22.06.2023

«Первые книги Павликовской польские исследователи иногда называют "польским акмеизмом"».

183.

В кино мы видели «Чужеземку» по книге Марии Кунцевич (которую перевела у нас Гильда Языкова); психологизм книги — тонкий, как и вообще у Кунцевич. Мария Кунцевич — польская писательница-интеллектуалка, одна из предтеч польского феминизма, нынешние польские феминистки это признают, одна из талантливейших среди них, литературовед Гражина Борковская свою книгу 1996 года о польских писательницах XIX и начала ХХ века так и назвала: «Чужеземки» (поскольку в мужском мире все женщины — «чужеземки»). Фильм 1986-го был вроде бы удачный, актриса, игравшая главную роль, играла хорошо, но в атмосфере 1986-го фильм раздражал: после давних мощных фильмов Вайды и Кавалеровича, с их простыми крупными контурами, с большими страстями, это психологическое копание казалось мелким.

И совсем уж несимпатичной и глупой выглядела «космическая» комедия с Даниэлем Ольбрыхским — астронавтом, она шла потом и в Москве, но названия я все равно не помню.

 

184.

С театром было тоже что-то не то. Шли бесчисленные переводные пьесы: Франсуазы Саган, какого-то американца с итальянской фамилией, какого-то немца, для двух актеров, для шести актеров, для восьми актеров, постановки были точные, актеры играли безукоризненно, но выглядели манекенами.

В этом контексте театральной Варшавы-1986 неожиданно выделялись — именно утрированностью своей «мертвизны» — актеры-«скульптуры» режиссера и художника Юзефа Шайны в спектакле «Данте». Шайна, бывший узник Освенцима, хотел показать лагерь смерти и показывал движущихся мертвецов. Театр был совмещен с галереей современной скульптуры, а среди скульптур были фигуры, стоявшие в фойе на постаментах, — не скульптуры, но актеры, так мертво застывшие. «Данте» Шайны производил впечатление. Но это был давний спектакль, вся Европа давно его видела, Шайна возил его и во Флоренцию, просто мы не видели его вовремя, а видели теперь, в 1986-м. Это утрированно мертвое, представленное Шайной, в 1986-м выглядело своевременным.

Все живое, чем жив польский театр, куда-то делось, выхолостилось. Я забыл, правда, сказать о пьесах Мрожека. Какое-то время — после его резкого высказывания о вторжении в Чехословакию — его не ставили в Польше, потом снова стали ставить. Но выглядел он отчасти уже зарубежным драматургом. Так смотрелся его «Контракт», поставленный Деймеком на камерной сцене Театра польского. Действие происходит в швейцарском отеле. Хотя один из двух персонажей пьесы — эмигрант из Восточной Европы, скорее всего из Польши, даже польские названия мелькают. Другая пьеса для двух актеров — «Эмигранты» — откровенно о польских эмигрантах, вещь эстетически яркая, но звучала она в 1986-м двусмысленно, как бы убеждала, что в эмиграции поляку еще хуже, так что сиди здесь и не рыпайся.

 

185.

Впрочем, одна вещь была в театре живая и актуальная. Это была постановка пьесы Марии Павликовской-Ясножевской «Баба-диво». Великая польская поэтесса была также умной женщиной, острого — в том числе и политически острого — ума. В ее фантастической пьесе показано воображаемое тоталитарное государство, где диктатором оказалась женщина. Женщину-диктатора Валиду Врану играла известная актриса Нина Андрич. Эта антифашистская пьеса Павликовской местами чуть напоминает Брехта. Премьера пьесы состоялась в 1939-м, буквально за считанные недели до нападения Гитлера на Польшу. Гитлеровцы — несмотря на женский облик диктатора (тогда главную роль в пьесе играла знаменитая Станислава Высоцкая) — усмотрели намек на себя, и германское посольство выразило протест. В 1986-м пьеса смотрелась уже как произведение обо всех тоталитаризмах ХХ века и всех диктаторах.

В Варшаву мы привезли с собой майский номер «Иностранной литературы» с публикацией Павликовской. Журнал Астафьева подарила варшавскому музею литературы, они как раз готовили экспозицию выставки Павликовской. До открытия выставки мы не дожили, уехали, но фрагменты будущей экспозиции нам показали, в том чиле портрет Павликовской кисти Виткация — Станислава Игнация Виткевича. Виткаций дружил с Павликовской, уважал ее ум, ее чутье в области искусства.

 

186.

Музей Павликовской должны были создать в Кракове, который она так любила, о котором ностальгически вспоминала в стихах военных лет в Англии. Но музея нет. Дом был цел. Дом ее деда и отца, известных и любимых в Кракове начала века художников, Юлиуша Коссака и Войцеха Коссака. Дом стоит чуть в стороне от соседних, это как бы городская усадьба, его и называли как усадьбу: «Коссаковка»В 2019 г. виллу «Коссаковка», в то время уже нежилую и находившуюся в весьма плачевном состоянии, выкупил краковский музей современного искусства. В настоящее время виллу готовят к реставрации. В 2026 г. в ней должен открыться музей, в т.ч. Коссаков и Марии Павликовской-Ясножевской. — Ред.[1]. Дом — полутораэтажный, то, что у нас называлось «дом с мезонином». Здесь Павликовская выросла и жила многие годы. Мы походили вокруг, даже заглянули внутрь, здесь живут. А по соседней Звежинецкой улице по-прежнему, как в одном из ее предсмертных стихотворений-воспоминаний, звенит трамвай.

Год спустя мы узнали, что живут здесь дальние родственники Павликовской, которые, конечно, рады были бы узнать, что ее переводят и публикуют в России, рады были бы побеседовать о ней. Но мы постеснялись постучаться.

О том, как жили когда-то в «Коссаковке», можно прочесть в мемуарных книгах младшей сестры Марии Павликовской, Магдалены, писавшей под псевдонимом Самозванец. Магдалена, юмористка и комедиограф, отличалась от старшей сестры не меньше, чем отличалась от Марины Цветаевой ее сестра Анастасия, но сама Павликовская о своем детстве, отрочестве, юности написать не успела. По книгам Магдалены (их две) можно представить себе благополучную, беспечную жизнь обеих сестер в доме родителей, в доме, в котором собирались сливки краковской интеллигенции. Но о внутренней жизни старшей сестры можно лишь догадываться. Известно, что она с семи лет сочиняла стихи, очень много читала. Ходила на лекции в краковскую Академию художеств, научилась работать акварелью, ее работы хвалили профессора, она выставлялась. Сильнее оказалась тяга к поэзии. Одна из ее акварелей воспроизведена в цвете на обложке мемуаров Магдалены: сад, где гуляют люди и летают эльфы с крыльями бабочек. Акварель Павликовской напоминает картину краковского живописца Юзефа Мехоффера «Странный сад» (1903) и другие картины художников 1900-х годов. Этот стиль в Петербурге и Москве называли модерном, в Кракове — «сецессией» от слова «сецессион». «Сецессионами» назывались общества новых художников-антиакадемистов (как у нас общество «Мир искусства»), возникшие на рубеже веков в Вене, Мюнхене и Берлине.

Образы самих краковских художников начала века Павликовская рисует в стихотворении «Ботанический сад» в цикле «Стихи о Кракове», написанном в эмиграции:

Виктория Регия там расцвела — среди листьев,

Больших, как лохани, в удушливой оранжерее.

Стояли художники там в пелеринах форсистых,

Гривасты, как львы, и уто́нченны, как орхидеи,

Рисуя в альбомах растений диковинных виды...Перевод Н.А.: М. Павликовская-Ясножевская Стихи М. ХЛ 1987; Польские поэтессы, СПб 2002.[2]

Она и сама была уто́нченным и капризным экзотическим цветком. Модерн любил это сравнение: «женщина-цветок».

Свои ранние стихи 1910-х Павликовская не публиковала, начала печататься в 1920-х, но и в 1920-х она сохранила многие эстетические привязанности начала века. В одном из ее четверостиший 1920-х годов появляются любимые модерном водяные лилии и водоросли, а также образ Офелии, столь милый 1900-м годам.

Ах, долго еще цепенеть мне, плывя

средь водорослей и лилий,

пока наконец не поверю я,

что просто меня не любили. Перевод Н.А. См. там же.[3]

Большой цикл четверостиший составил ее третью книгу, 1926 года. Все эти миниатюры — пейзажи, картинки, сценки, психологические этюды — пронизаны грустью женщины, теряющей любимого человека. Цикл-книга называется «Поцелую». Название, казалось бы, за гранью хорошего вкуса. Но таковы и названия двух первых книг — «Голубые небылицы» (1922) и «Розовая магия» (1924): голубое и розовое — цвета «дамские», цвета дамских будуаров и дамских рукоделий, Павликовская вызывающе подчеркивала, что ее поэзия — поэзия женская, если угодно, «дамская». Вдумчивый критик первой книги Ахматовой писал, что в ее стихах есть не манерность, но «видимость манерности». Подобным образом видимость «дамского искусства» была в первых книгах Павликовской. Таково и издание книги 1927 года — «Веер».

В чуть более позднем стихотворении «Танцующий колибри» ощущение собственной хрупкости неожиданно оборачивается богоборчеством:

Так кто же мне все расстроил?

Чья воля, чья мысль враждебна

дрожанью жил под кожей,

натянутых, как на лире?

Чему завидуешь, Боже?

Ты, могущий каждодневно

шутя накрыть меня шапкой,

танцующего колибри!Перевод Н.А. См. М. Павликовская-Ясножевская 1987; Польские поэты ХХ века, 2000; Польские поэтессы, 2002.[4]

«Она была похожа на свои стихи, — вспоминает в книге мемуаров ее ровесница и приятельница. — Она была, как они, чарующая и тревожная, а при этом реалистка, серьезная и остроумная, грустная и веселая, умная и очаровательно глупая. <...> Ей можно было одних любить, других не любить, но любить ее, обожать ее, восхищаться ею должны были все. И за этой именно человеческой дружбой, за человеческой любовью она протягивала к каждому свои длинные, худые руки».

Ее любили в Кракове. Ее полюбили в Варшаве. Прежде всего те, от кого особенно зависело ее признание в литературной среде: поэты варшавской группы «Скамандр», находившиеся на вершине успеха. Они печатали ее в своем журнале «Скамандр». Ивашкевич и Тувим посвящали ей свои стихи. «Сестре по лире от собрата по перу», — надписал ей Тувим одну из своих книг. Лехонь полемизировал с критиками, дерзавшими нападать на нее. Слонимский рецензировал ее пьесы, когда она стала писать и ставить пьесы.

С Ивашкевичем кое-что сближало ее и как поэта. Первую книгу стихов Ивашкевича («Восьмистишия», 1919) и первые книги Павликовской польские исследователи иногда называют «польским акмеизмом». Павликовскую и Ивашкевича объединял интерес к французской поэзии, интерес к творчеству Ахматовой. В начале 20-х годов раннюю Ахматову в Польше уже переводили. Ахматова как женщина-поэт была прецедентом. Но были и другие прецеденты: Анна де Ноайль во Франции и Казимера Иллакович в самой Польше, в 20-х годах уже признанная. (Не говоря уж о Сафо, которой Павликовская посвятила многие стихи).

 

187.

В 1890—1914 годах Краков был средоточием польской литературной, театральной, художественной жизни. Мощный импульс обновления литературы и искусства не был исчерпан в Кракове в эпоху модерна, и в 1920-х годах столицей польского авангарда был опять Краков.

 

188.

Плохо укладывается в голове, что для варшавских поляков Краков многие десятки лет, и в XIX веке и в начале ХХ века, был за границей. Мне показали границу. В октябре 1979-го я ехал из Варшавы в Краков автобусом; пан Феликс, сотрудник Польского авторского агентства, очень старый человек, сидевший рядом со мной, в какой-то момент обратил мое внимание:

— Смотрите! Здесь была граница России и Австро-Венгрии!

В 1846 году Краков был включен в состав австрийской Галиции. А история Кракова 1815—1846 годов удивительна: он был «городом-республикой», центром крошечной Краковской республики, существовавшей чудом на стыке двух империй — Российской и Австрийской.

Как раз в это время, в 1818 году, Краков посетил Вяземский, приехав из Варшавы, где он служил. «Между Варшавой и Краковом отношения Петербурга с Москвою», — записал Вяземский. «Сравнение Петербурга с Москвой» — тема и название вольнодумного и фривольного юношеского стихотворения Вяземского, а его большое стихотворение «Петербург», ходившиее в списках, был набросано именно в Кракове.

В 1818-м Вяземский сопоставлял в своих записях Краков с Москвой, опальной, фрондирующей, не любящей официального Петербурга. (Из Москвы в Петербург столица была перенесена в 1710-х годах, из Кракова в Варшаву — в 1610-х).

После 1918-го и после 1945-го Краков был скорее сопоставим, наоборот, с Ленинградом, переставшим быть столицей, но оспаривающим у Москвы интеллектуальное и творческое первенство. Аналогия очевидная, но, как все аналогии, не абсолютная.

В 1944 году эпицентром была Варшава. Экстремальным событием Второй мировой войны для поляков было Варшавское восстание 1944 года, которое в польском сознании продолжает ряд восстаний, тоже связанных с Варшавой: 1794, 1830, 1863. После Второй мировой войны Варшава дважды была эпицентром событий: в октябре 1956-го и в марте 1968-го. (Прекрасное стихотворение в прозе варшавянина Кшиштофа Карасека «Варшавянка» о марте 1968-го, переведенное Наташей и вошедшее в наш двухтомник, протягивает нить истории как раз на всю длину — от 1794-го до 1968-го). Подобных взрывов в Кракове не было. Краков был городом постоянной оппозиции, негромкой, невзрывчатой, но постоянной. Голосом этой оппозиции был на протяжении десятков лет выходивший в Кракове еженедельник Ежи Туровича «Тыгодник повшехный», католический, но исповедовавший и воспитывавший терпимость к некатоликам, нехристианам, неверующим, неполякам. В 1964-м краковским архиепископом стал Кароль Войтыла, будущий Иоанн Павел II, уже в 60-х годах он был надеждой польской оппозиционной интеллигенции, в том числе атеистов. (Позже, уже став Папой, он сказал однажды, что он Папа не только католиков, но и атеистов).

После разгрома в 1968 году варшавских студентов и Варшавского университета центрами кристаллизации студенческого движения и молодой польской поэзии «поколения 68» стали Краков и Познань (Варшава как поэтородящий город после 1968-го уже не смогла оправиться; да ведь и далекие последствия гибели варшавской молодежи в 1944-м тоже никуда не делись). В Кракове была группа «Тераз» («Сейчас»), в которую входили студенты краковского университета Юлиан Корнхаузер, Адам Загаевский, Вит Яворский, Ежи Кронхольд, Станислав Стабро. Многие из них сотрудничали в газете «Студент», выходившей в Кракове.

Впрочем, именно по «поколению 68» стало особенно заметно, что былая биполярность интеллектуальной, культурной, поэтической жизни сменилась в Польше полицентризмом: уже не Варшава и Краков, а Варшава — Краков — Вроцлав — Познань...

 

189.

В Кракове мы прожили в декабре 1986-го целую неделю, притом рождественскую. Краковский союз писателей поселил нас в своей гостинице. Союз и гостиница при нем помещались в старинном доме на улице Каноничей; стало быть, когда-то на этой улице жили каноники. На улице в самом деле несколько костеловЗдесь память подводит автора: на самой ул. Каноничей нет костелов, хотя они есть поблизости. — Ред.[5], хотя вся-то улица — не очень длинная, упирается в Вавельский холм, на котором стоит Вавельский замок, а на углу улицы — дом с видом на Вавель, дом, где вырос — в семье скульптора — Станислав Выспянский. Канонича застроена зданиями XV, XVI, XVIII века, не моложе.

В гостинице — две крошечные комнатки и огромная зала, в зале нас и поселили, как бы в средневековом замке. Здесь мы принимали гостей, навещавших нас.

Приезжал к нам Ян Адамский, актер (а также писатель, мемуарист), причастный к жизни двух выдающихся поэтесс, Анны Свирщинской (он — отец ее дочери) и Халины Посвятовской.

Анна Свирщинская была сильным человеком. Как некоторые сильные люди, она — в важнейших ситуациях — отдавала другим, в ее ощущении более слабым, самое важное для нее и по праву принадлежащее ей. Когда-то, в первые послевоенные годы, она отдала Яна Спевака — вот уж кто был явно для нее! — Анне Каменской. Да еще говорила потом Наташе, что Спевак и Каменская были хорошей парой!

Вероятно, о Яне Адамском — иронические строки в концовке стихотворения Свирщинской «Ушел»:

...У него ведь доброе сердце.

Пошел утешать других.

Эта ирония — психотерапия для самой себя. Ведь начинается стихотворение — отчаянием:

Дотронулся до меня палец смерти,

обрушился на меня

мир... «Ушел», «Я стала солнцем». Переводы Н.А. Не опубликованы. [6]

Но она справляется с этим сама. Она вообще самодостаточна:

Когда надо мной погасло

солнце,

должна была я сама

стать солнцем.

 

Это было трудно, зато теперь

так удобно.Там же.[7]

Приезжал навестить нас в наш «средневековый замок» на Каноничей и Юлиан Корнхаузер. За семь лет, после 1979 года, вышло много новых его книг и книг важных. Две книги стихов вышли в 1982-м, в год военного положения (Корнхаузера интернировали 13 декабря 1981-го, но 24 декабря выпустили). Тоненький новый томик «урррааа!» и «148 стихотворений» — избранное. В тот год, особенно в первые месяцы, выходили книги, менее всего вяжущиеся с военным положением, парадоксально, но так. Отчасти, конечно, потому, что книги эти были сданы в набор и подписаны к печати в 1981-м, а в 1982-м по инерции (у нас такой инерции не бывает!) вышли в свет. Томик «урррааа!» вышел в январе 1982-го, избранное — в сентябре, разница в 8 месяцев была тогда настолько существенная, что заглавное стихотворение книги «урррааа!» в избранное уже не вошло.

Лицо оратора блестит как заслуженный орден

губы его превращаются в цветок лотоса...

...народ конечно же слушает с умеренным оптимизмом

желтый сыр на врехней полке

перевязанный красной ленточкой

кричит урррааа!

Мне лично стихотворение напомнило образы пламенных ораторов с некоторых холстов Олега Целкова 1960-х годов. Стихотворение Корнхаузера называется «Гиперреализм», гиперреализмом увлекались некоторые польские живописцы рубежа 70-х и 80-х годов, кое-что из их картин было представлено на выставке современного польского искусства, привезенной много позже в Москву, в Манеж. Корнхаузер с самого начала вдохновлялся изобразительным искусством: Брейгель, Гойя, Ван Гог, Кандинский...

При копировании материалов необходимо указать следующее:
Источник: Британишский В. «Первые книги Павликовской польские исследователи иногда называют "польским акмеизмом"». // Читальный зал, polskayaliteratura.eu, 2023

Примечания

    Смотри также:

    Loading...