09.06.2023

Прощание с осенью. Глава VII. Бегство (4)

Если не считать официальных сообщений, вести из Польши были довольно скупыми. Там у них не осталось почти никого из близких. Лишь старый «батлер» Чвирек иногда оповещал Гелю о состоянии дел, потому что любил свою принцессу, которую знал с детства. Он получил должность лесничего в государственных лесах и чувствовал себя неплохо. Что же получалось: Темпе, как известно, находился наверху, госпожа Ослабендзкая в нищете умерла от болезни сердца. Пурсель стал командующим всей кавалерии (его называли «наш Буденный»), Бёренклётц — комиссаром Изобразительных Искусств, Логойский и Зезя пребывали в больнице для умалишенных: первый — время от времени, второй — постоянно. Сморский скончался в полной атараксии. Ендрек, освобожденный из тюрьмы, куда он попал просто как граф, снова пристрастился к своей пагубной привычке, а в довершение — и к нивелистическому мистицизму, граничащему с полным сумасшествием. То и дело его приходилось запирать. В периоды, свободные от приступов бешенства, его выпускали на волю в пропагандистских целях. Свою метафизицированную социальную систему он разносил по городам (маленьким, в столицы его не пускали) и весям, преимущественно на Подгалье. Вот что дословно писал о нем Антоний Чвирек:

«...Граф все сидит в Зарыте, за исключением времени, когда его изолируют, но очень поглупел и наверняка среди психов когда-нибудь кончит свои дни. Последнее время у нас с кокаином не было проблем, и он снова начал принимать эту гадость. Потом вышли новые законы. Но что-то около десяти кило у него есть про запас. Он продолжает жить у Хлюсей, ходит по избам и по дальним деревням и все более удивительные вещи рассказывает о каком-то грядущем царстве Великого Пупа. А по обеим сторонам у него духи по имени Мигдалиэль и Цыбулиэль, с которыми он разговаривает как с живыми. Я побаиваюсь его, хоть он и смирный и никакого графского звания в нем не видать».

Князь Мигель де Браганца, кузен Логойского, виделся с ним иногда на границе государства, но его уговоры вернуться к прежней жизни — Ендреку предлагали в жены прекрасную принцессу крови Амелию — не привели ни к чему.

С палкой в руке, высокой, как пастуший посох, увенчанной красным плюмажем, в шкуре зарезанной им же самим белой козы, обросший ужасными белыми космами, носился он по дорогам, взывая к совершенно оболваненной сельской бедноте и местечковой голи, которой практически не было. Ему не верилось, что когда-то он был графом, но этот факт лишь придавал ему очарования. Наученная русской революцией, местная партия нивелистов не только в теории, но и на практике не преследовала интеллигенцию. Привлекали к работе самые крепкие головы и лишь самых сопротивляющихся посылали на дополнительные курсы, совмещенные с пытками, после которых кое-кто возвращался на высокие посты, а наиболее упорствующие постепенно пропадали в муках, неизвестно зачем переносимых, потому что все должно было быть так, как было, что, кстати, черным по белому доказал Атаназий в своей работе, посвященной вопросам социальной философии. Но его теория, как слишком насыщенная прежним замаскированным индивидуализмом, не нашла (как оказалось позже) достойного признания. И постепенно, если бы не некоторые, порой слишком грубые, «установки», получаемые от соседей (в Германии было то же самое, но на этот раз в полную силу), все могли бы легко прийти к выводу, что так и должно быть, ибо усталость была ужасной. Как выяснилось, старик Берц прекрасно мог бы идейно приспособиться к новому строю. Вот только он уперся, как муравьед, не желая жертвовать свои заграничные капиталы пришедшему к власти правительству, о чем просил командир отряда, захватившего его дворец. За что и погиб смертью храбрых, впрочем, уже насытившийся жизнью и даже немного от нее уставший. А сделал он так из любви к дочери. Узнав об этом, Геля весь день провела в домовой часовенке Шивы, но на следующий день оргия началась сызнова, с утроенной силой.

О, диво (именно так: о, диво), даже Выпштык приспособился к условиям, став генеральным директором Института культов, но под этой маской он преследовал только одно: чтобы с его религией, с той единственной, в которую он верил, ничего плохого не случилось. Ибо католицизм не был на хорошем счету у нивелистов. Впрочем, они научились не уничтожать все, а пользоваться всем, чем только было можно, по мере своих возможностей для достижения своих целей. Это была идея Саетана Темпе, того самого, проклятого, который всегда оказывался прав. Второй его идеей было преобразование государственной коммунонивелистической системы в прогрессивный синдикализм, что требовало несколько больше времени. Он даже не надеялся дожить до ее осуществления, намеревался лишь заложить основы.

В это время Темпе писал Геле, но его письмо Геля не показала Атаназию, уверяя, что оно куда-то задевалось. Атаназий догадался, что речь в нем шла о деньгах и об использовании ее очарования для целей нового порядка. Так оно и было на самом деле, причем добавлены были легкие брачные предложения: Темпе, судя по всему, была нужна своего рода Эгерия, которая соответствовала бы его положению и силе, чтобы сила эта росла день ото дня, а не расходовалась. Это была одна из тех титанических натур, которые растут пропорционально величине возложенной на них нагрузки и поставленных перед ними задач. Но пока комбинация совместных эротических вдохновений, любви единственного истинного любовника, озверевшего до состояния метафизической бестии, и новой религии не была исчерпана до конца и вполне удовлетворяла княгиню Препудрех — Duchesse of «Припадреч» — как ее здесь называли, а вместе с ней и бедного татарского дворянишку.

На периферии, в тихих закоулках души Атаназия разрастались запоздалая любовь к Зосе и намерение соединиться с ее призраком в чистой сфере небытия по совершении предсмертного поступка. По мере распада внешней психофизической скорлупы в нем росла неведомая сила, которую он скрупулезно — «зернышко к зернышку, пока не будет впорушку» — собирал в кучку. Однако и порушка прошла, и мера была перебрана. С этими оргиями и извращениями все было ничего, пока в игру входили цветные — индусы (хоть и арийцы), малайцы, китайцы, бирманцы, жители Сиама, аннамцы и прочие монголоиды. Но когда в ближайшем окружении Гели стали понемногу появляться «белые», а главное — когда они были допущены к тем же самым психофизическим фамильярностям, что и «coloured people»«Цветные» (англ.).[1], Атаназий стал слегка на дыбы, тем более, что бывал принужден к тем же самым психофизическим комбинациям, что и с теми. Так или иначе, но поначалу ему немного помогла старая идеология Ендрека — «пользоваться всем», — но здоровый инстинкт взял верх, тем более, что силы даже самого дикого быка, к сожалению, неизбежно ограничены — «eine Transcendentale Gesetzmäßigkeit»«Трансцендентальная закономерность» (нем.).[2] — что поделаешь. И ко всему — дух Зоси...

Кроме того, к компании прибился некий грек — Ликон Мультифлякопуло, ведший свою родословную от одного из военачальников Александра Македонского, какой-то русский князь Грубенберг-Замухосранский, веселый американский миллионер Роберт Бидль и итальянский маркиз Луиджи Трамполини-Пемпи. А еще белые женщины, да такие жуткие, что... Исходя из знания разговоров в Апуре можно представить себе, какие разговорчики теперь имели место между любовниками. Геля находилась на грани острого безумия. Она говорила такое, отчего просто-таки белок свертывался и разлагался гемоглобин, образовывались токсины, способные убить мегатериума Кювье — кобры могли бы позавидовать яду ее слов, если бы услышали ее в момент, когда она убеждала любовника в том, что потом их ждет духовная высота (но когда?), на которой должен наконец кончиться ужас и начаться чудо. Границы убегали в кровавый туман ее голодного воображения, в адские испарения злобного и похабного сумасбродства. Начинался известный по историям колонистов жестокий «тропический бзик»; жара, перец, алкоголь, безнаказанность и наркотики — вот причины этой болезни.

Наконец Атаназий перестал даже беспокоиться всем этим: он впал в состояние хронического «ступора». Прохаживаясь в одиночестве по окрестным горам медленным шагом старика, он все чаще подумывал о бегстве. Геля выплачивала ему постоянный оклад на личные расходы — по его требованию, весьма скромный. Только совместные переживания оплачивались безоглядно. С некоторого времени Атаназий стал экономить и таким образом «скопил» (какой ужас!) определенную «сумму», на которую мог вернуться в Европу даже первым классом. Тропический климат, а в этих условиях даже пейзаж изводили его как жуткий кошмар. Он больше не мог выносить постоянную жару, хинин и москитов, а вдобавок все то... Труд о социальной метафизике уже пару недель лежал без движения. Боже! Как же быстро все произошло. Эти месяцы были равны годам, и все зияло пустотой и скукой, которые ничем невозможно было заполнить. Жестокость и отвращение совершенно перестали на него действовать. Тот небольшой запас чувств, который был у него на всю жизнь, он сжег в течение этих нескольких месяцев — осталась лишь кучка шлака, и его дух носился над этой руиной, как дымок над пепелищем через пару дней после пожара. Геля же в состоянии полумистического безумия и острой нимфомании, объевшаяся индийской мифологией, которую она тщетно пыталась примирить с Расселом, Гуссерлем, Бергсоном, Корнелиусом, Махом и Джеймсом, сваленными в одну кучу в ее бедном мозгу (единственным утешением была теория Множественности Действительностей Хвистека), становилась невыносимо тягостной спутницей. (И, как назло, она продолжала оставаться прекрасной). Ее интеллект, измученный постоянной безнадежной работой, направленной на примирение всех противоречий, и манией построения системы такой панрелигии, которая соответствовала бы идеалам наиболее продвинутых островков разного рода точной философии, уже отказывался служить ей. Творческим умом она отнюдь не обладала — в этом и состояла ее трагедия, — а требования к себе у нее были просто-таки дикие.

На окончательное решение Атаназия повлиял целый комплекс причин. Индия тоже постепенно начинала рушиться с основания, и та жизнь, которую вела Геля, не могла удержаться в таком состоянии более или менее длительное время. А пропасть здесь, в какой-нибудь индийской заварушке, совершенно случайно, как от хобота раздразненного Гелей слона, Атаназию не хотелось. Если уж гибнуть, то хоть знать, за что. Свой подвиг он должен совершить там, на родине, по которой Атаназий тосковал все больше среди немыслимой природы. Сейчас они были на Цейлоне, где Геля устроила «camping» с большим размахом. Немного тесновато было ей в людных предместьях. Палаточный лагерь занимал 1/2 квадратного километра в северной части острова, около Рагнарока. Только охота была исключена из числа позволяемых себе удовольствий, потому что и Геля, и ее любовник не переносили убийства животных иначе, как в процессе ритуальных оргий, в соответствии с их собственным, особым обрядом — вот тогда оно было бы оправдано высшей целью: познания все более глубокой тайны собственного существа, что было возможно только через некоторое деяние, противоречащее самым существенным инстинктам. (Постоянно поступая таким образом, легко превратиться в свою собственную противоположность.) В один прекрасный день дошло до того, что кто-то из менее важных гостей умер от сердечного приступа. Какую-то дамочку защекотали чуть ли не насмерть: осталась в живых, но приобрела легкий бзик. Разумеется, все эти случаи были прикрыты безупречными медицинскими документами. Но это оказалось последней каплей, предопределившей то, что Атаназий таки принял решение. Ему совершенно не хотелось гнить в цейлонской тюрьме, а ведь он был вынужден принимать активное личное участие во всем. Ко всему прибавился шантаж цветных людей. Одного черного пришлось убить как бы случаем в джунглях. Жизнь на самом деле вступала в сферу настоящего, смертельного преступления. Атаназий слегка устыдился, что именно эти случаи решительно подтолкнули его к бегству, но что было делать. Однако что было, то было, и ему пришлось спасаться бегством. Одному он удивлялся: как у него хватало сил все это выдержать. Иногда ему до слез становилось жаль Гелю, ее как таковую, а не только как эротический объект — но что ему оставалось делать с одержимой, которая, казалось, уже ни о чем реальном не хотела знать: ей представлялось, что она какая-то сверхженщина, чуть ли не божество. А дух Зоси теперь призывал его все чаще. Нередко, когда он в одиночку блуждал по джунглям, он отчетливо слышал ее голос. Раз видел ее лицо в углу палатки, на фоне щита из кожи буйвола, который он купил как талисман у какого-то веда, одного из полуживотных обитателей из глубины острова.

Он нанял буйволов в соседней деревушке, запаковал самые необходимые вещи и остался ждать прихода ночи. До станции было километров пятнадцать, но в этой части острова еще встречались не до конца истребленные тигры — ехать одному без эскорта было небезопасно. То, что был выбран именно данный, а не какой-нибудь другой день, задал следующий инцидент: давеча к обществу присоединился страшный гость, первый англичанин в этом собрании, сухопарый, с таким взглядом, который, казалось, мог бы пробить стальную плиту, сэр Альфред Гроувмор из НСВПП, которому Геля, в силу дикого извращения, определила быть самым близким другом своего любимого Тази. Но сэр Альфред отнесся к Атаназию (несмотря на узурпированный последним княжеский титул) с полным презрением: ибо что мог значить для такого англичанина какой-то там перс — причем альфонсирующий — по определенным кругам уже прошел шепоток об искусственности всего этого маскарада, как будто маскарад бывает неискусственным. Еще немного — и дело дошло бы до громкого скандала. В конце концов Атаназий вырвался около семи вечера, перед самым обедом. В последнее время он часто избегал совместных трапез.

Километрах в двух от лагеря возница-тамил зажег фонарь, и так они ехали с выворачивающей душу медлительностью по разбитой дороге между стен девственных джунглей, подсвеченных мерцающими огоньками. Мириады огромных зеленых светляков носились в воздухе, как метеоры, и блестели из черных зарослей. В последний раз Атаназий наслаждался тропическими красотами, которые в силу «последнеразности» момента предстали перед ним в новом очаровании. Впервые его отношение к этому удивительному краю, о котором он знал, что смотрит на него в последний раз, стало эмоциональным, почти сентиментальным, как к некоторым уголкам родной сторонки. Он сам не знал, когда успел сжиться с этой непривычной ему природой, несмотря на то что временами он ее просто ненавидел. С той же грустью думал он о Геле: смесь привязанности и даже сострадания с яростью, вызванной его падением, особенно на фоне последних переживаний. Но где-то в глубине души он не жалел, что ему пришлось пережить этот период. Вся злость сгорела в нем дотла. Стало хорошо: он был исчерпан до самого мозга костей, но сможет ли он без нее физически, не сойдет ли с ума, когда ему не хватит этой постоянной наркотической подпитки чувств? Он ощущал яд в крови, а с другой стороны, боялся взрыва деятельности скопившихся психических антител: одним из главных был лелеемый им в потаенных уголках души призрак Зоси. Пошел мелкий дождь. Муссон уже давно кончился, и в лесу стояла абсолютная тишина, которую прерывал только скрип колес и умиротворенное мычание горбатых белых буйволов. Вдруг буйволы встали и нипочем не хотели идти дальше. Напрасно возница охаживал их бичом и подгонял протяжными криками «А-а-а, А-а-а, А-а-а!» В этот момент оба услышали треск ветвей в нижнем, сухом ярусе джунглей, и страшный рев разодрал таинственное спокойствие сонного леса.

— Tiger, tiger!Тигр, тигр! (англ.)[3] — кричал тамил. — Shoot, Sahib! Shoot anywhere!Стреляйте, сагиб! Стреляйте же! (англ.)[4]

Не долго думая, Атаназий выстрелил семь раз из браунинга (винтовку они оставили в палатке), тут же вставил новую обойму и застыл в ожидании. Теперь он снова понял, как любил жизнь (или каким трусом был), несмотря на все свои мысли об уходе из жизни, появлявшиеся в моменты, когда он уже не мог перенести Гелиных безумств и был бессилен разорвать с этой гадостью. (Тогда, после смерти Зоси, это было совсем другое.) Тишина. Буйволы заметались и заревели. Прикрепленный на передке навеса фонарь бросал тревожный отблеск. Возница ударил своих горбунов бичом, и дальше они поехали побыстрее. Атаназий выстрелил еще пару раз. Где-то (а может, ему это почудилось?) затрещали ветки, и издалека раздалось нечто похожее на жалобный рев нашего оленя.

— Got him, got a deer. Good luck, Sahib. No fear,Вы попали в него, попали в оленя. Вам повезло, сагиб. Не бойтесь (англ.).[5] — сказал возница и затянул дикую песню без определенной темы.

Вдали были слышны бубны. До самого конца пути Атаназий чувствовал себя скованно и напряженно. Наконец они свернули в большое поместье среди каучуковых и чайных плантаций, где останавливался «Рагнарок-экспресс», соединяющий (по мостам между островами) Индию, Анараджапуру, Канди и Коломбо. Оказавшись в вагоне-ресторане, он облегченно вздохнул. Случай с тигром наполнил его новой силой. Это было маленькое испытание, очень маленькое, но он уже знал, что самое сокровенное ядро его существа пока не уничтожено. Сам отъезд пока еще ни в чем не убеждал — лишь этот случай вселил в него уверенность в себя. Он нашел в себе то, за что можно было ухватиться, чтобы вытянуть себя из болота. Впрочем, жизнь потеряла для него все очарование, осталось только совершить «что-то настоящее» и умереть. Ему казалось, что, если бы в мире, а точнее в его собственной стране, не творилось ничего чрезвычайного, он тотчас прибег бы к услугам трубочки с белым порошком.

В серое туманное утро он покидал Коломбо на большом пароходе, принадлежащем «Peninsular and Oriental Company»«Полуостровная и восточная компания» (англ.).[6], или, как ее называли, «Пи энд Оу». Плоский берег с прерывистой серебристой линией пальм и узкой полоской желтого песка и какие-то торговые постройки под красными крышами, над которыми носились рыжие грифы и чайки, затянул туман, и тропический мир исчез с его глаз, как дивный сон, который трудно вспомнить после пробуждения. На судне ему стало немного хуже. Атаназий вынужден был прибегнуть к паллиативам. Соблазнил какую-то возвращавшуюся в Англию молодую вдову убитого в Индии английского офицера. Она без памяти влюбилась в него (даже не подозревала, бедняжка, о существовании чего-либо подобного), высшая школа Гели давала потрясающие результаты. Потом какая-то бразильская кокотка из Рио, потом жена противного голландского бизнесмена, потом извращенный романчик с дочкой «денежного мешка» — вскоре у него уже был целый гарем, а всякому известно, как трудно проворачивать такие дела на судне. Ничто не доставляло ему ни малейшего удовлетворения и вело только к тому, что он все чаще думал о бедной Зосе и своей миссии в обществе. «Надо быть последовательным, — говорил он себе ни с того ни с сего, — если ты не фашист, то должен быть нивелистом». В это время он завершил свой «трактатик» и моментами был почти доволен судьбой. Он собирался отдать Геле деньги, полученные от его издания, и вообще вернуть весь долг. Не ведал, бедняга, как обернулись финансовые дела на родине; он и понятия не имел, как живет так называемая интеллигенция. А впрочем, он еще может на ней жениться, а потом уйти от нее (это уже серьезно, после того, что было!) и этим покрыть все. А ей это было надо? Он совершенно потерял голову. Зачем же он убегал? Так он думал, не осознавая, как низко пал. Сам не зная когда, он незаметно изменился, став совершенно другим человеком.

Уже в Бомбее он получил телеграмму от Гели:

«Возвращайся. Прощаю. Мы все начнем сызнова. Мне все надоело. Я хочу только твоей любви».

«Быстро же она меня поймала», — подумал Атаназий. И ему вдруг сразу вспомнилось всё. Яд разлился в крови и охватил пожаром все тело. Он пошел к индийским танцовщицам на Малабар-роуд и там провел всю ночь. Ему показалось, что после трех дней без еды он съел маленький бутербродик. Зато на судно он вернулся успокоенный. Остальное доделали женщины на корабле, которые вели за него безжалостную борьбу, на волосок отделявшую ее от публичного скандала. Он решил возвращаться той же самой дорогой — через Балканы (при этом он терял билет Порт-Саид — Неаполь, но не мог совладать с искушением увидеть на обратном пути знакомые места), хотел проверить свою силу. Втайне от любовниц покинул он судно и на следующее утро уже ехал в поезде из Александрии в Афины. Бродя по печальному, опаленному солнцем Акрополю, он вспомнил тот весенний день, когда они были здесь с Гелей, еще полные относительно здоровой любви. Несмотря на то что тогда отчаяние после потери Зоси и угрызения совести терзали его невыносимой мукой, он пожалел о том дне, безвозвратно ушедшем в прошлое. Заглядевшись на белизну греческих развалин, которые он так не любил, Атаназий заплакал, последний раз в жизни. Лицо этого «метафизического альфонса» было спокойным, только слезы боли лились из его бездонно-грустных глаз. «И все-таки этот последний период сложился в некую композицию», — подумал он с каким-то удовлетворением. Жизнь без смысла, существование, само по себе жестокое, мрачное и таинственное, которое мы стараемся прикрыть важностью повседневных, таких же бессмысленных, как все, занятий, показало ему свое истинное лицо, без маски: он сгорел в огне последней (неужели?) любви. «Возможно, есть и такие, кто думает иначе — да пребудет мир с ними, — я им даже не завидую. Еще в XVIII веке все имело смысл, сегодня уже нет. Мы проходим, иногда ничего не зная о себе, думая, что мы всё исследовали и всё знаем, пока нас внезапно не настигает смерть; или, в силу странного случайного соответствия психических данных и реальной системы, перед нами порой разверзается жуткая пропасть непостижимой Тайны ограниченного индивидуального существования на фоне Бесконечности того, чему и определения-то нет и что мы обозначаем словом „Бытие“. Мы точно знаем только то, что мы проходим через эту жизнь, а остальное — фикция скотского самообмана. Единственная реальность — доведенная до совершенства механизация общественного бытия, ибо она является по крайней мере самой совершенной формой лжи. Вот почему я должен стать нивелистом», — так кончил Атаназий этот ряд безысходных раздумий. Эта маниакальная конечная концепция была как река, к которой с некоторого времени мелкими ручейками стали стекаться все другие его мысли. Река впадала в море: в идею безындивидуального общества автоматов. Надо было как можно быстрее автоматизироваться и перестать страдать. Чем занималась в этот момент Геля? Кто занял при ней его место? Неужели этот ужасный паукообразный сэр Альфред, его несостоявшийся друг? «Друг», — с какой же горечью произнес он это слово. Он был один — у него не было никого, кому он мог бы рассказать о себе. Кого все это могло интересовать? Разве что Логойского, да и тот, черт возьми, обезумел. «Гиня Бир! Лишь она. Только вот интересно, жива ли». Это воспоминание на короткое время оживило его. С горы Акрополя он спускался как в могилу. Эти развалины среди сухой желтой травы на фоне послеполуденной оргии кучевых облаков на востоке, быть может, казались ему еще более чуждыми, чем любые тропики. Конец всему — даже завершающий все поступок (как же трудно будет осуществить его хотя бы с чисто технической точки зрения!) казался ему чем-то мелким, несущественным. А совершить его нужно. «В этом моя миссия на этой планете и в том, что я написал. Может, это и вздор, но так должно быть. Я — всего лишь пылинка во всем этом, но пылинка необходимая». Мучительная случайность прежних дней развеялась. И за это он был благодарен Геле.

Не предчувствовал бедный Атаназий, что придется ему закончить жизнь в совершенно другом мире идей, чем тот, в котором он жил теперь. Месть недоразвитых систем таилась в сумраке его существа. Да и кому могло быть интересно, «реализуемы» эти (те, что должны были прийти) идеи или нет, умные они или глупые. Речь шла о психическом измерении, в котором, собственно, и должен был наступить конец.

Между тем ему казалось, что он познал себя перед смертью. И при мысли о том, что он до сих пор мог бы быть у себя на родине мужем Зоси и отцом Мельхиора и зарабатывать тяжким трудом в какой-нибудь конторе, а не возвращаться в обличье живого трупа, который знает все, что только мог знать, Атаназия затрясло от ужаса и обращенного в прошлое страха. Но несмотря на это, он любил теперь только Зосю и в согласии с ее духом хотел закончить свою жизнь. Вот какой коварной несчастной бестией был этот Атаназий. А вечером, несмотря ни на что, когда он выпил греческого вина и съел приличный ужин в Пирее (за два часа до отхода судна в Салоники), он не выдержал и пошел в какой-то бордель для высших морских офицеров и там очень даже весело провел время с какой-то заурядной евреечкой не откуда-нибудь, а из Кишинева, и разговаривал с ней «по существу» о нивелизме и вообще о еврейском вопросе. Ах, если бы могла его видеть Геля.

 

Редакция благодарит Юрия Чайникова за любезное разрешение на публикацию перевода этого романа.

При копировании материалов необходимо указать следующее:
Источник: Виткевич С. Прощание с осенью. Глава VII. Бегство (4) // Читальный зал, polskayaliteratura.eu, 2023

Примечания

    Смотри также:

    Прощание с осенью. Предисловие, Глава I. Геля Берц

    «Взгляд сладострастно затуманенных, но в то же время холодно осматривавших его раскосых голубых глаз Гели возбуждал его до безумной злости, будто бил затверделую мясистую похоть тонким проволочным хлыстом. Он чувствовал себя в абсолютной власти этой похоти. "Ничто теперь меня из этого не вытащит. Пропал", — подумал он, извращенно наслаждаясь жестокостью по отношению к самому себе. "Блаженство гибели — существует ли что-то более адское?" Ему даже не хотелось насиловать ее — в эту минуту важнее было угрюмо подчиниться муке ненасытности. Он внезапно вздрогнул от наслаждения, превзошедшего его понятия о наслаждении вообще. На фоне ее взгляда это прикосновение было чем-то невыносимым: злость, ненависть, отчаяние, тоска по чему-то навсегда потерянному, неизлечимая болезнь, забытая, удивительно прекрасная музыка, детство и черное, дышащее безрукими и безногими остовами чего-то непонятного (жутких живых предметов, а не существ) будущее, и дрожь отчаянного броска в какое-то иное бытие, в котором боль от непереносимого раздражения пропитывалась диким выбросом уже неземного, внечувственного блаженства».
    Читать полностью
    Читать полностью
    Loading...