30.06.2023

Прощание с осенью. Глава VIII. Тайна сентябрьского утра (3)

Иногда он останавливался и смотрел то на землю, то на лес, тихий и спокойный, немного как бы удивленный этой хаотичной фурией бедного человечка. И в эти моменты хаос красной брусники, горечавки и сухотравья внезапно принимал формы абсолютно правильного геометрического рисунка, какой-то адской головоломки. Пока наконец он не вышел из лесу на другой склон Долины Обломков, тот, по которому вчера сходил вниз. Сердце колотилось, точно паровой молот: быстро, безумно беспокойно... Но в мыслях воцарился определенный порядок. Он хладнокровно, без страха осознал опасность смерти. Сосчитал удары: их было 186. Сел отдохнуть и выпить воды, не закусывая ничем. Сумасшедшая идея становилась все ясней, оставаясь тем не менее сумасшедшей: «Повернуть механизацию человечества таким образом, чтобы, использовав уже достигнутую организацию, организовать само коллективное сознание против этого якобы неумолимого процесса. Само собой ясно, как солнце передо мной, что, если вместо того, чтобы пропагандировать социалистический материализм, каждый, но так, чтобы абсолютно каждый, начиная с кретина и кончая гением, осознает, что та система понятий и социального действия, которой мы оперируем сейчас, должна привести лишь к полному оболваниванию и автоматизму, к скотскому счастью и к исчезновению какого бы то ни было творчества, религии, искусства и философии (эта троица оказалась непреодолимой), так вот, если это уяснит себе каждый, то, противодействуя этому коллективным сознанием и действием, мы сможем повернуть весь процесс вспять. В противном случае, лет эдак через пятьсот, люди будущего станут смотреть на нас, как на сумасшедших, так же, как и мы слегка высокомерно смотрим на прекрасные культуры прошлого, потому что они кажутся нам наивными в своих воззрениях. Вместо того чтобы делать вид, что все будет хорошо, и радоваться, что религиозность вроде как возрождается, потому что появляется какая-то третьесортная мистическая чепуха, которая является всего лишь скатыванием с того уровня, который занимает интеллект, надо употребить этот интеллект на то, чтобы уяснить себе весь ужас грядущей потери человеческого облика. Вместо того чтобы тонуть в мелком оптимизме трусов, надо взглянуть страшной правде в глаза, взглянуть смело, не пряча голову под крыло обольщений, для того чтобы можно было пережить эти последние жалкие дни. В отношении себя нужна смелость и жестокость, а не наркотики. Иначе чем же отличается вся эта глупая болтовня трусов, желающих создать компромисс между современной мыслишкой, тайной Бытия и наполненным брюхом масс, — чем она отличается от кокаина? Вздор — либо одно, либо другое. Как раз мелкие оптимисты хуже всего — это они заваливают единственный путь, приспосабливаясь к перемалывающей их машине. Вытравить это сучье племя полурелигиозных духовных оппортунистов. Но нет, как раз наоборот — о Боже! Как убедить всех, что я прав? Как бороться с этой жалкой плоской верой в возрождение? Только ценой минутного (лет эдак на двести) отчаяния и отчаянной борьбы можно обрести истинный, не наркотический оптимизм, а такой, который созидает новую неизвестную действительность, которая даже Хвистеку не снилась...»

Мысль Атаназия вертелась по кругу, и это имело столько же смысла, что и «существование вне существования», было в этом какое-то противоречие и неясность, но также и нечто понятное навязывалось ему с неотвратимой неизбежностью: «Если идеологию каждого, то есть абсолютно каждого человека, переделать так, чтобы он перестал верить, что по этому пути дойдет до вершин счастья, то создастся совершенно новая атмосфера в обществе. И это будет материальной вершиной, достигнутой ценой автоматизма, правда, они уже не будут знать этого, но фактически будут счастливы, а мы, чьи головы еще торчат, возвышаясь над этим уровнем, должны знать за них — в этом и может состоять наше величие! Надо будет доказать, что этим путем, вместо человечества, о котором мечталось, можно получить лишь безмозглый механизм, такой, что и жить-то ему не стоит, лучше вообще не жить, чем так — ха — да разве такое возможно — вся история свидетельствует об этом — и надо бы разматериализировать социализм — адски трудная задача. Но тогда, в так понимаемом обществе может возникнуть совершенно неизвестная социальная атмосфера, потому что такой комбинации до сих пор не было, а именно: сочетание максимальной социальной организованности, не выходящей за определенные рамки, со всеобщей индивидуализацией. Не требует ли это от культуры немного сдать назад — может, лишь поначалу, но дальше возможности неисчислимые — в любом случае, вместо скуки уверенного автоматизма, нечто неизвестное. Мы можем достичь этого только благодаря интеллекту, а не путем сознательного отступления в глупость, в творческую религию, некогда великую, но выродившуюся. Тогда, только тогда зафонтанируют новые источники, а не теперь, не в этом состоянии полумистической трусости. Может, тогда возникнут новые религии, о которых мы сейчас и понятия не имеем. Нечто невообразимое кроется здесь, необъятные возможности — но нужна отвага, отвага! Физическое возрождение противостоит вырождению только паллиативами — оно должно подчиниться воздействию преобладающей силы вырождения, даже если отказ от занятий спортом будет караться смертной казнью. Социальные связи, создающие условия вырождения, бесконечны — сила индивида ограничена. На что нам такой интеллект, который представляет из себя только симптом упадка? Не на то ли, чтобы сознательно глупеть в прагматизме, бергсонизме, плюрализме и сознательно терять человеческий облик в технически идеально устроенном обществе? Нет — его надо употребить в качестве противоядия от механизации. Изменить направление культуры, не отменяя ее стремительного развития. Впрочем, теперь ее никто по-другому и не сдержит: это чудовище будет расти, пока само себя не пожрет и не станет от этого счастливым. А потом само себя переварит, а потом... И что останется? Какая-то кучка... Что с того, что автоматические люди будущего будут счастливы и не будут знать о своем падении? Теперь мы за них знаем и должны их от этого оградить. В такой общей атмосфере могут возникнуть новые типы людей, проблем, видов творчества, о которых мы сейчас понятия не имеем и не можем иметь».

«Работенка» о метафизической трансцендентальной, в понимании Корнелиуса, необходимости (он громко повторил это для себя и для окружавших его удивленных елей) механизации теперь показалась ему хоть и разумной, но односторонней, неполной. «Там был взгляд на факты известные и необходимые, если исходить из прежних позиций, здесь же была совершенно новая идея, заключающая в себе элемент трансцендентальности: возможность абсолютной необходимости — но такой ли абсолютной? Нет, видимо, нет — потому что моя идея — это адская случайность, она не следует неотвратимо из состояния общества — так или иначе она в любом случае должна была возникнуть во времена декаданса, но не важно — она есть, и в этом вся штука».

Он снова выпил водки и снова нюхнул кокаина, и только теперь до него дошло, что ему необходимо вернуться с этой своей идеей в долины, донести ее до сознания Темпе и использовать его для организации внедрения идеи в умы, используя при этом уже существующую организацию его государства. Смерть показалась ему в этот момент глупостью. Проблемы Гели, Зоси и всего этого низменного мармелада чувств измельчали, испепелились в искусственном огне его безумия. И все благодаря медведице, ну и любимому, ненавистному «коко». «Ха, как это смешно», — смеялся он смехом безумца, медленно идя по солнечному склону к перевалу Быдлиско — через него ведь было ближе, чем через Быстрый Переход. Ему казалось, что он был там не вчера, а несколько лет тому назад — столько он пережил с тех пор, как распрощался с Ясем. Сколь же великолепна была композиция последних дней! В нем снова заговорил прежний «творец жизни» из третьеразрядных столичных салончиков. Он шел медленно, потому что должен был беречь свое, такое нужное всему человечеству сердце: если бы оно сейчас разорвалось, никто бы не узнал его идеи, и неизвестно, смогла бы она вообще возникнуть в каком-то другом уме. Теперь он не боялся ни люптовских, ни своих пограничников, точно как в той дуэли, когда его охраняла любовь к Зосе. Он сам пошел ко всем к ним с «великой» идеей, которой наконец оправдал свою жалкую жизнь. Атаназий выбрался на первый перевал, и перед ним открылся изумительный вид. Атаназий утонул в бездонном восхищении. Растворенные в дымке дня горы, упоенные своей красотой, казалось, были сном о самих себе. И в то же время как бы объективная их красота не зависела от того, что он на них смотрел. Они были сами по себе. В их красоте он сейчас по-настоящему соединился с духом Зоси, и даже — о, нищета воображения! — почувствовал над ними определенное превосходство. Дух не угнетал его, напротив: он разговаривал с ним (отчасти из милосердия) как равный с равным. Атаназий нашел то место, где Геля прошлой зимой подвернула ногу. Постоял там с минутку, рассматривая памятные камни. Да, это были те же самые камни, вечно молодые, да только он стал совсем другим. Ему казалось, что вся эта прошлая Индия была большим воздушным шаром, привязанным здесь к той самой ноге, которой вовсе и не было.

Солнце заходило, когда Атаназий, никого не встретив, спускался в долину. По дороге он принял еще приличную дозу «коко» — для поддержания нервной системы, как он себе говорил, — идя вниз, он мог себе это позволить. Его лошадиное сердце, которое разве что пуля могла остановить, выдержало и это. Он чувствовал себя в гармонии со всем миром, и неземное блаженство распирало все его существо. Он был в сознании для себя, тем специфическим сознанием сильного отравления адским ядом; для других — если бы таковые вдруг смогли увидеть его мысли — он был законченным безумцем. Безграничность мира засасывала его, пурпурные отблески на скалах, казалось, были эманацией его собственных внутренностей: он чувствовал их в себе, он был всем, он непосредственно растворялся в актуальной бесконечности с такой свободой, с какой Георг Кантор сделал бы это на бумаге с помощью скромных, невинных значков. Небо представлялось ему каким-то сарданапаловым балдахином (с какой-то картины) его славы — ужасной метафизической роскошью, лишь для него созданной — кем? Идея личного Бога замаячила, как тогда, в бесконечной и беспространственной бездне (когда это было, о Боже!). «Если Ты есть и видишь меня — прости. Больше никогда, никогда, никогда», — шептал он в экстазе, в эйфории, граничащей с небытием, а вернее с бытием, вывернутым наизнанку — это было небо — воистину небо было этим.

Он улыбался миру, как малый ребенок улыбается удивительным, невероятно прекрасным игрушкам — в этот момент он парил в небе — видение прекрасного невообразимого человечества, созданного из его идей, накладывалось у него на все. Он был горд, но благородной гордостью мудреца, и одновременно преклонялся перед великой безымянной силой, которая так его одарила — может, это как раз и был Бог. Какой будет его жизнь, он не знал и не хотел знать. (Одно было странно: за эти два дня он ни разу не вспомнил об умершей матери — как будто ее никогда и на свете не было.) Все само собой сложится в соответствии с воплощением той идеи, которая только что пришла ему в голову. Техническим осуществлением и более глубокой, недилетантской разработкой займутся другие. До этого ему больше не было дела. Самое важное — запустить машину.

Уже смеркалось, когда он подходил к тому маленькому ресторанчику в горах, который в ту зиму был исходным пунктом для всех экскурсий — туда занесли Гелю с якобы вывихнутой ногой. Звезды таинственно пылали, искрились, как зримые символы вечной тайны, на фоне черного небытия неба. Сегодня Атаназий не ощущал никакого несоответствия между небом Полуночи и Полудня — все мироздание принадлежало ему, оно отдавалось ему, пронизывало его, сливалось с ним в Абсолютное Единство. Внизу блеснул огонек. Внезапно Атаназий понял, что придется пройти через линию пограничных постов, и немного пришел в себя — как ему казалось, — на самом деле он был накачан кокаином под завязку. Документ при нем был (удостоверение чиновника третьего класса), он был приятелем всевластного Темпе — но был ли? — ведь он увел у него Гиню — да ладно, как-нибудь утрясет это дело. По пути он еще раз взглянул на звезды, желая вернуться к прежним мыслям. «Возлюбленная Вега — она мчится к нам со скоростью 75 километров в секунду, может, когда-нибудь влетит в нашу систему и начнет с нашим солнцем вертеться вокруг общего центра тяжести. Как же чудесно будет видеть два солнца...» Какая-то темная фигура выросла перед ним в сумраке, будто из-под земли.

— Стой! Кто идет?! Пароль! — раздался хриплый голос, и у Атаназия возник точный портрет лица, из уст которого этот голос исходил.

Вообще вся ситуация представилась ему с адской, сверхъестественной ясностью. Он не боялся ничего: у него были сравнительно чистые совесть и бумаги.

— Пароля не знаю. Я свой. Заблудился в горах. Свой, — еще раз сказал он, услышав знакомый ему с военных времен скрежет.

— Как сюда попал? — снова раздался голос, и Атаназий услышал передергивание затвора. «Так он, шельма, стало быть, не был готов, я ведь мог проскочить», — подумал он.

— Отведите меня к командиру, — сказал он твердо.

— Что ты мне тут приказывать будешь, пулю тебе в брюхо вгоню, и вся недолга. Приказ стрелять в каждого, — уже менее уверенно произнесла темная масса.

— Отведи, товарищ; ты не знаешь, с кем разговариваешь: я — друг товарища комиссара Темпе.

— Ясно дело, не знаю. Иди.

Атаназий прошел под стволом, а тот, с направленной на него винтовкой, шел вслед, чуть ли не утыкаясь штыком в онемевшие лопатки. Вдали шумели воды потоков, с гор тянуло холодом. «Как прежде», — подумал Атаназий. В этом слове было столько непередаваемого очарования, что абсолютно ничто не смогло бы его передать.

— Товарищ начальник! Задержанный! — крикнул пограничник перед дверью дома, в котором горел свет.

Кто-то вылез, а за ним еще трое верзил с примкнутыми штыками на винтовках.

— Что еще там? — спросил с легким русским акцентом этот «кто-то». — Как ты посмел с места сойти, ты, gawno sobaczeje? Ты знаешь, что тебе полагается за это? А? Почему не стрелял zrazu?

«Откуда здесь этот польско-русский язык?» — подумал Атаназий и в ту же минуту вспомнил, что масса русифицированных автохтонов и даже природных русских прибыла в его страну помогать здешней революции.

— Он с люптовской стороны. Говорит, что друг товарища комиссара Темпе. Заблудился, — сказал с нескрываемым страхом пограничник.

Атаназий почувствовал неприятную напряженность атмосферы вокруг.

— Мало ли кто чего скажет. У меня приказ. Обоих расстрелять немедленно, — сказал начальник своим подручным, по-русски произнеся последнее слово.

Из будки вышли еще несколько человек.

— Я... — начал было пограничник.

— Malczat’! Или я тебя, или он меня, и так до самого верху, — прервал его начальник.

Атаназий все это время молчал, не сомневаясь, что дело само собой выяснится. Он был уверен, что останется жив, ведь в голове у него была идея, в крови — кокаин, а в кармане — документы. Теперь он ощутил, как демоническая сила Саетана Темпе распространяет свое магнетическое поле до самых что ни на есть дальних границ его государства, организуя дальние точки в новые очаги потенциалов. Сопровождающие не пошевелились.

— Я, честное слово, товарищ... — снова начал пограничник, и в голосе его был бездонный страх, переходящий в уверенность в смерти.

— Я чиновник третьего класса — прервал его Атаназий и подал бумаги субъекту, говорящему с русским акцентом.

Тем временем солдаты разоружили пограничника, который тихо стонал. На его пост уже кто-то заступил. Тот, что был без винтовки, прочитал (светя электрическим фонариком), а вернее пробежал глазами бумагу.

— A ty na luptowsku stronu zaczem chodził? Как ты туда попал? А?

— Я заблудился, — ответил слегка дрожащим голосом Атаназий.

Он ничего не боялся, но ему было досадно, что его поймали на чем-то нелегальном и что он вынужден врать. Почему вынужден? Именно это и погубило его, а может, как раз спасло, ибо кто что может знать до последней секунды? Может, лучше было бы, если бы он сразу сказал, что шел сюда, а может, и хуже. Хотя теперь стало ясно, что террор на местах был просто бешеный.

— Шпионить ходишь от контрреволюционных люптаков? А? Шпионить? — (С сильным русским акцентом в последнем слове). — К стенке его вместе с Мачеем! Поняли? Иначе не сносить нам головы.

Ясно было, что это первый такой случай на этом участке.

— Товарищ, у меня есть очень важное сообщение для комиссара внутренних дел. Я его друг детства.

Теперь, вслушиваясь в собственный голос, Атаназий почувствовал, что дело плохо, что все свои козыри он уже сдал, но не боялся, он был вне этих категорий, а где, и сам не знал. Он смотрел на все со стороны, словно это был не он, а кто-то чужой, безучастный и страшный в этом своем равнодушии. Он чувствовал, что его сила скована, точно вулкан, который готов взорваться, но не может. У него перехватило дыхание, но он поклялся себе, что это были его последние слова, обращенные к живым существам, что впредь он будет только молчать — и не дрогнет, что бы там ни было. Он был уже в другом мире, в том, о котором мечтал с детства, вне жизни и теперь даже вне кокаина. Но он понимал, что только с помощью проклятого порошка смог взлететь до этих высот. «Такой ценой прекрасен может быть только конец жизни», — подумал он. И уже с того света здесь, на земле, он услышал голос, но уже не голос русифицированного нивелистического типа, а голос самого предопределения, который значил совсем не то, что произносил.

— Malczat’! К стенке! — говорил голос с того света, но говорил наоборот. — Отделение, становись!

Заскрежетали материальные части единичных существ. Атаназий полез за последней дозой. Всё, что оставалось от той гадости, лежало в кармане жилетки.. Даже если бы этого у него не было (этой последней дозы), он остался бы точно таким же. «Да, это прекрасно, лучше вида с амфитеатром вершин в Долине Обломков. Я в любом случае наверняка был бы над всем этим». Он сам не слишком понимал, о чем, собственно, думал. Истина последнего момента — кто в состоянии оценить ее, измерить? Наркотики или не наркотики — это из тех крайних вещей, которые проверить нельзя. Абсолют в таблетке — да, — но кто ж это поймет? Кто? Человек, поставленный к «метафизической стенке», может быть, именно в этот момент врет больше всего? К сожалению, Атаназию не перед кем было притворяться. Другие гибли по-другому, но воистину никто из живущих не знает, как. Я — это «я», а не другое, тождественное себе раз и навсегда, и погибнуть оно может только так, а не иначе. Дух Зоси обнял Атаназия горячим земным объятием. Наконец-то! Еще мгновенье, и она могла опоздать. Никого не было с ним рядом, кроме нее. Поставили. Он четко видел перед собой только режущий глаза свет электрического фонарика и темную кучу верзил с направленными на него винтовками. Над ними виднелась черная масса гор, в глубине которой поток бормотал что-то невразумительное, и его голос нес холодное дуновение. В чистом небе почти спокойно горели звезды. Они были безучастны, словно застыли. Напрасно пытался Атаназий установить взаимопонимание со звездами. Не получилось. Клацанье затворов. «Ну — давайте. Я готов». Рядом стоял тот, чужак, из-за которого погибал Атаназий. Было видно, как он дрожит.

— Огонь! Пли!!! (Только бы не в то же место, куда попал Препудрех...) Грохот и страшная боль в желудке, боль, от которой у него был психический иммунитет уже давно (уже пару минут), первая в жизни сильная физическая боль — первая и последняя. «Наверняка печень». И одновременно чувство наслаждения, что сердца нет и оно никогда больше не забьется — никогда. Одна из пуль, самая умная, попала прямо в сердце. С ощущением неземного блаженства, утопая в черном небытии, напоенном жизненной сутью, чем-то таким, что не является всего лишь иллюзией непримиримых противоречий, а как раз тем самым, единственным и все же несбыточным даже в самый момент смерти, а только в бесконечно малую частицу времени после него... Что это значит? Ведь это уже не он (но на этот раз серьезно, без шуток) слышал передергивание затвора, команду и крик стоявшего рядом: Мачей кричал, видимо, так же больно задетый пулей, выл все тише и тише. Не знал того Атаназий, что это было его последнее впечатление. Он скончался под вой другого — угас в этом вое, становившемся все тише в его ушах... Мачей выл все ужасней — те вынуждены были выстрелить в него еще раз. Возвращаясь к предыдущему: разве инфузория в стакане воды не то же самое чувствует? То же, только не умеет выразить. А мы умеем? Тоже нет. Наконец Атаназий перестал жить.

 

Информация

Иногда о нем думала Геля (Гиня умерла вскоре после этого), иногда Препудрех, но по-другому — скорее в бессмысленных звуках, чем в словах. Он теперь был в дружеских отношениях с Гелей (которая стала любовницей Темпе и работала в следственной комиссии по особо важным делам), о разводе не было и речи. «Этот меня как-то странно убедил», — порой восхищенно думала она о князе. Через год Геля надоела Темпе своей жестокостью и нимфоманией — Темпе был человеком чистой идеи и чистым человеком. В это время Препудреха отправили в качестве посла ППСН в его родную Персию. Перед самым отъездом супруги Белиал окончательно помирились и поехали вместе. Кажется, в Гелю был влюблен персидский шах, и она стала звездой тегеранских балов. Потом устроила дворцовый переворот и посадила на трон своего Азика. Но правила в сущности она сама, всевластно и безраздельно. И кровь Берцев и Шопенфельдеров (и даже Ротшильдов) играла в ней уже до конца жизни. Метафизическим трансформациям не было конца. (Конечно, для Атаназия было благом, что его убили в тот вечер. Можно себе представить, какой «katzenjammer» пережил бы он на следующее утро, если бы убедился на трезвую голову, что его идея — это полная чушь, а кроме того — ужасный результат злоупотребления «коко», «белой колдуньей». Брр!)

— Ну вот, одним лишним человеком на свете меньше, и даже двумя... хотя... — сказал, заходя в будку, один (видимо, самый умный) из расстрельной команды.

Вскоре храпели все, за исключением нового караульного, который наверняка более бдительно, чем его предшественник, охранял государство Темпе: иногда пример — хорошая штука. Где-то вдали мрачнели горы и помигивали тихие звезды; в тиши иногда прохладный ветерок доносил бормотание потока. Но кто это видел и слышал? Некому было печально сказать: «Как прежде».

 

Информация

Сбылось и второе пророчество Гели Белиал. В Свентокшиских горах имели место антинивелистские выступления. Сумасшедших повыпускали из психлечебницы. Они разбежались во все стороны, кому куда хотелось. Зезя Сморский вступил в перебранку с каким-то патрулем. Ему вспороли брюхо, предварительно привязав его к стволу дерева. Из ближайшей лавки принесли керосин, облили и подожгли. Да — оно даже и лучше, что иные погибли, в особенности — Атаназий. Жить, не будучи способным ни к жизни, ни к смерти; в осознании мелочности и скудости своих идей; не любя никого и не будучи любимым никем; быть абсолютно одиноким в бесконечном, бессмысленном (смысл — вещь субъективная) мирозданье — просто ужасно.

Все знают, как потом стала развиваться страна под правлением Саетана Темпе, который всегда был прав, так что об этом даже не стоит говорить.

«Возьмитесь за какую-нибудь полезную работу», — говаривала старая тетка Атаназия (хватит уже этого имени). Ну и взялись из прежних отбросов те, кто выдержал всё, — но их было не так уж и много. Возникали новые, другие люди... Но какие, этого никто себе даже приблизительно вообразить не мог.

И все-таки хорошо, все хорошо. А? — Может нет? Хорошо, черт бы вас побрал, а кто скажет, что нет, тому — в морду!

 

24 VIII 1926

 

Редакция благодарит Юрия Чайникова за любезное разрешение на публикацию перевода этого романа.

При копировании материалов необходимо указать следующее:
Источник: Виткевич С. Прощание с осенью. Глава VIII. Тайна сентябрьского утра (3) // Читальный зал, polskayaliteratura.eu, 2023

Примечания

    Смотри также:

    Прощание с осенью. Предисловие, Глава I. Геля Берц

    «Взгляд сладострастно затуманенных, но в то же время холодно осматривавших его раскосых голубых глаз Гели возбуждал его до безумной злости, будто бил затверделую мясистую похоть тонким проволочным хлыстом. Он чувствовал себя в абсолютной власти этой похоти. "Ничто теперь меня из этого не вытащит. Пропал", — подумал он, извращенно наслаждаясь жестокостью по отношению к самому себе. "Блаженство гибели — существует ли что-то более адское?" Ему даже не хотелось насиловать ее — в эту минуту важнее было угрюмо подчиниться муке ненасытности. Он внезапно вздрогнул от наслаждения, превзошедшего его понятия о наслаждении вообще. На фоне ее взгляда это прикосновение было чем-то невыносимым: злость, ненависть, отчаяние, тоска по чему-то навсегда потерянному, неизлечимая болезнь, забытая, удивительно прекрасная музыка, детство и черное, дышащее безрукими и безногими остовами чего-то непонятного (жутких живых предметов, а не существ) будущее, и дрожь отчаянного броска в какое-то иное бытие, в котором боль от непереносимого раздражения пропитывалась диким выбросом уже неземного, внечувственного блаженства».
    Читать полностью
    Loading...