатрии в политических целях, общая, где он излагал всю историю вопроса, плюс шесть отдельно документированных случаев. И мой случай был документирован подробнее всех благодаря Софье Васильевне Калистратовой. И шум был страшный. Я помню, когда меня уже везли из Казани в институт Сербского, привезли в Бутырку, где я как бы транзитом пробыла еще три недели. Я не рассказывала, как оно все было, но как-то при людях сказала, что… когда приехала из Казани в Бутырку, то входила как в родной дом. Потом Краснов-Левитин привел это мое высказывание. По сравнению с Казанью — да, Бутырка выглядела домом.

Выпустили меня (уже из института Сербского) 22 февраля 72-го года, и просидела я 2 года и 2 месяца без двух дней. Никогда эта цифра 2, ни раньше, ни позже, ничего в жизни не значила, а тут она повторилась: 22-го, 2-го, 72-го, 2 года, 2 месяца, без 2 дней. То есть фантастика какая-то.

Вот я вышла, мама меня встретила, повезла домой. Я узнала, что рядом у Иры Уваровой Лариса Богораз, что она там лежит, болеет, побежала сразу туда. Значит, у Иры Уваровой и Юлика Даниэля. Побежала бегом туда, перепила кофе сразу. Детей увидела до того как бежать в гости, разумеется.

Можно спросить, как они это все воспринимали? Понимали, знали?

Ясик знал. Ясику, во-первых, я рассказала о демонстрации, после нее. Только сказала: «Разумеется, ни с кем об этом не говори». И вообще с Ясиком я обо всем разговаривала.

У нас была замечательная сцена. Накануне ареста я была с Ясиком у Арины Гинзбург, вот как раз там я взяла эти материалы от Леры Айдовой. Я давала кому-то, Арине или Верке, свою машинку и должна была ее забрать у Арины, и мы стали спускаться в лифте, с нами едет какой-то мужик, ну, можно догадаться, какой мужик, я говорю: «Ой, Ясик, машинку-то я забыла, подымаемся!» Мы забираем машинку, едем в лифте, Ясик говорит: «Я теперь на ней буду самиздат печатать».

Но Ясик был такой человек, он никогда никому, он и сейчас такой: ни о чем не проговорится. А Ося был не такой. Я это выяснила очень быстро. Я вернулась, мы едем (мы ездили в гости к друзьям) по Хорошевскому шоссе, и поперек висит плакат. И Ясик маленький спрашивает: «Мама, это что такое?» Я говорю: «Если видишь белыми буквами на красном что-то написано — это все глупости». И то же самое происходит, и то же самое я отвечаю Осе, и он тут же рассказывает бабушке. Он совсем другой. Поэтому я ему ничего больше не рассказывала…

И вот мы прилетаем в Вену в декабре 75-го года, я даю большое интервью радио «Свобода», мы сидим и слушаем это интервью, и вдруг Ося говорит: «Мама, это я тот ребенок?!» И с тех пор, как он усвоил, что он тот ребенок, он этим необычайно гордится, конечно. Вот «тот ребенок» — как раз папа моей внучки московской.

А Ясик всегда был в курсе, мои друзья были его друзья. Для Оськи они, когда приходили, это были все-таки тети и дяди. Вот приходят там та же Вера Лашкова, его крестная, Таня Великанова приходила, Нина Литвинова… Мама все-таки их всех пускала, хотя ей и угрожали. А потом я посмотрела: для этого опекунского совета из школы должны были приходить и составлять отчет о том, как живет старший ребенок. Если почитать этот отчет, можно было подумать, что ребенок живет во дворце, такой они писали замечательный отчет, и что в бабушках у него просто Василиса Прекрасная и Премудрая вместе взятые. Что, может быть, так и было, но… Люди сострадали. Люди не разделяли моих взглядов, но они сострадали. Это были не сталинские времена. Это были не те времена, когда переходили на другую сторону.

Сколько им было, когда вы вышли? Сколько мальчикам было? Ясик ведь большой?

Оське должно было скоро исполниться 4, в мае, а Ясику в сентябре исполнялось 11. Они побывали оба у меня в Бутырке на свидании. Но Оська ничего этого, конечно, не усвоил. А Ясик был, кроме того, один раз с мамой и в Казани на свидании. И он потом присылал мне письма с картинками, рисовал Казанский кремль. Нет-нет, Ясик все знал и все понимал.

Что начало происходить? Вы вышли в 72-м. Ожидания, сценарии будущего, планы — какими они были?

Ну, что было? Во-первых, когда я садилась, никакой эмиграции не было. Когда я вышла, эмиграция была уже вовсю. У всех был главный вопрос: ехать — не ехать? Для меня было ясно — не ехать. И никуда я не собиралась.

Почему?

Да нипочему. Как-то так. Поехала на весенние каникулы (я вышла в конце февраля) с Ясиком в Ленинград. (Нет, это был уже 73-й год, в 72-м мы с Ясиком на весенние каникулы ездили в Вильнюс.) Взяла с собой Митю Русаковского, сына Майки Русаковской, жены Павла Литвинова, и там были тоже зэковские дети — Димка Иофе и Мишка Зеликсон. Эти дети безумствовали, купались в Зимней канавке в марте, во льду, страшные дети. А я как-то тоже виделась со всеми. Куда-то мы пошли с Димой Бобышевым, и он говорит: «Ты видела, за тобой едет машина?». Я говорю: «А я никогда не вижу». И мы куда-то зашли, посмотрели в окошко, увидели, что она стоит и, видимо, слушает. Ну, ездят и ездят — мне что? Когда я вернулась, меня вызвали в психдиспансер и сразу задали вопрос: «Зачем вы ездили в Ленинград?» Они не спрашивают меня, где я была, они это уже знают, только спрашивают, зачем. Я говорю: «Как зачем? Я поехала на каникулы школьные». В общем, до самого отъезда никогда никуда меня не вызывали, кроме как в диспансер… «Вы должны устроиться на работу». Я говорю: «Хорошо, постараюсь». А у меня к тому времени уже назревала работа, но я им не сказала: боялась, что они помешают. «Если у вас не будет работы, мы вас посадим на инвалидность». На инвалидность я садиться не хотела. И поэтому я понимала, что могут помешать. У меня назревала какая-то работа, она была временная, но тем не менее. И до самого отъезда никогда никакого КГБ, никакой прокуратуры, никого не видела. Видела только психиатров. Все угрозы мне объявлялись только психиатрами. А главной угрозой была инвалидность.

Многие сейчас уже не понимают, почему это была угроза…

Инвалидность означала, что в любой момент меня могут забрать снова в психушку без всякого дела. В обычную, конечно, не в спец, просто положить, и всё. И я этого никак не хотела. Я, в общем, все эти годы так или иначе работала. Какие-то у меня были временные работы, потом я нашла даже довольно постоянную в библиотеке им. Пушкина. Постоянную, но на полставки. Меня это устраивало, потому что у меня было много работы договорной. Я делала переводы, рефераты, я этим жила. На полставки на эти я прожить не могла, но у меня было прочное место. Это библиотека им. Пушкина Бауманского района. Меня взяли туда делать карточки, иностранное описание, потом описание нот, а я не только со времен, как сама работала в Книжной палате, но с самого маленького детства, когда еще моя мама работала в Книжной палате, я уже знала, что такое каталог, что такое — тогда еще был — библиотечный почерк. Теперь я делала эти карточки на машинке. У меня была машинка с латинским шрифтом, и я могла иностранный каталог делать, перепечатывать тот, который был рукописный у них. Тоже часть работы делала дома. И могла все время зарабатывать. Я зарабатывала в институте информации при министерстве сельского хозяйства, куда меня когда-то послали, еще до ареста, и потом там стали меня как-то очень ценить, и тут я опять к ним вернулась. Плюс я зарабатывала рефератами в ИНИОНе. Но дело в том, что когда я в первый раз пришла туда с рефератом, то одна баба (потом, кстати, эмигрантка) сразу по начальству настучала, кто такая Горбаневская. Они бы посмотрели на это сквозь пальцы: ну, Горбаневская и Горбаневская. Но когда им сигналят, они уже не могут. Поэтому мне надо было на чье-то имя это делать. Я уже не помню сейчас, на чье. В общем, я делала со всех славянских языков рефераты, вплоть до македонского. Правда, у меня не было словаря, поэтому я делала при помощи сербского и болгарского. К счастью, это был не перевод, а реферат, поэтому все-таки я думаю, что все изложила правильно, я совсем не халтурщик.

Потом все-таки внезапно, вот как раньше у меня было «не ехать», так в один день стало «ехать». День я так точно назвать не смогу, но это был 74-й год. Сначала была высылка Солженицына, то есть был сначала арест Солженицына, и я поехала к Наташе, была там, сидела на телефоне. Я еще не была такая глухая, как сейчас. И звонило какое-то канадское радио, и Андрей Дмитриевич сказал какой-то текст им, и мы все, кто был кругом (много народу у нее собралось), как бы подписали его. Следующим шагом было письмо, которое я подписала в защиту Плюща. Я знала, что такое спецбольница. Плющ сидел в тяжелейших условиях, а меня-то оттуда спасли, и я не могла не подписать в его защиту. Но я понимала, что еще шаг сделаю — и всё, и решила, что пора сваливать. И попросила, чтобы мне прислали приглашение из Франции.

Прислали мне приглашение из Франции, и дальше все было очень смешно. Приглашение на год, а в конце у них там есть такое пустое место: «Хотите ли вы еще что-то написать?» Я написала, что поскольку здесь я не обеспечена работой по специальности, то если во Франции найду работу по специальности, буду просить, чтобы мне дали паспорт на постоянное жительство. Отдала документы и живу себе. Вдруг мне звонят: приезжайте срочно в ОВИР. Я приезжаю срочно в ОВИР. Мне говорят: «А вот если вы так пишете — не хотите сразу подать на постоянное жительство?». Я говорю: «С теми же документами?» — «Да, с теми же документами». Я говорю: «Почему нет?». Подаю на постоянное жительство, иду домой. Через два месяца мне отказывают. Приглашение у меня было на год, тем не менее они мне отказывают. Очень забавно: это было в период, когда была введена поправка Джексона—Вэника, когда Америка боролась за желающих эмигрировать, и буквально на следующий день после того, как мне отказали, была такая маленькая заметочка от Телеграфного агентства Советского Союза: какие-то там власти сообщают, что вот за границей очень борются за желающих выехать из Советского Союза на постоянное жительство, а на самом деле число желающих выехать на постоянное жительство все время снижается. Я оказалась в числе тех, кто НЕ хочет выехать на постоянное жительство. Зачем это все надо было, я не знаю.

После этого я решила не валять больше дурака и поехать «обычным путем», то есть с израильским вызовом. Заказала Майке Улановской, нашей всеобщей «двоюродной сестре», которая всем присылала вызовы. Заказала… Пока я собрала документы, пока что... За это время, когда я собиралась во Францию, чтобы не подводить свою библиотеку, я от них уволилась. А потом прихожу, говорю: «Вы знаете…»«Ну, давайте мы вас снова возьмем». И потом я, значит, собираюсь-собираюсь-собираюсь, подаю документы в Израиль, мне нужна характеристика с работы. Опять. Я им написала какую-то плохую характеристику: в профсоюзе, мол, не состояла, общественной работой не занималась. Они даже обиделись: «Да зачем, не нужно так!» — написали нормальную характеристику.

Послала документы, не отвечают, не отвечают — нормально. И потом я оказываюсь в больнице. Мне делали операцию. И в это время происходит одна вещь, о которой я не знала до 90-го года, пока не приехала одна моя подруга из Москвы и не рассказала мне. Звонят моей маме, говорят: «Вы что, с ума сошли, куда вы вашу дочь и внуков отпускаете?». А требовалось же разрешение от родителей. То есть не разрешение, формально это было так: «материальных претензий не имею».

Она уже не была опекуном в этот момент?

Нет-нет-нет. Значит, «куда вы свою дочь и ее детей отпускаете? Они же там погибнут». Заботливые какие нашлись. Для мамы это была трагедия с нами расставаться, а ехать она не хотела. Она говорит: «Моя дочь достаточно взрослая, чтобы решать сама за себя». Через два дня приходит разрешение.

Это, видно, была последняя попытка надавить.

Да. Приходит разрешение, я лежу в больнице, потом выхожу и говорю: «Вот у меня разрешение, но я сейчас после операции и ехать не могу, так что вы мне продлите». — «Ой, вы знаете, мы одним продлеваем, другим не продлеваем, позвоните тогда-то». Я решила так: не продлят — не еду, всё, черт с ними, остаюсь, что бы ни было. И еду прощаться в Ленинград.

Прощаться или на тот случай или на другой?

Ну, на всякий случай поехала прощаться. Побывала, кстати, у родителей Бродского. Мне тогда Мария Моисеевна рассказывает: «Иосиф нам прислал приглашение, а нам в ОВИРе говорят: мы его в Америку не посылали, мы его в Израиль посылали». Тогда мне отец Бродского подарил фотографию 17-летнего Иосифа, она есть теперь на сайте «Вавилона». И как раз в Ленинграде пришло время мне туда звонить. Я звоню, говорю: «Ну как?» — «Вот когда будете в состоянии ехать, тогда и приходите за визой». Ну, в общем, получилось, что от разрешения до отъезда я прогуляла три месяца. Чего ни с кем не бывало. Галича выкинули в пять дней, а я прогуляла три месяца.

Замечательные у меня были проводы, с утра субботы до утра понедельника. Ким пел, все приходили, я стихи читала, естественно. Пришел в один день, а потом пришел на другой день отец Сергий Желудков, говорит: «Очень понравилось, пришел еще раз». И тогда же он сказал замечательную фразу: «Стихи — это, конечно, прекрасно, но главное — она мать „Хроники“». Вот так. И на таком взлете мы уехали.

Конечно, с мамой прощались. Мама — это самое тяжелое. Ну, я всегда вперед устремлена. Вообще на самом деле я живу сегодняшним днем, но это сегодняшний день, который быстро превращается в завтрашний. И детям, конечно, было страшно интересно. Но они понимали, что с бабушкой прощаются навсегда. Вот это тоже понимали. Насколько они это понимали, чувствовали, это их надо спросить, но все-таки понимали.

И мы приземлились в Вене, сошли. У меня во время моих путешествий автостопом бывало такое ощущение: когда долго идешь, а потом снимешь рюкзак, тебя земля начинает подбрасывать — и вот тут я почувствовала это. Я сняла рюкзак, и меня земля подбрасывает. И тут же в аэропорту на меня кинулись журналисты. Их привел Лева Квачевский, один из тех ленинградцев, которые сели в августе 68-го, еще до нашей демонстрации, за то, что собрались писать письмо в поддержку чехов. И их взяли за этим письмом. Витьку Файнберга тогда отпустили, но он приехал к нам и с нами участвовал в демонстрации.

Вот Лева Квачевский навел на меня всю австрийскую прессу, потом всякая другая набежала. Но потом, правда, все это прервалось, потому что буквально через два-три дня после нашего приезда был налет террористов на ОПЕК. Так что все эти журналисты кинулись туда. В общем, мы пробыли почти месяц в Вене, пока нам оформляли какие-то документы во Францию. Мы уезжали — не знали, куда поедем. Но я получила от Максимова (точнее, не от него, а от какого-то фонда, но он устроил мне это) приглашение в Париж. И мы туда поехали, по дороге на неделю задержались на радио «Свобода». Была такая идея, не взять ли меня в штат радио «Свобода». Слава Богу, не взяли, потому что это была действительно банка с пауками. Там даже были люди, которые «издавали „Хронику“». Возьмем это в кавычки. В общем, доехали мы до Парижа и живем-поживаем, добра не очень много наживаем, а благо — в широком смысле, не в смысле как по-русски говорят «блага́», — вот благо, я думаю, как-то так или иначе наживаем. Живем очень легко. На самом деле привыкание легче всего пошло у меня, менее легко у Ясика, а еще труднее у Оськи.

Но главное, мы сам Париж сначала увидели довольно мрачно. Нас поселил Толстовский фонд в какой-то жуткой гостинице — это на самом деле то, что называется по-французски hotel de passe.

Что это значит?

Это значит, куда проститутки приводят на час, на два своих клиентов. Но потом нас быстро разобрали, нас с Оськой забрали в один дом, Ясика — в другой. А потом мы должны были идти подавать на беженство, оформлять документы. Я уже знала, куда и как мы пойдем. И я с детьми приехала в префектуру — а тогда в парижской префектуре был выход из метро прямо во двор префектуры. Я их вывела из метро во двор, мы с ними оформили документы, подали на беженство, а потом вышли в ворота, которые прямо напротив Notre Dame. Мы так встали, и Ясик говорит: «Это Нотр-Дам? А это я? А это Нотр-Дам?»

Потом мы нашли квартиру. Правда, первые два года мы прожили в пригороде, так что ребята Париж видели мало. Ну, когда мы в церковь ездили, к кому-то в гости, но все-таки по-настоящему Париж не видели. А я ездила все время. Потом они пошли в школу — обычную, но в классы для иностранцев. Оське было семь с половиной лет, а он всегда был такой, что если чего-то не умеет делать совсем хорошо, то лучше не будет вообще. Поэтому у него очень тяжело шло с языком. Он говорил: «Да, ты думаешь, хорошо, когда тебя вызывают, а ты стоишь и ничего сказать не можешь?». У Ясика шло через пень-колоду. У меня как-то более или менее начал восстанавливаться французский, который я когда-то учила в школе. А потом я своих детей отправила летом на месяц в русский лагерь… и они у меня вернулись, прекрасно говоря по-французски.

Дети, конечно, говорили на языке того места, где живут.

Да-да. Ну, конечно. Я помню, что как раз была в церкви, а у нас церковь — я и сейчас туда хожу — Введенская, приход РСХД. И было окончание учебного года, и было объявлено, что на ежегодном конкурсе, который проводится по всей Франции по всем школам, первые места по русскому языку по таким-то классам заняли такая-то, такая-то и такая-то девочки Ельчаниновы. Сестры. Их вообще пять сестер и два брата. В тот момент три сестры были школьного возраста и заняли эти самые места. Ну, я стою во дворе, а потом выскакивают на крыльцо эти девочки Ельчаниновы и, разумеется, щебечут между собой по-французски, хотя они и победили по русскому. Но надо сказать, что это семья, в которой действительно русский язык сохранен. Это дети Кирилла Ельчанинова, то есть внуки священника Александра Ельчанинова. Семья, с которой я очень дружу, Кирилл умер уже. С его вдовой я дружу. Она тоже уже очень старенькая и больная. И с детьми, особенно с мальчиками. Шура Ельчанинов занимается тем, что называлось раньше «помощь верующим в России», а теперь это просто называется ACER-помощь. Они помогают в основном бездомным и детским приютам в России. А Миша Ельчанинов работает в Сорбонне и, кроме того, редактор журнала «Философия». Вот. И девочки все замечательные.

Когда появились внуки?

Ой, внук же первый у меня появился, а я и не знала. Внук родился у Ясика от польской девочки, она была здесь, в Париже, осенью 81-го года и потом уже, по-моему, во время военного положения уехала домой. Она Ясику написала, но Ясик мне ничего не сказал… Девочку я тогда не знала.

Какой это был год?

Родила в 82-м. В 81-м году приехало очень много молодых поляков, и все они… Множество их толклось у нас в доме, потом многие из них жили в Монжероне, мы туда ездили. Не помню, на Рождество или на Новый год ездили туда праздновать. В общем, вся эта компания молодых поляков из Независимого союза студентов (или Независимого объединения студентов, неважно). Вот она была из этой компании, но ее лично я как раз не знала. Как-то она промелькнула мимо меня. А Ясик у меня тогда… Помню, мы с ним пошли в Польскую библиотеку на вечер, где показывали фильмы об Армии Крайовой, о польских войсках на Западе, об Андерсе — все это. Мы стоим с ним внизу, и подымается толпа, разного возраста дамы, и Ясик так глядит и говорит: «Нет, все-таки польские женщины — это гибель для русского мужчины». 20 лет ему тогда было. И, в общем, выяснилось, что когда он узнал, что у него родился сын, он по молодости этого толком не осознал. А потом, уже в 90-м году, у нас — в конце 89-го и самом начале 90-го — гостила бабушка. И после ее отъезда Ясик мне показал письмо, которое он получил из Польши. Бабушке он показал раньше. Письмо, в котором написано, что, может быть, ты забыл, но у тебя есть сын, и фотография. Стоит маленький Ясик просто. И тут уже он отнесся к этому серьезнее. Он в мае 90-го поехал туда, и я как раз по другим совсем делам тоже туда поехала. Мы встретились все в Кракове, потом они летом к нам приехали, потом стали регулярно ездить, а дальше уже Артур стал сам ездить. В общем, мы все время видимся, и они очень дружат. Вот Нюська тут как раз говорила: «Как мне хочется повидаться с Артуром». Она так обрадовалась, что у нее старший брат. Вот. Это один внук.

Следующая внучка у меня тоже появилась отдельно от своего папы. Значит, стали приезжать из России девочки и мальчики, в том числе дети друзей. Первым, по-моему, приехал Ян Черняк, сын Андрея Черняка. А потом приехала Дуся Красовицкая, дочка моего друга юности Стаса Красовицкого. Это уже 92-й год. А потом Дуся уехала, и в ноябре 92-го года она родила Нюську. Анну, мою внучку, которой на днях уже будет 19 лет.

Потом Ясик и Ося нашли себе постоянных и устойчивых подруг жизни. Ясик с Мари несколько лет назад наконец поженились и венчались. А Оська с Эльзой на самом деле до сих пор не женаты, и старшая из их двух общих дочек говорит: «Мама, ты должна выйти замуж за папу. Что такое, мы все Горбаневские, одна ты не Горбаневская». Но вы знаете, во Франции уже на это, по-моему, никто не смотрит.

Уже, по-моему, нигде. Только если юридические дела.

Да, совершенно верно. Вот. Ясик родил еще одного мальчика, а Ося родил еще двух девочек. У нас по такой линии получается.

У вас пять внуков?

Пятеро внуков, да. Артуру уже 29 лет. Я его каждый раз спрашиваю: «Артур, я еще не прабабушка?». Он говорит: «Нет». Я говорю: «Ты же можешь не знать».

Тем более что примеры есть.

Ну да, примеры есть. А потом еще замечательная история. Я всегда знала, что буду свекровью, что у меня будут невестки. И поскольку у меня был действительно очень мрачный пример отношений моей невестки с моей мамой, я всегда считала: я должна быть по отношению к ним сдержанна и нейтральна, каковы бы они ни были, что бы они ни делали. У меня два сына, четыре невестки, всех их я люблю, все они любят меня, никаких усилий прилагать не приходится. Просто везение.

Вообще я всегда говорила: «За что мне такие хорошие дети? За мамины мучения». Мама со мной намучилась, а мне за ее мучения достались хорошие дети. Вот она намучилась с действительно гнусной невесткой, которая, прошу прощения, на следующий день после демонстрации позвонила мне и начала говорить: «Мало того, что ты блядь…» На чем я повесила трубку. Что дальше она хотела сказать, я так никогда и не узнала. Зато врачам из института Сербского она чего только про меня не наговорила…

Я помню, как встретилась с французскими психиатрами, когда только приехала. Мы с ними поговорили. А потом мы встретились еще через год, потому что к проведению конгресса Всемирной психиатрической ассоциации в Мехико из СССР прислали документы на нас. И присылают, значит, документ. Заключение экспертное, которое начинается: «…не будучи замужем, родила двух детей». Французы лежат. Просто лежат. Потом, когда кончили со мной беседовать, один из них говорит: «Знаете, мы должны ехать на выучку к советским психиатрам, потому что перед нами чудесный случай излечения шизофрении». Самое главное, что мы сидели с ними час или полтора над этим актом и половину времени хохотали. Это было настолько несостоятельно с их психиатрической точки зрения.

Вообще сейчас нужно сказать важную вещь. Вот я рассказываю и все «я» да «я», Наташа да Наташа, а на самом деле моя история — это история меня среди моих друзей. Причем у меня всегда было несколько разных компаний, я людей сводила, эти компании пересекались, сливались. И надо рассказать, когда, с кем и как я познакомилась, как эти круги появлялись. У меня есть текст, который я писала к 65-летию Гарика Суперфина, вот я его, может быть, найду и пришлю.

Это очень важно: я никогда не одна, я всегда среди друзей. Известно, что я всегда всех со всеми знакомила. Сначала москвичей с москвичами, потом москвичей с ленинградцами, потом я знакомила даже ленинградцев с ленинградцами, приезжала и знакомила, и так далее. Вот это была одна из моих, можно сказать, функций. Это была не функция, а просто так я устроена. Мне хочется всех со всеми познакомить, чтобы все со всеми дружили.

Тут очень слышно, что это не «про Наташу», а про гораздо бóльшие вещи.

Вот про Гарика. Я, кажется, написала прямым текстом, но для верности скажу: когда Гарик сидел и давал показания, он просто тек, дал массу показаний. Когда он отказался от всех данных показаний, людей стали вызывать и предъявлять им те показания. И все на воле узнали, что Суперфин дает страшные показания. Но о том, что он отказался от всех показаний, стало известно только через несколько месяцев, когда его вызвали свидетелем на суд Хаустова, и он сам назвал свои показания гнусными. Но я потом обнаружила одну вещь, которая мне показалась еще более страшной. Когда человек вот так течет, он уже почти невменяемый, но было несколько людей, на которых Гарик не давал показания: я, Машка Слоним, Дима и Таня Борисовы. Значит, если он держал какую-то границу, почему же он не мог ее держать раньше? Ну, не нам судить. Я Гарику все равно… И вот, когда всем его показания предъявляли, мы, его ближайшие друзья, ходили и чувствовали себя виноватыми. Мы Гарика любим, мы виноваты. И я чувствовала, не помню, говорила ли: если мы не будем верить, будет обратная связь, и это ему поможет. Потом оказалось, он еще раньше отказался от своих показаний. В этом тексте выписаны все стихи, которые к нему имеют отношение, вот этого страшного года, 73-го.

При копировании материалов необходимо указать следующее:
Источник: Горбаневская Н., Горалик Л. …Нескучная жизнь… (4) // Читальный зал, polskayaliteratura.eu, 2023

Примечания

    Смотри также:

    …Нескучная жизнь… (3)

    «Был такой вопрос о роли вот этого ничтожного меньшинства, этих "бессильных". Не надо забывать, что этому ничтожному меньшинству помогали не только западные радиостанции, но еще и эмиграция помогала. Поскольку я сама с декабря 75-го года в эмиграции, я знаю нашу роль, роль эмиграции. И польские оппозиционные какие-то первые зачатки группировок тоже начинались с меньшинства. Они взращены парижской "Культурой". И, я думаю, может быть, не настолько (мы начались гораздо позже), но все-таки очень большая роль принадлежит "Континенту". Причем "Континент", который был средоточием не только русской, не только советской, но и восточноевропейской эмиграции и оппозиции, играл еще особую роль как бы связного между этими народами. У нас же можно было прочитать и поляков, и чехов, и украинцев, и кого хочешь».
    Читать полностью
    Loading...