14.04.2023

Прощание с осенью. Глава VI. Преступления. Часть I. Подготовка (1)

Информация

Князь Препудрех ничего не сказал «княгине» о признаниях Атаназия. Его заклинило в себе со страшной силой, превосходившей все его прежние мечты о силе. Он вообще решил победить демона, сделав из полученной от Атаназия тайны новое оружие в этой неравной борьбе. Теперь он знал наверняка, что та сила, против которой ему предстоит выступить, злая сила, и злом же решил ее победить. Под влиянием кокаиновых ненормальностей все представлялось ему легко осуществимым и простым. Он пока не видел, какие препятствия ему предстоит преодолеть. В данный момент речь шла об обезвреживании ревности. Систематические измены и создание противовеса для положительных чувств должны были стать главными средствами в достижении этой цели. Препудрех в тот вечер на самом деле обрел нечто новое. Основательно замаскированный в психическом плане, он вошел в девять утра во дворец Берцев, предварительно (на всякий случай) изменив Геле с одной из девчонок Зези, с которым он навек подружился. Зезя был восхищен его импровизациями в наркотическом состоянии, вступающими уже в стадию полного, но все ж таки имеющего некую интеллектуальную конструкцию музыкального нонсенса, который он сам, как уже признанный и все-таки настоящий артист, позволить себе не мог, и вот Зезя, уже сытый славой, решил воспитать из него новый, последний тип музыканта, в котором это мучающееся в смертельных конвульсиях искусство нашло бы наконец свое окончательное завершение. Это придало совершенно новую ценность жизни князя. Он вернулся нагруженный специальными книгами и сразу после купания и завтрака, не ложась ни на минуту, взялся за работу, бренча время от времени на пурпурного лака пианино и пиша с трудом какие-то дикие музыкальные каракули красными чернилами — успел, видать, заразиться краснотой дома Берцев. Он вдруг ощутил себя артистом — какое счастье! Перед ним блеснула далекая перспектива свободы и доселе неизвестной ему психической разнузданности, этой возможности позволить себе все, и даже перспектива славы. Он все еще находился под воздействием наркотика, а поскольку потреблял его довольно умеренно, то чувствовал себя, во всяком случае пока, прекрасно.

Удивленная столь ранним бренчанием (Препудрех обычно вставал около часу), Геля тут же побежала в мужнины покои. Вчера они расстались без малейших переживаний, умственных и чувственных. Имея в виду перспективу кокаиновых посиделок у Ендрека, князь не изнасиловал ее, как обычно, и впервые со времени венчания вышел из дома поздним вечером, не спрашивая разрешения. Это были ненормальные симптомы. Когда вошла княгиня, одетая в черную с серебром пижаму (в память о заглавии книги стихов Лехоня, которого изо всего «Скамандра» она обожала по-настоящему и лишь в память о нем иногда утром отступала от общего принципа красноты, унаследованного еще от прабабки в девичестве Ротшильд, из худородной ветви), Препудрех, обернутый в вишневый бархатный халат, точно такой, в каком он видел когда-то в детстве одряхлевшего Шимановского за работой, отпрянул (слегка испуганный) от пианино. Но тут же взял себя в руки: последняя измена здорово придала ему сил. Они взглянули друг другу в глаза.

— Я вижу, ты наглотался какой-то дряни: у тебя совершенно невозможные зрачки.

— Не наглотался, это творчество, — ответил он таким тоном, что Геля насупила брови и отвернулась.

В качестве объекта для супружеско-покаянных целей Азик мог быть хорош только в состоянии полной покорности, завершаемой каждодневным неистовым изнасилованием, от которого в конечном счете, если бы не ее чувство христианского долга жены, она легко могла бы каждый раз уклониться с помощью системы чисто интеллектуальных спровоцированных «конфузов». Соединение интенсивности эротических переживаний с выполнением этого долга было последним жизненным произведением Гели, которым в глубине души она очень гордилась. Тщательно вглядевшись в глаза мужа, она почувствовала, что что-то изменилось. Неужели даже этот бедный Препудрех был способен к каким-то глубинным трансформациям?

— Я начинаю серьезно заниматься музыкой, — продолжил князь с оттенком до сих пор не замечавшегося превосходства. — Всё. Хватит с меня этой бездеятельной жизни. Зезя Сморский пророчит мне блестящее будущее — если я не слишком многому научусь. Все-таки кое-какие основы надо иметь: но не больше, чем знание каллиграфии и орфографии для поэтического творчества. Недели через две я уже буду в состоянии записывать то, что до сих пор только играл и тут же после исполнения забывал. В качестве вспомогательного средства я покупаю себе крамерограф — машинку для записи импровизаций, уже выписал из Берлина. — Он позвонил. Вошел лакей. — Петр, отнеси это немедленно на почту: это экспресс.

Геля смотрела на него с растущим изумлением и нескрываемым недовольством. Жертва ускользала, католическое равновесие дома было нарушено, причем — не с ее стороны. На нее повеяло какой-то незнакомой ей скукой; она была, как справедливо называют это французы, «contrarié»Раздосадована (фр.).[1]. Успев хорошо узнать трусость мужа, она решила «обескуражить» его в другом. Ее лишь удивляла в нем способность преодолевать это состояние, правда ценой траты безумного количества психической энергии. «Может, и в самом деле настоящая смелость состоит в этом», — думала она, когда ей требовалось оправдать свое падение и признать за презираемым в глубине души мужем некую высшую ценность.

— Ты не знаешь, что происходит. Газет не читаешь, и ничто тебя не касается. Папа, как безумец, прилагает титанические усилия, чтобы остаться на плаву в грядущем перевороте и получить портфель министра сельского хозяйства, но все висит на волоске. Если эта революция не победит, то нынешние правители могут приговорить его к смерти. Он слишком сильно взял сторону крестьяноманов — пути назад нет.

— Меня-то как все это касается? Я — артист, Геля, ты больше не будешь стыдиться меня и называть пустышкой. Я сам оправдаю свое существование, без твоей помощи и твоего искусственного Бога, который мне бесконечно наскучил уже тем, что ты в Него не веришь. Я на самом деле религиозен: au fondВ сущности (фр.)[2] я всегда был таким. Только твое крещение стало катализатором моего сознания.

Катализатором! Это уже была наглость. Последним усилием воли Геля сдержала взрыв. «И какие же выражения "это нечто" позволяет себе употреблять! И это нечто еще что-то смеет...» Ведь не могла же она спросить этого Препудреха, не разлюбил ли он ее случаем, не изменил ли ей — это было бы слишком смешно.

— Моего Бога, как ты говоришь, а вернее, как ты осмелился сказать, оставь, пожалуйста, вне дискуссии. Но зато...

— А никакой дискуссии и нет. Есть лишь констатация факта. Твое отношение к религии прагматично: ты уверовала для того, чтобы тебе стало лучше, а не в силу внутреннего императива.

— Прагматично! И он смеет в отношении меня употреблять такие слова! Ты наверняка не знаешь, что это такое.

— Знаю, меня Базакбал научил. Он в своих мыслях более творческая натура, чем ты: семиты вообще способны только воспроизводить и переделывать.

Белый туман бешенства застлал глаза Гели. Она побледнела, и ее синие глаза блеснули чистой неудержимой злобой. Она была дьявольски прекрасна. Князь слегка стушевался. «Черт побери, у меня пока нет достаточно силы, чтобы справиться с ней, но погоди!»

— Ты сам прагматист. Твое отношение к музыке таково. Не обладая талантом, ты хочешь вымучить из себя артиста, чтобы тебе потом стало хорошо.

— Я — артист, и всё тут. Прошло то время, когда можно было беспричинно презирать меня. Искусство — не религия. Художником можно стать совершенно случайно — в чем угодно, — можно и чисто прагматически. Это никого не оскорбит. Но религия — другое дело: там не до шуток. Бог не терпит прагматистов. Разве что этот твой Бог сам прагматист. Ха, ха!

— Но мой Бог — Он и твой Бог тоже, Азик, единственный Бог единого Существования. Вне Его нет спасения.

— Еще неизвестно, кто из нас спасется, а кто нет. Спасти такого демона, как ты, Геля, задача не из легких. А человек искусства всегда как-нибудь доползет до трона Предвечного. У религии и искусства один и тот же источник — в непосредственно данном одиночестве индивида во Вселенной — источник метафизического страха. Искусство покрывает этот страх конструкциями, воздействующими непосредственно, религия является понятийной системой, которая обобщает чувства, возникающие из этого страха. Так мне говорил Атаназий, мой настоящий друг.

Он внимательно смотрел на нее. Она и не шелохнулась. Несмотря на все, что он решил, он почувствовал себя безумно счастливым и подумал: «Надо держать себя в руках, идет опасная игра».

— А сейчас не мешай мне, — сказал он нарочито важным тоном. — Мне пришла блестящая идея маленькой прелюдии. До свидания, — и повернулся к пианино.

Гелю так и передернуло от бессильной ярости. Она еще минутку постояла, в то время как князь бренчал свой бедный музыкальный вздор, после чего медленно повернулась, осторожно, как бы неся саму себя, будто опасную бомбу, и тихо вышла, проворчав под нос слово «дурак». Этот акт воли дорого обошелся Препудреху. Он вскоре бросил бренчать, а все его прежние чувства к жене набросились на него, словно разъяренные борзые на зайца. Но он сдержал слезы, и мгновение спустя уже строчил бессовестные, безобразные и безнадежные диссонансы в полном разладе с музыкальной орфографией. Что это опять, черт побери? Снова вошла Геля. Ее лицо было спокойным, а ее кровавые, жестокие, полные губы «украшала» снисходительная улыбка. Пораженный Препудрех смотрел на нее, не вставая из-за инструмента.

— Прости, Азик, что мешаю тебе. Я только хотела сказать, что послезавтра мы едем в горы. Не хочу оставаться здесь во время второго переворота. Вдали я меньше буду беспокоиться за папу. Соберись сам и уговори Атаназия. Я тоже уговорю Зосю. Ей обязательно нужно сменить обстановку. Я решила пригласить их к себе. С деньгами у них неважнецко на фоне теперешних трудностей. Зося наверняка согласится, только этот амбициозный импродуктив может заартачиться. Пригласи его от своего имени. А кроме того, сам папа решительно требует, чтобы меня здесь не было во время всей этой заварухи. Говорит, что это будет сковывать его инициативу. Эти два дня перед выездом я должна сосредоточиться. До свидания послезавтра ночью. Вели приготовить вагон.

Она погладила его по голове и вышла. Препудрех хотел сорваться и пасть к ее ногам, но не мог двинуться, как парализованный. Имя Атаназия, произнесенное ее устами, обожгло его, как серная кислота глаза (пока он сам говорил ей о нем, было ничего). Его измученное кокаином сердце обдало волной безумной любви, смешанной с уже преобразованной по заказу ревностью. «Слезы текли по зеленовато-коричневому лицу прококаиненного перса, когда, подавив жестокие конвульсии своих внутренних княжеских органов, он снова уселся за писанину, соединенную с жестоким бренчанием», — приблизительно так подумал он о самом себе. Все это он схватил в музыкальных формах, и бессмысленная прелюдия, получив вторую тему в до-диез-миноре, которой ей так не хватало, начала приобретать неуловимый полет ранних произведений Шимановского, у которого Зезя слыл единственным приличным учеником. Вот через какой змеевик возгонялось вдохновение Азалина Препудреха. «Я должен иметь маску, иначе пропаду. Я все еще люблю ее, черт побери, люблю», — бормотал он, одновременно превращая это во вполне приличненькую темку в смешанном ритме нерегулярных синкоп. «Чувственные состояния становятся лишь динамическим напряжением и индивидуальной окраской звуковых комплексов, преобразуясь в чисто формальные, в той мере, в какой он не хочет сделать из музыки, целенаправленно, иллюстрацию внутренних жизненных перипетий», — пришло на память ему высказывание гениального Зезя. Он собрался заключить эту тему в рамку дикой и извращенной гармонии, потому что та, которая сама «выходила» у него из-под пальцев, не удовлетворяла его амбиций. В безумном для его бездумной головенки интеллектуальном труде он утопил остатки горечи и накрылся, как латами, волной созданных им самим искусственных звуковых конструкций.

Геля направилась в свои комнаты шагом пантеры, насвистывая слышанный только что под дверью первый мотив прелюдии. Одним поворотом потенциометра от главного трансформатора чувств она получила две вещи: нового типа демоническое отношение к мужу и христианское удовлетворение самой собой, потому что она не поддалась первой атаке озлобления. Что ж, для раннего утра совсем не так плохо. А дальше что? Все чаще она ощущала гнетущую пустоту, которую она старалась убить молитвами и мелкими усмирениями плоти. Где-то внутри нарастала зловещая психическая опухоль, язва или новообразование, грозившее легким сдавливанием и неявно выраженной негативной окраской внутренних чувств, грозившее моментом, когда оно перейдет в злокачественное состояние и, распространяясь в тканях здоровых органов, уничтожит все с трудом из мелких кубиков построенное здание самопожертвования. Она не только не понимала, но и не хотела понимать, что было центром этих разрушительных сил. Во всем, чем хотела она заняться, чтоб оторваться от сосущей изнутри пустоты, таилось полуосознанное презрение к самой себе по причине компромиссного улаживания жизненной проблемы. Не помогала даже настоящая, хоть и несколько рассудочная, вера, которую подпитывал разговорами с нею ксендз Выпштык, прибегая к диалектическому методу и к примерам ничтожества дискурсивной философии. Однако от мысли о том, какие муки унижения она должна была бы переносить (даже будучи такой богатой) в случае замужества с итальянским или французским, а тем более — с польским настоящим аристократом, она была благодарна Провидению и своей интуиции, что мужем ее стал скромный персидский «не так чтобы уж очень» до последней степени, но все-таки подтвержденный документами князь, над которым можно было по крайней мере поизмываться без стеснения. Ибо кто поверит в какой-то там персидский альманах, от одного названия которого смех разбирает. Да, иного выхода не было — а было так, как и должно было быть, — единственная из возможных комбинация, даже, можно сказать, оптимальная. Вот только Атаназий, который при, в общем-то, идеальных физических данных соответствовал ее высшим, сущностным интеллектуальным амбициям, вызывал некоторые сомнения относительно того, что проблема решена удачно. Но с другой стороны, у него не было персидского титула. Впрочем, в любую минуту его можно привлечь в качестве любовника... Она слегка погрузилась в прежний образ мыслей, совершенно забыв о Боге ксендза Иеронима, ибо таковым для нее по сути был католический Бог: личным фетишем этого магнетизера в сутане, впрочем, того единственного, кто имел некоторую духовную власть над ней, ту власть, которой пока не достиг над ней ни один из «половых» мужчин. Действительно, какой же презренной рванью были все эти сегодняшние так называемые «господа»! Может, еще в сфере политики случались какие-то сильные личности, да и то не слишком... «Атаназий вне конкуренции, потому что я его просто люблю», — сказала она себе легко, как ни в чем не бывало. Но уже в следующую секунду она испугалась этой мысли. «Drop this subject, pleaseОставьте эту тему, пожалуйста (англ.).[3]. Но не могла же я стать любовницей старого генерала Брюизора, вождя переворота №1, или какого-нибудь там нивелиста, даже Темпе, до их победы: ведь не могла же я быть с побежденными. Впрочем, посмотрим, какие типы всплывут в революции №3», — думала она, вглядываясь внутренним зрением в беспокойные черные глаза Саетана Темпе. В этом невзрачном блондине крылась какая-то «неведомая сила» — он обладал последовательностью снаряда — и в поступках, и в диалектике. Но зато был грязный, и в нем уже совершенно были незаметны его благородные датские крови. Да, остается только Атаназий...

Она внезапно испугалась, на этот раз по-настоящему: ведь Он слышит это. Он видит ее в этот момент — о, как же трудно обмануть Бога! Он здесь — но где? О! Может, Он затаился там, за пурпурным пюпитром для коленопреклонения... Она видела Его, грозного старика с голубой бородой, как в одной часовенке на Подгалье, страшно одинокого среди бесконечной круговерти миров. «И как у Него в голове не крутится! Разве что присядет на какую-нибудь планету отдохнуть и, вроде нас, наслаждается иллюзией покоя». Ее страх нарастал, а тут, как назло, лезли святотатственные, вынужденные, необоримые мысли. И хотя комната была залита желтоватым от городского тумана утренним солнцем, ее обуял дикий страх. «С ума я, что ли, сошла? Боже! Спаси меня!» — воскликнула она, падая с закрытыми от страха глазами возле красивой скамеечки с пюпитром для молитвенных коленопреклонений, сделанной из рябинового дерева самыми способными учениками Кароля Стрыенского из Закопане, по специальному заказу Берца. «А вот если бы Бог захотел, смог бы Он создать второго Бога, такого же — ведь Он всемогущ. Тогда бы Ему не было скучно», — пронеслось новое богохульство в ее раздвоенном сознании. «А разве не мог Он создать мир без зла? Если бы только захотел, все было бы хорошо», — прямо над ухом шептал сатанинский голос. За ней явно кто-то стоял. Она не смела оглянуться и погрузилась в почти что бессмысленную молитву неизвестно о чем, может, о милости Божией. Она открыла глаза и вперила взгляд в картину кисти Зофьи Стрыенской, висящую над пюпитром и представляющую Бога Отца в общеславянском стиле, пьющего мед с медведем, символом силы и плодовитости и чего-то там еще во дворе древнего капища; маленькие ангелочки играли в песочнице в обществе рыжей кошки со слепыми еще котятками. Геля мысленно повторяла все аргументы ксендза Выпштыка о заслуге, покаянии и спасении, но ничто не могло рассеять этих ужасных сомнений: «Ведь если бы Он захотел, не было бы зла в мире. Но тогда ничего не было бы — вечность спасения потеряла бы свою ценность. А значит, зло необходимо для того, чтобы вообще было что-то, значит, оно — неотъемлемая часть Существования. А значит, Бог не мог бы...» Страшная пустота на первый взгляд бездушного догмата, скрывающая еще более страшную, абсолютно непостижимую тайну, разверзлась где-то сбоку, там, где никто ее не ожидал. «Неразрешимую загадку можно сформулировать по-разному, более или менее совершенно. Где найдешь лучшую трактовку тайны мироздания, если не в католическом костеле?» — так недавно говорил ксендз Иероним. «А Он знал обо всем заранее, потому что Он — всеведущ», — снова донесся сатанинский шепот. «Поклонись совершенству тайны, а не несовершенству решения», — вновь вспомнились слова вдохновенного ксендза. «Да, о, если бы я только смогла, это было бы высшим счастьем», — шептала она сквозь слезы. Между жизненным и метафизическим противоречиями стояла она, раздираемая самым страшным из сомнений, сомнением в конечном смысле мира. И снова начало ее овевать, сначала легко, дуновение смерти, способное, того и гляди, перерасти в тот самый «ураган» из недавних, всего два месяца, но психически таких далеких времен.

 

Информация 1

Все, что делала Геля до сих пор (крещение, покаяние, замужество) для того, чтобы пробить скорлупу, окружавшую ее жизнь, оказывалось лишь жалким паллиативом. Скорлупа не раскололась, а лишь растянулась, будто резиновая. Свобода, которую она сама себе вместе с Выпштыком обещала, все не приходила. Давние нерешенные проблемы стояли перед ней, словно куча назойливых нищих, просивших хоть каких-нибудь объедков. Она давно уже кормила остатками вечно голодную пропасть своей собственной тайны. Ей мстила половинчатость жизненного удовлетворения: ей никогда не довелось бросить всю свою сущность на непреодолимую стену проклятых вопросов, никогда она не навела окончательного порядка в хаосе своей внешне систематизированной жизни. Надо всем миром поднималась зловещая тень прежнего Бога, с детских времен, еврейского Иеговы, лишь второстепенной эманацией которого казался католический Бог отца Иеронима. Жизнь текла рядом по все дальше отступавшему руслу, оставляя ее как безнадежно застрявшее на мели судно. Ее очень больно унижало то, что ее существование могло бы быть, в соответствии с ее существом, лишь функцией независимо развивающегося эротического приключения. А если бы Атаназия вообще не было? Что тогда? Она никогда бы даже не узнала о таком счастье, об этом измерении согласия с собой. Ужасно. А если он больше ее не захочет! «Обязан, обязан», — шипела она сквозь стиснутые зубы, а ее раскосые глаза, уставившиеся в бесконечность с напряжением, способным убить приличное стадо американских бизонов, подернулись туманом эротической мощи. Самочья, неприятная ей самой сила напрягалась в ней, как неведомое животное, казавшееся прирученным. Гордая, дерзкая и самостоятельная в мыслях, она не хотела признаться самой себе, что все обстоит именно так, как она и чувствовала, но, будучи не в состоянии сделать из жизненных случайностей нечто необходимое, абсолютное, она металась в безвыходных противоречиях. Больше всего Гелю бесило то, что этот ласковый теленок Зося, как каким-то физическим инструментом, ежедневно пользовалась этим проклятым Атаназием, который мог бы стать для нее, Гели, всем, да, всем, именно тем единственным, переинтеллектуализированным, прекрасным даже в скотском падении, способным оплодотворить ее мозг новыми мыслями, дать бесплодной голодной диалектической машине жратву для чисто понятийных концепций. Насытив тело его красотой, а ум кровавым живым крошевом его мысленных отходов, она только тогда смогла бы предаться тому, что любила больше всего, — созиданию безответственных в отношении какой-то большой системы частичных решений разных философских «заковык». Без этого ни в какую: пустота в жизни и пустота бесплодного, прекрасно сконструированного интеллекта. Больше так продолжаться не может. Но всем этим он стал для нее только теперь, когда она потеряла его.

 

Информация 2

Удивительная церемония это венчание: вроде бы все по-старому, ничего не изменилось, но вдруг, моментально, как под воздействием заклятия какого, вырастают совершенно неизвестные проблемы: специфического чувства собственности, чести, какой-то особой ревности, чувство дома и того, что дому чуждо и враждебно, измены и несвободы — все это в другом, непостижимом в своем отличии измерении. Как прирожденная рабыня, Зося целиком отдалась этому новому порядку и уже не видела счастья вне Атаназия и дома, к которому он принадлежал в качестве одного из предметов обстановки. Атаназий же, несмотря на всю свою привязанность к Зосе, чувствовал себя во всем этом, как в удобно устроенной тюрьме. Посещение запретного края наркотиков и глубоко противной Атаназию инверсии, несмотря на реакции снова в направлении дома и Зоси, усилило в нем чувство безысходного узничества. Но в том состоянии, в котором он проснулся после той жуткой ночи, это чувство имело даже приятный привкус — привкус безопасности и привычности. Он забился в свою нору, как затравленный зверь. С каким-то специфическим домашним удовлетворением он сладострастно вкручивался в психические закоулки, вылавливая в них остатки «большой любви» и поглощая их с нездоровым аппетитом, но в то же самое время он постепенно перемещался на «ту» наклонную плоскость, которую символизировала Геля, единственное воплощение настоящего уничтожения. Сбитая с толку этими проявлениями, принимая их за окончательное обращение мужа к вере в домашние божества, Зося окончательно предалась своим чувствам. Она определенно и бесповоротно влюбилась в Атаназия. То, что для него было только реактивным колебанием вправо после выводившего из равновесия сильного толчка влево, для нее было самой главной целью ее жизни. На фоне приближающейся второй революции это состояние было для обоих приятным. Висящий над головами переворот удовлетворял жажду Атаназия по части удивительности и необычности. Но зачем разглядывать это сблизи — для того, чтобы получить пулю в лоб от «соотечественника» без видимой причины? В свете такой перспективы Атаназий без колебаний принял приглашение Гели, тем более, что кроме них были приглашены и другие знакомые: Сморский, Логойский и Хваздрыгель. Ендрек пока колебался, и Атаназий решил сходить к нему и уговорить. Он преследовал еще одну цель. Несмотря на безумное отвращение к воспоминаниям той ночи, какая-то тень сочувствия к старому другу колыхалась по закоулкам его полинялой, поблекшей и покрытой мелкими ранками души. Жаль ему было этого веселого и порой глупого, по-собачьи породистого дылду. Зачем так ужасно кончать эту дружбу — его, можно даже сказать, обязанностью было положительно повлиять на приятеля. Но когда он услышал в телефоне голос, напомнивший о жутких переживаниях во дворце Логойских, его прошиб озноб суеверной тревоги. Голос, казалось, шел из этого ада, из этого заклятого, ощетинившегося против него невообразимого в нормальном состоянии города, по которому он тогда ехал с отвратительным, как клоп, лакеем. Однако он преодолел страх и отвращение и направился во дворец Ендруся. Перед самим выходом он узнал, что Зося взяла в долг у Гели солидную сумму. С этим уже ничего нельзя было поделать, и Атаназия это бесило: он чувствовал здесь какую-то ловушку. У него было впечатление, что он делает что-то неприличное, позволяя такое не видящей и (как ему казалось) ничего не желающей видеть жене. А противостоять этому было невозможно, да и во имя чего?

 

Атаназий шел по улицам, освещенным полуденным солнцем. Было тепло, с крыш капало, а воздух был напоен неуловимым запахом весны. Он часто натыкался на патрулирующих город сонных вялых солдат. Публика была тихой и испуганной: в воздухе чувствовалась близость резни. «И хочется им опять начинать эту работу. Но как знать, что бы я делал, если бы речь пошла о моей жизни. Меня только надо поставить в соответствующие условия. И что хуже всего — все правы». Ничью сторону не примешь. Равнодушие, глухое и холодное, боролось в нем с какой-то ненормальной старческой и вместе с тем детской привязанностью к жизни. Все еще могло бы быть так хорошо! Такие минуты только немного растянуть, размешать между людьми, приправить каким-нибудь мистическим соусом, и все бы согласились, что жить стоит ни за что не борясь, спокойно наслаждаться каждой минутой существования самого по себе, а при этом, как бы невзначай, внутренне совершенствоваться в свободное время на пользу тех, кто их этому научил. В Америке, говорят, дело обстоит уже так, но сдержит ли это жажду толпы на определенном уровне, удобном для определенных умирающих уже классов людей? Допустим, вот этот грязный, загнанный как животное работяга, который шел теперь ему навстречу, мог позволить себе такую роскошь? «Это не человек» — так говорят в определенных кругах. А может, он человек — он, Атаназий, которому... ах, он слишком хорошо себя знал — которому не о чем думать. И сколько же сегодня таких вот заурядных мерзавцев, как он, — вот она основа усредненности, на которую опирается так называемая демократическая власть. Зеленые, злые, отчаявшиеся, но все-таки полные дикой надежды, молодые глаза прохожего скользнули по его шикарной шубе, как бы снимая ее с него и раздевая его дальше, до вымытого, сытого, купавшегося в наслаждениях тела. Он почувствовал мерзкий холодок, ему вдруг сделалось стыдно за себя и жаль того человека. Отвратительной смешанной волной хлынули ему под сердце эти чувства. «Ах, если бы я так мог чувствовать себя всегда, просто так, причем в отношении не только одного этого человека, но в отношении всех, то я с удовольствием посвятил бы им свою жалкую жизнь. Ах, что бы я только ни дал за то, чтобы иметь в этот момент хоть какие-нибудь убеждения!» Где-то в глубине души была у него какая-то квазивера в почти мифический для него синдикализм, и он не верил, что победа нивелистов хоть кому-нибудь может принести счастье. С другой стороны, он видел, как фашизм обрастает в своем развитии синдикалистскими манерами. Неужели этим путем надо идти к спасению человечества? «Все вздор. Ни во что не верю. Я — типичный нигилистический псевдобуржуй».

Он входил во дворец Логойских, как в дом, который он видел в кошмарном сне. Физическая нереальность той ночи была слабым утешением. Моральная ответственность за жуткий сон — ведь это нонсенс. Тем не менее это было фактом. Во искупление вины он решил наставить Ендрека на путь истинный, несмотря на то, что сам блуждал по роковому бездорожью. Он застал его в плачевном состоянии. Видимо, повышенные дозы отравы убили в нем всякий, даже извращенный эротизм. Он сидел поглупевший, уставившись в одну точку, и даже не встал поздороваться со своей старой любовью. Постепенно он втянулся в разговор.

— ...ты обязан, сегодня — понимаешь? Иначе — ты погиб. Если бы я не питал к тебе глубокой симпатии — может, это вовсе не та дружба, о которой ты мечтал (здесь голос Атаназия наполнился горькой иронией), но в любом случае что-то есть — и если бы я не считал тебя нормальным, в сущности, человеком, то не пришел бы к тебе сегодня. Ты ведь такой не с самого рождения. Это только новообразование, выросшее на фоне пресыщения и этой гадости, — указал он на банки на столе. — Ты должен порвать со всем, но прежде всего — с кокаином. Да, кстати, я хотел попросить у тебя, — продолжал он с несколько смущенной миной, — граммов пятьдесят. (Логойский бледно улыбнулся, впервые.) На всякий случай. Сейчас у меня ни малейшего желания. Но если бы мне пришлось умирать — ты понимаешь...

— Да, сильна все-таки эта отрава. Кто раз вкусил, а? — сказал он с такой гордостью, как будто это он был изобретателем этой игрушки, а не индейцы в лесах Южной Америки.

— Ты не думай, что я собираюсь продолжать это дело. Это даже ниже моего падения. Я хочу иметь на тот случай, когда надо будет с этим кончать... — И он рукой описал круг. — Но ты-то, зная все это, как ты мог... Ну да ладно. Я понимаю тебя: ты хотел, чтобы я поселился в этом твоем раю в качестве Адама номер два...

— Это уже перестает быть раем. У меня жуткие галлюцинации...

— Отдай мне весь свой запас, и с этого момента конец. Поедешь с нами сегодня. Я буду сдерживать тебя, я стану тебе настоящим другом, если ты больше никогда ничего такого мне не предложишь.

— Без тебя мне пока что нет жизни. Но если нельзя, ничего не поделаешь, — сказал Логойский, бросив на Атаназия взгляд, исполненный такого отчаяния, что тот не выдержал и засмеялся странным смехом: на какое-то время у него создалось впечатление, что перед ним демоническая женщина. «Не понимаю, как женщины могут нас воспринимать серьезно в такие моменты, если мы выглядим так же, как этот кретин сейчас». — Что ж, смейся, а мне совсем не смешно, — прошептал Логойский и закрыл лицо руками.

— Всё, конец, я сегодня забираю тебя с собой на отдых, — сказал Атаназий так твердо, будто приглашал Ендруся в свои собственные владения. — На завтра обещают заваруху высшей марки, а я в этом не могу принимать участия, просто не могу. Это слишком чуждо мне, слишком частный вопрос, слишком мелко — не знаю. Может, все именно так должно начинаться, но я не могу, не буду, и конец. Ну? Даешь честное слово?

В глазах Логойского появился здоровый блеск. Но, чахлое, как искорка, решение тут же развеялось в темных нагромождениях абулии.

— Что ж, могу поехать. Все равно у меня нет денег, а завтра наверняка полный конец. Пусть госпожа Препудрех платит за снобизм. Но мне еще сегодня нужно. Без этого я не поеду. Полное отсутствие воли. Сегодня и завтра на месте. А с послезавтра делай со мной что хочешь. О, как же я буду страдать! Впрочем, может, ты и прав. Хотя неизвестно, стоит ли...

— Стоит, наверняка стоит. Я тоже хочу уверовать в единственность, единичность жизни. Сделаем это вместе. Мы должны это сделать, в противном случае лучше кончить сразу.

— Возьмитесь за какую-нибудь полезную работу, как учила эта твоя тетка. Вот классика! — сказал Логойский и принял большую, в десять раз превышающую смертельную, дозу «коко». После чего встал и начал «перекладывать что-то между вещами». — Вот видишь: я хотел сегодня воздержаться, но не могу. Ты не знаешь, что это такое, эта серость и этот страх, страх беспредметный, овладевающий мной. В этом состоянии я не смог бы сделать даже самой малой вещи, что уж говорить о том, чтобы паковаться и куда-то ехать. Да и за границей у меня всего лишь столько, чтобы не сдохнуть с голоду. Не послушался я, черт побери, вовремя... Альфред, Альфред! Собираться! — крикнул он прежним своим голосом обрадованного человеческого быка, каким он был еще совсем недавно.

«Быстро дело пошло. Можно ли узнать в нем того человека, который всего лишь несколько месяцев назад начал эту забаву», — подумал Атаназий и укрепился в своем решении прибегнуть к «этой гадости» лишь в самом крайнем случае. Но не отдавал он себе отчета в одной принципиальной вещи: хотя и не кокаиновая ночь с Ендреком была началом этой наклонной плоскости, по которой он должен был скатиться на дно своего существования, однако она была промежуточной наклонной плоскостью, по которой он прошел без задержек, легко, как по железнодорожным стрелкам, в другую сферу опасностей: незаметно, неизвестно когда, он потерял всякую сопротивляемость в отношении Гели, несмотря на то что внешне он держался как и прежде. В итоге Логойский дал ему пятидесятиграммовую трубку превосходного «коко» Мерка, придержав у себя запас, необходимый на два дня. Когда Атаназий спрятал ее, у него было ощущение, что за ним захлопнулась какая-то таинственная дверь, и все недавнее прошлое, охваченное (немного искусственно) одной эпохой, свалилось в мертвую «полосу» жизни, которую уже невозможно было воскресить. Уже несколько раз бывали у него такие минуты. Настоящее регулярно отрывалось от жизни, уступая место новому настоящему. Однако почему это произошло в данный момент? Неужели в этой трубке с блестящим белым порошком заключалась некая таинственная сила? А бедный Атаназий даже не догадывался, в какой момент откроется этот потенциальный сезам предательского наслаждения.

 

Редакция благодарит Юрия Чайникова за любезное разрешение на публикацию перевода этого романа.

При копировании материалов необходимо указать следующее:
Источник: Виткевич С. Прощание с осенью. Глава VI. Преступления. Часть I. Подготовка (1) // Читальный зал, polskayaliteratura.eu, 2023

Примечания

    Смотри также:

    Прощание с осенью. Предисловие, Глава I. Геля Берц

    «Взгляд сладострастно затуманенных, но в то же время холодно осматривавших его раскосых голубых глаз Гели возбуждал его до безумной злости, будто бил затверделую мясистую похоть тонким проволочным хлыстом. Он чувствовал себя в абсолютной власти этой похоти. "Ничто теперь меня из этого не вытащит. Пропал", — подумал он, извращенно наслаждаясь жестокостью по отношению к самому себе. "Блаженство гибели — существует ли что-то более адское?" Ему даже не хотелось насиловать ее — в эту минуту важнее было угрюмо подчиниться муке ненасытности. Он внезапно вздрогнул от наслаждения, превзошедшего его понятия о наслаждении вообще. На фоне ее взгляда это прикосновение было чем-то невыносимым: злость, ненависть, отчаяние, тоска по чему-то навсегда потерянному, неизлечимая болезнь, забытая, удивительно прекрасная музыка, детство и черное, дышащее безрукими и безногими остовами чего-то непонятного (жутких живых предметов, а не существ) будущее, и дрожь отчаянного броска в какое-то иное бытие, в котором боль от непереносимого раздражения пропитывалась диким выбросом уже неземного, внечувственного блаженства».
    Читать полностью
    Loading...