27.06.2022

Река времени в «Хрониках» Чеслава Милоша

Перевод этой удивительной книги я заканчивал «в долине Невяжи, самом сердце Литвы»Здесь и в следующих цитатах, не отмеченных сносками, приведены отрывки из настоящей книги.[1], в усадьбе Шетейни, где Милош родился и провел счастливейшие детские годы, описанные впоследствии в романе «Долина Иссы»Милош Ч. Долина Иссы / Пер. Н. Кузнецова. СПб: Издательство Ивана Лимбаха, 2019.[2]. Именно там, «сидя у райской реки», я вдруг с особенной ясностью осознал, что в «Хрониках», как и во многих других его произведениях, образ реки играет ключевую роль. Река, которую польский стихотворец стремился описать и о которой он размышлял с ранней юности, несет свои воды мимо каждого из нас, более того, она «несет и нас самих, тешащих себя иллюзией, будто мы неподвижны». Как и Невяжа, она то лениво разливается, то бурлит на порогах, то причудливо петляет, из-за чего порой трудно разглядеть, чтó было за предыдущим поворотом. И, тем не менее, память поэта стремится вернуть себе и читателю ушедшие пейзажи, людей и события. Речь идет о реке времени, о порожденной ее течением бренности людей и вещей, о воскрешении ушедшей действительности и об истории ХХ века. Это столетие, которое Милош прожил почти с самого начала и до конца, он пытался осмысливать всю жизнь как свидетель и летописец, искал для этого всё новые средства, постоянно стремясь «к форме более емкой»Программные строки из стихотворения Милоша «Ars poetica?» в переводе Натальи Горбаневской: «Вечно стремился я к форме более емкой, / что не была бы ни слишком поэзией, ни слишком прозой». Цит. по: Горбаневская Н. Мой Милош. М.: Новое издательство, 2012. С. 116.[3], которая помогла бы тем, кто знает о той эпохе лишь понаслышке, понять ее хоть немного лучше. А еще — увидеть в мгновенной вспышке забытые лица, «унесенные временем в слоях плиоцена».

В какой временнóй точке находился сам автор, когда писал вышедшие в 1987 году «Хроники»? В 1980 году в жизни Милоша происходит поворотное событие — ему присуждают Нобелевскую премию, что мгновенно меняет его положение как в эмиграции, так и в Польше. Из уважаемого, но незнакомого широкой публике профессора Университета в Беркли, известного в литературных кругах благодаря политическим книгам вроде «Порабощенного разума» и переводам стихов Збигнева Херберта, он превращается в знаменитого, не успевающего отвечать на приглашения поэта, чьи стихи переводят на многие языки. После вручения Милошу премии вдруг обнаружилось, что одного из самых выдающихся метафизических поэтов современности долгое время просто не замечали. С другой стороны, в коммунистической Польше, из которой Милош бежал в 1951‑м, был снят запрет на публикацию его произведений. В 1980 г. официальные издательства ПНР впервые за 35 лет напечатали его книги, а в июне 1981 г., в разгар короткого периода, который именуется в польской историографии «карнавалом «Солидарности»», поэт прибыл в Польшу. Там он встретился со старыми друзьями, литераторами, представителями оппозиции (в частности, с Лехом Валенсой) и с толпами читателей, младшие из которых, вопреки опасениям, что поляки забудут запрещенного эмигранта, выросли на его книгах. Чтобы понять, сколь много значил в то время для Польши Милош, достаточно упомянуть, что на воздвигнутом чуть раньше памятнике расстрелянным в 1970 г. рабочим Гданьской судоверфи высечены строки из его стихотворения:

Ты человека простого измучил

Да над его же мученьем хохочешь…

Ты не надейся на успокоенье.

Все позабудут — запомнит поэт.

Можешь убить его — явится новый.

Будет записано дело и слово.Горбаневская Н. Мой Милош. С. 113.[4]

После долгих лет одиночества и оторванности от читателей Милош неожиданно оказался в роли великого национального поэта, чуть ли не пророка, о чем свидетельствовал подаренный ему кем-то значок с четырьмя священными для поляка символами: ключами святого Петра (Иоанн Павел II), епископской митрой (примас Стефан Вышинский), инструментами электрика (Лех Валенса) и книгой (Чеслав Милош). Впрочем, эйфория, вызванная победой «Солидарности», продолжалась недолго — в декабре 1981 г. в Польше было введено военное положение, и хотя в 1983 г. его отменили, к моменту выхода «Хроник» никто не предполагал, что спустя два года польский коммунизм рухнет, а Милош обретет в Польше несколько тяготивший его статус морального авторитета и живого классика.

Разумеется, для понимания контекста, в котором создавались входящие в книгу стихи, нельзя не обратиться и к личным аспектам жизни поэта. И здесь мы обнаруживаем огромную боль, скрывавшуюся за внешним благополучием и признанием. В противоположность искренности, а порой даже беспощадности, с которыми Милош описывал самого себя, свои мысли и переживания, о близких ему людях он писал очень сдержанно, и узнать о событиях, связанных с ними, можно лишь из сохранившейся переписки с друзьями, а также из воспоминаний тех, кто еще жив. Пожалуй, в «Хрониках» упомянутая боль в полной мере прорывается лишь в одном стихотворении — в пронзительном «Прощании с моей женой Яниной»:

Я любил ее, не понимая ее настоящей сути.

Я причинял ей боль, гоняясь за миражами.

Я изменял ей с другими, но лишь ей одной был верен.

Мы изведали много счастья, а также немало горя,

Разлук, чудесных спасений. И вот теперь этот пепел.

Янина Милош умирала долгих десять лет, после 1977 г. почти не вставала с постели, испытывала постоянную физическую боль и приступы панического страха, перемежавшиеся глубокими депрессиями. Видя медленное угасание жены, Милош и сам глубоко страдал от ее и своей беспомощности перед лицом болезни. До получения премии из-за высокой стоимости лечения в семье постоянно не хватало денег, и поэт вынужден был продолжать преподавание, несмотря на пенсионный возраст. Ему пришлось освоить навыки сиделки и научиться готовить, но прежде всего научиться терпению и смирению. А потом, в 1986 г., наблюдать, как огонь, на который они с Янкой когда-то вместе смотрели в самых разных жизненных обстоятельствах, «огонь кемпингов, зимних каминов и городов горящих» «легко совлекал с нее волосы — струящиеся, седые, — / Лизал ее губы и шею, поглощая ее».

Однако беды, постигшие Милоша в конце 1970‑х, не ограничились болезнью жены. В том же трагическом для него 1977‑м с Аляски возвращается его младший сын Петр, проведший там два с половиной года на строительстве трубопровода. Психика впечатлительного молодого человека не выдержала суровых северных условий и непрерывных попоек, у него развился маниакально-депрессивный психоз. Кроме того, Петр страдал манией преследования, угрожал соседям, стрелял в случайных прохожих из окна мотеля, был приговорен к тюремному заключению. В довершение всего он начал видеть врага в собственном отце, подозревая его в недобрых намерениях и выдвигая против него разнообразные обвинения. Милош с его ««мнительной совестью», а также склонностью к delectatio morosaDelectatio morosa (лат.) — пристрастие к терзаниям, получение удовольствия от воспоминаний о своих грехах. [5], то есть к мрачным раздумьям над своими грехами»Милош Ч. Земля Ульро / Пер. Н. Кузнецова. СПб: Издательство Ивана Лимбаха, 2018. С. 45.[6], тяжело переживал эти нападки, усматривая в болезни сына свою вину, наказание за то, что он уделял семье слишком мало времени, посвятив себя литературе. Осенью 1979 г. поэт, уже зная, что вероятность присуждения ему Нобелевской премии высока, открыл своему другу, священнику Юзефу СадзикуЮзеф Садзик (1933-1980) — польский католический священник, член общества паллотинцев, философ, один из основателей парижского Центра диалога и издательства «Les Éditions du Dialogue». Друг многих эмигрировавших деятелей польской культуры, в том числе Милоша, которого он вдохновил взяться за перевод библейских книг. Автор предисловия к «Земле Ульро». Поэт посвятил ему стихотворение «К Юзефу Садзику» (сборник «Гимн о жемчужине», 1983) и другие тексты.[7], молитву, которую он часто повторял: пусть премия достанется кому-нибудь другому, лишь бы Пётрек выздоровел. Зная о страданиях, выпавших на долю Милоша, можно догадаться, почему именно в конце 1970‑х он переводит на польский язык библейскую Книгу Иова. И, пожалуй, в свете этого можно лучше понять душевные муки и терзания, обнажающиеся в стихотворении «Разговор о славе», которые Милош рассматривает как цену лавров:

— Легко тебе говорить — ты уже пресыщен.

Ты заслужил признанье, почил на лаврах

И равнодушен к тому, как тебя называют.

Как бы там ни было, ты все равно торжествуешь.

 

— Нет, дело вовсе не в этом. Всегда, ежечасно

Со мною сознание — острое и злое.

Также и ночью, и сны меня терзают.

Я знаю столько, что хочется скрыть лицо.

 Утолять боль помогала любовь. В 1984 г., за год до написания первых стихов, вошедших в «Хроники», закончились продолжавшиеся три года близкие отношения Милоша с ЭвойПо примеру Анджея Франашека, который в своей книге «Милош. Биография» (Franaszek A. Miłosz. Biografia. Kraków: Znak, 2011) не указывает настоящее имя Эвы, поскольку таково было ее желание, я тоже ограничусь псевдонимом. Скажу лишь, что для людей, хорошо знакомых с биографией поэта, ее личность не является тайной.[8], полонисткой и журналисткой, а затем его личным секретарем. Будучи моложе на три десятилетия, Эва вдохнула в старого поэта свежие силы, помогла ему преодолеть надвигавшееся уныние и на некоторое время стала его музой и спутницей в многочисленных путешествиях. Литературными плодами этой связи стали книга интервью Эвы с Милошем и сборник стихов «Необъятная земля» (1984), проникнутый чувственностью и радостью. Восхитившись личностью Эвы и видя, как благотворно она влияет на его друга, Константы ЕленскийКонстанты Александр Еленский (1922-1987) — польский эссеист, литературный критик, публицист, связанный с парижской «Культурой», левый интеллектуал. Друг Милоша.[9] даже советовал ему развестись с Янкой, однако тот был «абсолютно не способен покинуть жену»Из письма Милоша Ядвиге Вашкевич от 22 мая 1985 года. Ядвига Вашкевич (впоследствии Томашевич; 1910-1989) — возлюбленная Милоша в начале 1930‑х годов, когда оба они учились на юридическом факультете Виленского университета. В середине 1930‑х гг. они расстались, и их общение возобновилось, лишь когда поэт впервые после 30 лет эмиграции приехал в Польшу (1981).[10], с которой его связывали более сорока лет совместной жизни, супружеская клятва и ее болезнь. Кроме того, еще в 1982 г. Милош познакомился с американкой Кэрол Тигпен, историком, ровесницей и подругой Эвы. Новая любовь оказалась невероятно сильной и прочной. В 1992 г. Милош и Кэрол обвенчались, чтобы быть вместе до смерти — до безвременной смерти Кэрол в 2001 году. Поэт называл свою вторую жену «подаренным ему временем». Река времени снова вышла в его размышлениях на первый план.

Увидит ли читатель все эти события и переживания в книге? Возможно — если присмотрится к стихам внимательнее. Ведь Милош постоянно рассказывает свою историю, а из малозначащих, на первый взгляд, деталей складывается картина, раскрывающая нечто глубинное и даже универсальное:

Боже, я любил клубничное варенье

И темную сладость женского тела,

Ледяную водку, селедку в масле,

Пряные запахи корицы и гвоздики.

Какой же я пророк?..

В финале стихотворения сквозит горечь, связанная с выбором, который сделал поэт: слишком любящий жизнь во всех ее телесных проявлениях, чтобы быть пророком, он все-таки предпочел простому человеческому счастью «турнир горбатых, литературу».

Однако, читая «Хроники», невозможно забыть и о том, что свою историю Милош постоянно вплетает в более широкий контекст истории ХХ века. В вышедшем семью годами позже сборнике стихов «На берегу реки» он описывает свой сложившийся к концу жизни творческий метод так:

Медленно, осторожно, теперь, когда судьба свершилась, я погружаюсь в картины времен, уже минувших,

 

Моего столетия, единственного, в котором мне было велено родиться, работать и след оставить.

Недаром переводчица Милоша на английский язык Мэдлин Левайн считала, что его произведения складываются в своего рода мозаику — роман о ХХ веке. Книга, которую вы держите в руках, — важная часть этой мозаики.

Ни один труд Милоша не отражает историчность человеческой жизни лучше, чем «Хроники». Особенную ценность стихи и прозаические вкрапления, включенные в эту книгу, приобретают благодаря множественности перспектив автора. С одной стороны, он — беспристрастный, хотя и сочувствующий летописец, повествующий о таких событиях, как гибель «Титаника», премьера «Весны священной» Стравинского, спор в поезде двух русских интеллигентов, ницшеанца и имморталиста, или вхождение в устье Енисея корабля «Коррект», на котором плыли, в частности, знаменитый Фритьоф Нансен и присоединившийся к нему на последнем этапе Александр Милош, отец поэта. С другой стороны, автор всегда присутствует в своих стихах — порой на разных жизненных этапах и в нескольких ролях. Так, в стихотворении «Банка» дополняют друг друга взгляд школьника, ловившего в виленских прудах тритонов, и старого поэта, который когда-то был этим школьником, а теперь рассматривает приобретших новое значение тритонов с новыми, накопленными с годами знаниями. Конечно, имеются в виду знания не только натуралиста (Милош с юных лет интересовался природой), но и историка идей, у которого тритоны вызывают ассоциации с «саламандрой алхимиков, способной жить в огне», филолога, который дает им «имя и титул в грамматическом царстве», и, наконец, философа и творца, избавляющего их от небытия и дарующего им новое литературное бытие. Впрочем, в конце стихотворения выясняется, что рассказчик далеко не всемогущ — он сам ждет, что его «возьмут, поднимут», и он будет «жить в огне подобно саламандре».

Тема банки с пойманными земноводными вновь появляется в стихотворении «Тритоны» из цикла «Гераклиту». Здесь разнообразие перспектив и углов зрения, предлагаемых Милошем, еще больше. Даже датировка стихотворения (в цикле «Гераклиту» все стихи представляют собой своего рода стоп-кадры, рассказывают об определенных событиях и помечены годами) неоднозначна: в названии указан целый десятилетний временной отрезок с 1913 по 1923 год. А начинается стихотворение с описания фотографии, которая, как можно предположить, висела в разных жилищах Милоша практически на всех этапах его жизни. Во всяком случае, когда в 2008 г., спустя четыре года после смерти нобелиата, я впервые посетил его краковскую квартиру на ул. Богуславского, эта фотография занимала там почетное место. В 1923 г., когда Милошу было двенадцать, неподалеку от нее стояли банки с тритонами. Виленский гимназист смотрит на снимок десятилетней давности, а старый поэт из Калифорнии середины 1980‑х — и на фотографию, где его отец рядом с Нансеном, и на самого себя в детстве. Как изменили прошедшие годы жизнь этого мальчика и его родную Европу? «Что может случиться / За эти десять лет? Конец? Начало? мира». В эти годы уместились дальнее путешествие из Литвы в Красноярск (подробнее об этом в стихотворениях «Le Transsibérien» и «За Уралом»), отголоски Первой мировой войны, прокатившейся по родным для Милоша местам, две русских революции, обретение Польшей и Литвой независимости и конфликты двух молодых государств, переход Вильно из рук в руки, трудное возвращение домой, во время которого шестилетний Милош чуть не отстал от эшелона («Тревога-сон»), жизнь в райской долине Невяжи, первое причастие в Вильно, советско-польская война, бегство от наступающих большевиков, зарева артобстрелов, поступление в виленскую гимназию… Наступившие затем спокойные времена, знаменуемые банкой с тритонами, были недолгими — молодой поэт-катастрофист, в которого вскоре суждено было превратиться мальчику, предчувствовал неизбежность еще более страшных событий. Когда состарившийся Милош пытается упорядочить в своей памяти все эти факты, находясь на другом конце земного шара, перспективы смешиваются:

Как же смешались

Времена, места. Я здесь, беспокойный,

Калифорнийской весной, ибо картина не сложилась.

Образ мира рассыпается, взрываемый трагическим ходом истории, а того близкого, понятного, уютного и родного, что так хочется вернуть, уже не существует:

Чего хочу? Чтоб было. Но что? Того уж нет.

Даже те тритоны? Даже тритоны.

Сборник «Хроники» разделен на три части. Первая из них, озаглавленная «Сезон», включает в себя свободные странствия Милоша по времени и пространству, совершаемые с помощью памяти, неожиданных углов зрения, попыток задержать мгновение и постичь его, слиться воедино с течением реки времени. В стихотворении, открывающем книгу, он входит в эту реку, пользуясь замедлением ее течения в день Всех Святых, когда живые вспоминают умерших. «В великой тишине, стоявшей в мой любимый месяц, — пишет Милош, — Я остановку времени встречал с благоговеньем». Наверное, тишина, прежде всего внутренняя, и есть то непременное условие, при котором человеку удается проникнуть в суть времени, уловить его ход. В следующем стихотворении («Лишь одно») поэт упоминает о том, как достичь этой внутренней тишины:

И вот он здесь вновь, ему ничего не надо.

Он хочет лишь одного, и это бесценно:

Быть чистым созерцанием — безымянным,

Без ожиданий, страхов и без надежды,

На границе, где нет больше «я» и «не-я».

Бесстрастное созерцание, близкое традиции дзен-буддизма, дополняется христианским восприятием в стихотворении «Череп», где для Марии Магдалины время теряет свой абсолютный характер и замирает, ибо новой точкой отсчета становится встреча с воскресшим Христом:

Сон объял песчинки в часах, ибо узрела

И Его ладони касанье ощутила

В миг, когда с рассветом воскликнула: «Учитель!»

В заключительных строках «Черепа» этот миг изображен как преддверие и обещание вечности в единстве с Богом:

Но одно мгновенье всё длится неизбывно —

То, когда ступила за грань иного мира.

Оба предлагаемых Милошем пути ведут нас к глубинному пониманию времени, которое было выражено им несколькими годами раньше в стихотворении «Реки»: «И ни было, ни есть. Лишь вечное длится мгновенье»Пер. мой.[11].

Что еще ждет читателя в цикле «Сезон»? «Череп» входит в своего рода диптих о живописных полотнах, посвященных Марии Магдалине, — в данном случае источником вдохновения для поэта стали картины крупнейшего мастера светотени XVII в. Жоржа де Латура. Оба стихотворения написаны тринадцатисложником, традиционным польским силлабическим размером, который я передаю, приближая его к более привычной русскому читателю силлаботонике. Впрочем, Милош относится к размеру свободно, поэтому в нескольких строках ритм как бы сбивается, что нашло отражение и в переводе. Этим стихам предшествует другое стихотворение о живописном произведении, «Портрет с котом», причем в данном случае имя художницы, скорее всего, войдет в историю только благодаря тому, что она была упомянута польским нобелиатом. И хотя художественная ценность холста, на котором изображена девочка, разглядывающая в книге картинку с котом, не слишком высока, он становится отправной точкой для завораживающих строк, сплетающих воедино живительную силу возвращения сквозь толщу времени в страну детства с силой любви, которая позволяет встретиться даже с незнакомым поэту персонажем:

Нет ни кота — он в книге, а та на картине, —

Ни девочки, хоть она здесь, предо мною,

И я ее не терял. Настоящая наша встреча

В области детства: восторг, что зовется любовью,

Мысль о прикосновении, кот в велюре.

Важное место в цикле занимают стихи и проза о литературе, ее способности открывать сущность явлений, а также о месте и роли поэта в мире. Здесь, помимо уже упомянутых «Признания» и «Разговора о славе», следует назвать «Кафе «Греко»» и размышления в прозе «О, безграничный…», где Милош еще раз, но иными словами, формулирует свое кредо: «Когда-то я думал, что в старости мы должны размышлять о вечном, неподвластном времени, но вижу, что это не так, что все мое внимание обращено к мимолетному. На упрек, что я не умею медленно возноситься к трансцендентному, я отвечаю, как классики дзен-буддизма: быть может, мимолетное и вечное — две стороны одного листа бумаги».

Особое место в этом ряду занимает стихотворение «А книги», в котором хрупкость книг, «подлинных творений» человеческой мысли, противопоставляется их неистребимости и нетленности. Булгаковское «рукописи не горят» Милош выражает по-своему:

Мы есть, — говорили они, когда из них рвали страницы,

Или безумное пламя слизывало с них буквы.

По мнению поэта, книги пребудут, ибо они «благого рода, / Рожденные от людей, но и от света, от выси».

Одна из тем, которой проникнуто все творчество Милоша, — бренность человека, его смертность, но в то же время и бессмертие. В «Прощании с моей женой Яниной» свежая боль от утраты близкой женщины соединяется с философскими и богословскими раздумьями. В финале стихотворения поэт, мыслитель и осиротевший муж перебирает мысли Гераклита, Платона, Уильяма Блейка, христианские истины веры, пытаясь найти опору в реке времени — на этот раз огненной, уносящей его жену. И если поначалу в его словах сквозит отчаяние («Верю ли я в тел воскресенье? Не из этого пепла».), то конец стихотворения представляет собой полную надежды молитву:

Итак, я молю, заклинаю: расторгнитесь, элементы!

И возноситесь в иное, да приидет оно к нам, царство!

Покинув земное пламя, соединитесь снова!

Мысль Милоша постоянно осциллирует между окончательностью смерти, безвозвратностью утраты (что хорошо видно в стихотворении «Силы») и верой, что самое важное в человеке, его сущность, средоточие, душа будут сохранены и спасены. Эту веру поэт выражает в стихотворении «Старые женщины», вновь обращаясь к образу Христа, «Которым создано всё, что есть на земле и на небе, / Которому подначальны атом и мера галактик». Однако всемогущество сочетается в Нем с милостью — ведь никто другой не изведал в большей степени, чтó есть страдание, и не превратил это страдание в акт спасительной жертвы. Поэтому

Он, страдающий вечно, нежно к Себе привлекает

Мушек-однодневок, мотыльков, ослабших от стужи,

А также родительниц наших с закрытыми шрамами лона

И возносит к Своей человеческой Теотокос…

Сомнениями проникнуто чудесное стихотворение «Как должен выглядеть рай», в начале которого описывается место детского счастья Милоша, усадьба Шетейни: «Как должен выглядеть рай, я знаю, ведь я бывал там». С одной стороны, поэт считает, что в вечности красота мира должна многократно усилиться и «призывать нас к сути, к самому центру / За лабиринтом вещей». С другой стороны, возникает вопрос: «Но где же будет она, столь дорогая нам смертность? / Где время, что губит нас и при этом спасает?» Окончательного ответа Милош не дает, однако в конце цикла «Сезон» приводит «Довод» — так называется стихотворение, в котором он размышляет о множественности и несхожести времен, о том, каким разным бывает восприятие человеком реальности и самого себя.  Каждый из нас добавляет в общую картину мира лишь маленький штрих. И это парадоксальным образом внушает поэту надежду — должен быть тот, кто соединит штрихи воедино, Автор книги мироздания и времени:

Отсюда довод в пользу существованья Бога —

Ведь только Он способен составить книгу боли,

Смирения, блаженства, страха и экстаза.

Композиционный и смысловой центр «Хроник» — цикл «Гераклиту». По сравнению с «Сезоном» он гораздо более структурирован, а кроме того, предварен обширным авторским предисловием. Наличие этого предисловия облегчает мою задачу: кто лучше самого Милоша может объяснить, какой смысл он вкладывает в двадцать стихотворных и прозаических свидетельств о минувшем столетии? И все же я добавлю несколько комментариев, которые, возможно, помогут читателю в восприятии этой своеобразной летописи ХХ века.

Если в «Сезоне» река времени принимала различные формы и прихотливо петляла, то в цикле «Гераклиту» она приобретает упорядоченный вид хронологии, которая начинается в 1911 г., когда Милош появился на свет, и заканчивается в 1985 г. — в сороковую годовщину смерти его матери. Перед нами проходят, как пишет сам автор, «фотографии эпохи» или же «стоп-кадры», извлекающие из темноты людей, события и явления — иногда знаменательные, глобального масштаба, но чаще неожиданные, которые остались бы незамеченными, если бы не внимательный взгляд поэта.

С первого взгляда читатель замечает, что мгновения, бросающие свет на историю ХХ века, распределены неравномерно: подавляющее их большинство приходится на начало века, несколько — на межвоенный период, два — на войну и ее окончание, и лишь одно — на конец столетия, когда Милош писал свою книгу. Чем обусловлено внимание поэта к «La Belle Époque», которая безвозвратно канула в прошлое с началом Первой мировой войны? «Может, чем ближе к современным нам катастрофам, тем труднее освободить память от боли, которой она не хочет, от которой бежит?» — размышляет он. Возможно, отчасти это так, но дело не только в этом. Обращаясь к временам, предшествовавшим двум войнам, Милош хочет понять, каким образом стали возможны ужасы и зверства, последовавшие за эпохой, когда казалось, что человечество ждут исключительно прогресс и процветание: «Все выше был уровень просвещения, искоренявшего суеверия и предрассудки, в читальных залах библиотек засияло электричество, прокладывался подводный кабель для разговоров между материками, закон и независимые суды защищали граждан, земля шла к победе парламентов и всеобщему миру». Пожалуй, ближе всего к ответу на этот вопрос поэт подходит в стихотворениях «Первое исполнение», «За Уралом» и, особенно, «Ясный ум». По мнению Милоша, установлению тоталитарных режимов с их бесчеловечными идеологиями способствовали ницшеанская победа Диониса над Галилеянином, утопическая вера в то, что люди могут создать идеальное общество и обрести земное бессмертие подобно богам, но прежде всего, появление жаждущего власти человекобога, предсказанного Достоевским, который усилиями революционеров приходит на смену Богочеловеку и железным жезлом загоняет бездумных обывателей в «светлое будущее»:

Он властвовать будет над сушей и морем,

Над смертными на земле и на небе.

Воспитатель и мститель. Там, в своих столицах,

Отупевшие животные пусть дремлют, не зная,

Чтó им уготовано. Не его дело жалость.

Придется приучать ленивых и праздных,

Пока в послушании, страхе и надежде

Не лишатся своих нор — человеческой природы,

Которой вовсе не было. И с них спадет личина,

И достигнут высот, преображенные болью.

Человечество, чрезмерно положившееся на науку и оторванные от своих корней гуманистические идеи, с головой погрузившееся в ничем не ограниченную чувственность, слишком поздно заметило опасность. Идеологии, отрицающие существование человеческой природы и ставящие массы превыше личности, победили. Поэтому Милош бежит от советской империи, которая продолжает действия своей предшественницы, но с несравнимо большей жестокостью:

А я все бегу и бегу — сто, двести, триста лет,

Пó льду и вплавь, день и ночь, лишь бы подальше быть,

Оставив у родной реки продырявленную кирасу, ларь с грамотами короля, —

Бегу за Днепр и за Неман, потом за Буг, за Вислу.

Процитированное выше стихотворение «Тревога-сон» — первое в цикле «Гераклиту», которое поэт основывает на личных воспоминаниях. В 1918 г., возвращаясь с родителями из России в Литву, шестилетний Чеслав чуть не потерялся на «скверной станции» Орша. Это происшествие стало «истоком всех его тревог» и породило фантазию, какая судьба ждала бы его, если бы он отстал от поезда с польскими репатриантами. Надо сказать, что способность не только исходить из реальных событий, но и переноситься воображением на место вымышленного или реального персонажа, характерна для Милоша. В стихах и прозе, входящих в цикл «Гераклиту», он смотрит на мир глазами своего отца, охотящегося на маралов на склонах Саян, немецкого офицера, наблюдающего в бинокль за разрушением восставшей Варшавы, и даже своей тетки и возлюбленной Эли в пятнадцатилетнем возрасте, которая стоит голая перед зеркалом, «касается коричневых кружков на груди и на миг испытывает озарение, которое отрывает ее от всего, чему ее учили».

Озарение испытывает и читатель, переживая вместе с автором все новые вспышки света, выхватывающие из темноты гуляку и романтика пана Анусевича, который хотел жениться на Нине, сестре Эли; виленские холмы и Вилейку, к которым Милош, казалось, уже никогда не вернется; крестьянский дом у озера, который через девять лет попадет в водоворот военных событий; полуразрушенную Варшаву в 1944 году; коллегу-литератора Адама Важика, который во время войны оказался в СССР и встал на сторону силы и необходимости; и, наконец, мать поэта, к которой тот обращается, слушая на мессе евангельские слова о восстании из мертвых. Посвященное матери стихотворение «С ней» завершает цикл «Гераклиту» повествованием о ее смерти в ноябре 1945 г., когда, переселившись из Литвы в окрестности Гданьска, она ухаживала за больной тифом одинокой старой немкой и заразилась от нее. Таким образом, вектор цикла направлен от зарождения идей, повлекших за собой трагедию ХХ века, к смерти, ставшей последствием самых страшных событий этого столетия, — с надеждой на воскресение.

Милош не был бы собой, если бы не стремился к глубокому философскому, а порой и богословскому осмыслению личной истории, истории Польши и Европы, истории мысли и отдельных человеческих жизней. Попытки постичь сущность времени путем своеобразного «включенного наблюдения», анализа событий и выражения экзистенциального опыта на языке поэзии характерны для всех трех частей «Хроник», однако особенно ярко они проявились в заключительной поэме «Шесть лекций в стихах». Умерший в августе этого года писатель и историк литературы Войцех КарпинскийВойцех Карпинский (1943-2020) — польский эссеист, историк искусства, литературный критик, переводчик. Популяризатор творчества Милоша и других известных польских эмигрантских писателей ХХ века.[12] написал об этой поэме так: «Если бы меня попросили указать самую подробную и самую точную карту поэзии Милоша, я бы назвал «Шесть лекций в стихах». <…> Каждую фразу этого произведения можно снабдить сотнями страниц комментариев, каждая его часть отсылает к более ранним книгам Милоша, к неисчерпаемой хронике наших времен. И в то же время поэма поражает внутренней энергией, способностью синтезировать, самобытным и доступным языком»Kultura na trudny czas w wyborze Wojciecha Karpińskiego. Пер. мой.[13]. Трудно определить жанр, в котором написаны «Лекции». Это и воспоминания, и зарисовки, и поток сознания, и исповедь, и — в какой-то мере — действительно лекции, а точнее приглашение слушателя, читателя, собеседника к совместным размышлениям, чтобы, испытав на прочность и подвергнув сомнению тезисы научных теорий, вероучений, идеологий, попытаться дать ответ на основополагающие вопросы: какие уроки можно извлечь из истории ХХ столетия? был ли в ней смысл, и если да, то какой? и, наконец, куда несет нас гераклитова река времени, которая завораживает и зачаровывает автора?

Поэма начинается с возвращения в прошлое. Впрочем, эти возвращения происходят в каждой из первых четырех лекций — две заключительные посвящены вопросам и поискам ответов. Мы видим автора пареньком, идущим вдоль озера летним утром 1926 или 1927 года. Те, кто хорошо знаком с биографией Милоша, без труда узнáют Красногруду, усадьбу близ Сейн, где будущий поэт часто проводил летние каникулы. В описываемое лето амбициозный и в то же время робкий подросток пережил несчастную любовь, сыграл в русскую рулетку (к счастью, револьвер не выстрелил), а затем прошел сексуальную инициацию, найдя утешение в объятиях тети. Но все эти важные для Милоша события отступают на второй план перед грозной и пока что неведомой, но неотвратимой потенциальностью:

…нет пока что

Ничего, что должно случиться. Совсем ничего, поймите.

Или, может быть, есть, но в несовершенном виде:

Города, обреченные на разрушенье, телá— на раны,

Боль бесчисленных толп, у каждого иная,

Кирпичи для печей крематориев, страны для раздела,

Все убийцы назначены: ты, и ты, и ты.

Да! Еще самолет реактивный. И видео. И транзистор.

Человек на луне. А он идет и не знает.

Юный Чеслав еще не знает, что мучившая его «болезненность полового созреванья / Предугадывает болезнь исторической фазы». Описание деревенских крыш, еврейских местечек и поезда на равнине внезапно сменяется бездной (abyssus) и лабиринтами времени, которые поэт открывает, чтобы, пройдя через них, добраться до середины и узнать, есть ли что-нибудь или кто-нибудь внутри, в сердце этой петляющей реки.

Во второй лекции ретроспектива вновь сочетается с предчувствием грядущей катастрофы, с размышлениями о неизбежности событий, а также о личной и коллективной ответственности. Вспоминая красивую молодую немку, которую он видел на адриатическом пляже в межвоенный период, Милош из 1980‑х годов пытается предупредить ее:

«Оставайся, безумная, скройся в священных

Изваяньях, в мозаиках храмов, в рассветах,

Эхом будь на воде, когда солнце заходит.

Не губи себя, знай: не величье и слава,

Жалкий цирк тебя ждет, племенные обряды».

Несут ли она и миллионы других «простых людей», живших в то время в Германии, ответственность за произошедшее несколькими годами позже? Данте считал, что в аду каждый наказывается индивидуально — за свои прегрешения. Милош сомневается в этом:

Все же Данте ошибся. Нас судят иначе.

Приговор — коллективный. И вечные муки

Ждать должны были всех их, да, всех поголовно,

Что едва ли возможно.

Однако всеобщая коллективная ответственность представляется не очень-то реальной. И тогда Милош впервые упоминает Христа, Которому еще предстоит выйти на первый план ближе к концу поэмы. Его появление сдвигает размышления поэта в область его собственной ответственности за стремление быть как все, за нежелание прислушиваться к голосу пророков.

Третья лекция посвящена Советскому Союзу в сталинские годы. Убогость быта, вездесущий страх, всевластие лагерных вертухаев создают фон для размышлений о судьбе молодого поэта Гюнтера Этена, нациста, с которым Милош познакомился на конгрессе в 1935 г. и который впоследствии погиб на восточном фронте. Может быть, его убил кто-то из людей, встреченных Милошем в начале войны на провинциальном советском вокзале? Зачем пересеклись эти столь разные судьбы — только ли ради смерти? Вопрос о смерти и о том, насколько хрупка наша реальность, с еще большей силой звучит в четвертой лекции. Милош говорит о жестокости истории, понимаемой как наука о безликих массах и игнорирующей боль и гибель отдельного человека, который предается забвению, подобно библиотекарше панне Ядвиге, погибшей под развалинами разбомбленного в войну дома:

Обобщенье — вот подлинный враг человека.

Его истинный враг, что Историей прозван,

Своим множественным числом нас влечет и пугает.

Опасайтесь ее. Вероломна и лжива,

Она вовсе не антиприрода, как Маркс нас учит,

Ну а если богиня, то рока слепого.

И скелетик панны Ядвиги, то место,

Где ее сердце билось, кладу я на чашу

Против необходимости, теории и закона.

Пожалуй, память поэта — единственное место, где эта несчастная женщина продолжает жить, в связи с чем перед глазами заново, хотя и в несколько ином значении, встает уже цитировавшаяся строка:

Все позабудут — запомнит поэт.

Сохранение памяти характерно для творчества Милоша. Недаром одной из ключевых фраз в «Азбуке» можно назвать признание, касающееся двух старушек — учительницы отца и ее сестры, — к которым поэт в юные годы время от времени заходил в гости: «У меня перед глазами всегда стояли эти старые женщины, беспомощные перед лицом исторического времени или просто времени. Никто, кроме меня, уже не помнит их имен»Милош Ч. Азбука / Пер. Н. Кузнецова. СПб: Издательство Ивана Лимбаха, 2014. С. 163.[14].

Впрочем, есть и другая, намного более емкая память, сохраняющая вселенную. Достаточно вспомнить любимый Ахматовой шереметевский девиз, начертанный на воротах Фонтанного дома: Deus conservat omniaDeus conservat omnia (лат.) — Бог сохраняет всё.[15]. Идет ли мысль Милоша в этом направлении? Начало пятой лекции подразумевает, что да. Первые же слова дают ответ на все главные вопросы: «Христос воскресе». Однако сразу вслед за этим выясняется, что человечество растеряло «право и лево, верх и низ, рай и геенну». И хотя христианам по-прежнему «хорошо петь на скамьях церковных», чувствуются их растерянность и неуверенность, особенно ввиду сомнений, которые терзают интеллектуальную элиту:

Молчат теологи, философам же страшно

Хотя бы: «Что есть истина?» — промолвить.

Соответственно, искренний ответ на вопрос: «Воскрес?» — звучит: «Не знаю».

И все же в последней, шестой лекции Милош вновь предпринимает попытку вернуться к корням, к вере своего детства — но уже на новом, зрелом этапе, за многими поворотами реки времени. Он видит, как в этой реке исчезают люди, которые «вечно рождались, желали и гибли» и пытается понять, каким образом интуитивно уловленное им «вечное мгновение» может открыться к трансцендентности. Ответ, к которому он приходит, замечателен своей краткостью, чеканностью и глубиной:

Бедный наш земной миг возрождается в славе.

В одноврéменности, здесь, сейчас и вседневно

Хлеб становится телом, вино — Его кровью.

А все то, что немыслимо, невыносимо,

Снова принятым, узнанным быть начинает.

Когда теологи и философы замолкают, приходит время говорить поэтам. Искупительное событие способно преобразить мгновение, а вместе с ним и вечность. И если в славе возрождается хотя бы один земной миг, то благодаря одновременности и вседневности жертвы Христа река времени наполняется смыслом. На мгновение (то самое, вечное?) Милош проникается верой, что катастрофы ХХ века могут быть искуплены ценой тела и крови Спасителя. Правда, вслед за этим поэт замечает, что «не слишком утешен», но слово уже произнесено. После того как «смыкаются памяти темные воды», остается надежда, что эта память исцелена. На вопрос Адорно, возможна ли поэзия после Аушвица, стихи Милоша дают ответ: она необходима.

 

Хотелось бы сказать несколько слов о переводе «Хроник». Книга эта полностью издается по-русски впервые, хотя следует отметить, что отдельные стихотворения из нее уже переводились. В частности, большая их подборка вошла в книгу Натальи Горбаневской «Мой Милош». В коротком вступлении Горбаневская перечисляет и более ранние переводы: В. Британишского, а также А. Гелескула, Г. Ефремова, М. Осмоловской и С. Свяцкого из единственного на тот момент (2012) русского избранного Милоша «Так мало и другие стихотворения»Милош Ч. Так мало и другие стихотворения. М.: Вахазар, 1993.[16]. Впрочем, в 2012 году в издательстве «Азбука» вышло еще одно избранное в переводе А. Ройтмана, где тоже есть несколько стихотворений из «Хроник». Такое обилие новых книг объясняется столетием со дня рождения Милоша, отмечавшимся в 2011 году. Юбилей ознаменовался конкурсом на лучший перевод стихов польского нобелиата, а в числе конкурсных стихотворений был «Череп», который на сегодняшний день, пожалуй, переводился на русский больше, чем какие-либо другие милошевские стихи. И все же я убежден, что при всей ценности переводов отдельных стихотворений поэтические сборники следует переводить и издавать целиком. Сборников Милоша это касается особенно. И прежде всего — «Хроник». Пожалуй, только стихотворения из первой части книги можно рассматривать вне общего контекста. В цикле «Гераклиту» и поэме «Шесть лекций в стихах» каждый фрагмент представляет собой часть более широкой панорамы, которая начинает складываться лишь после прочтения всего произведения.

То, что до меня стихи из «Хроник» переводили такие признанные мастера, как Гелескул, Ефремов, Свяцкий и Горбаневская, которую я считаю своим учителем, стало серьезным вызовом и установило высокую планку. Кроме того, мне пришлось основательно забыть все прочитанные ранее переводы, чтобы они не влияли на мой собственный подход. Однако одно наблюдение Натальи Горбаневской, которое я, признаться, тоже успел запамятовать, очень созвучно моим выводам. Справедливо заметив, что в этой книге «стихи нередко выходят за рамки собственно стихов <…>, перемежаются «стихотворениями в прозе» и «прозой в прозе»», Горбаневская констатирует: «То, что остается стихами и написано, как правило, верлибром, нередко тяготеет к польской силлабике, вводя то еле, а то и отчетливо слышную цезуру, становясь почти или вполне белыми стихами»Горбаневская Н. Мой Милош. С. 122-123.[17].

Еще переводя сборник стихов Милоша «На берегу реки», я обратил внимание, что порой поэт прибегает к традиционным для польского стихосложения силлабическим размерам — в частности, к тринадцатисложнику, которым написаны такие произведения, как «Пан Тадеуш» Мицкевича или «Трены» Кохановского. По сравнению с более поздним «На берегу реки», в «Хрониках» силлабики гораздо больше. Некоторые стихотворения полностью написаны тринадцатисложником с небольшими вкраплениями одиннадцатисложника — таковы «Мария Магдалина и я», «Череп», «Эпитафия» (за исключением первой строки), «Обрывки голосов, еще во мне звучащих…» и, наконец, «Лекция II». В других стихотворениях Милош относится к силлабическим размерам более свободно — они присутствуют в стихах в виде отдельных строк, однако в остальных строках число слогов отличается незначительно, в результате чего в милошевских верлибрах явственно просматривается своеобразный ритм. Особенно это характерно для «Лекций». Во всей книге нет ни одного стихотворения с длинными нерегулярными строками, столь характерными для позднего Милоша.

Такой выбор формы не мог не отразиться на переводе. Общий подход к переводу стихов Милоша был выработан мною несколько лет назад. В предисловии к сборнику «На берегу реки» я описал его так: «В целом ради более естественного восприятия стихов «русским ухом» я несколько усилил их ритм, полагая, что это более соответствует духу русской стихотворной традиции. <…> Мне кажется, что слегка (но не чрезмерно) подчеркнутый, по сравнению с оригиналом, ритм позволяет верлибрам Милоша легче дышать по-русски»Милош Ч. На берегу реки / Пер. Н. Кузнецова. М.: Текст, 2017. С. 163.[18]. Для «Хроник» этот путь еще более обоснован и логичен. Однако конкретные решения отличаются друг от друга, в зависимости от стихов, их характера. В некоторых случаях, прежде всего там, где автор склоняется к классическим размерам, я приближаю милошевскую силлабику к силлаботонике. В качестве примера можно привести «Череп»:

Перед Магдалиной белеет в полумраке

Череп. Свечка гаснет. Кто из ее любимых

Стал той бледной костью, она гадать не хочет.

Так сидит в раздумьи, проходит век за веком.

Сон объял песчинки в часах, ибо узрела

И Его ладони касанье ощутила

В миг, когда с рассветом воскликнула: «Учитель!»

Я же сохраняю сны черепа, ведь это

Я и есть: порывист, влюблен, в саду страдаю

Под ее окном, ибо не уверен,

Что лишь я изведал секрет ее блаженства.

Упоенье, клятвы. Она их плохо помнит.

Но одно мгновенье всё длится неизбывно —

То, когда ступила за грань иного мира.

Пожалуй, в наибольшей степени этот подход проявился в переводе единственного в книге рифмованного стихотворения:

Обрывки голосов, еще во мне звучащих,

Мои и не мои, я издали их слышу.

 

Но кто теперь я сам — тот самый, настоящий,

А не античный хор, не эхо среди тиши?

 

Неужто должен я все начинать сначала,

Избавившись в наш век от чар его иллюзий?

 

На берегах, где нет судов и перепалок,

И возвращаюсь я к давно забытым людям.

В других случаях я сохраняю силлабический характер стихов, хотя, подобно автору, достаточно свободно отношусь к цезуре:

Действительно ли стоит Рим искать средь Рима?

Империи гибнут, и слава им за это.

Крошатся вместе с пышностью мраморных зданий

И с лавром, что венчает кесарей жестоких.

Цикл «Шесть лекций в стихах» я решился перевести с учетом силлабичности оригинала, а не свободным стихом без ритма, как Горбаневская:

Что с реальностью делать? И где она в слове?

Промелькнув, исчезает. Бессчетные жизни

Остаются безвестными. Город на карте —

Без лица на втором этаже в старом доме у рынка

И без пары влюбленных в кустах у завода.

В целом, чем ближе милошевские верлибры к силлабике, тем сильнее ритм в их переводе. Конечно, при этом стих остается свободным и не лишенным характерных для Милоша шероховатостей. В значительной степени ритм, присутствующий в оригинале, обусловлен самой структурой польского языка, в котором ударение почти всегда падает на предпоследний слог. Я постарался уловить этот ритм и найти такие языковые средства, которые могут дать русскому читателю представление об оригинале, но в то же время будут восприниматься органично, не создавая излишнего впечатления чуждости.

Если попытаться сформулировать основные принципы, которыми я руководствовался в работе над переводом «Хроник», да и других стихов МилошаПриблизительно в это же время я перевел семь его стихотворений из сборника «Оно», цитируемых в книге Катажины Шевчик-Хааке «Шипы Грюневальда», которая готовится к изданию в Издательстве Ивана Лимбаха.[19], то, пожалуй, начать следовало бы с бережного отношения к наследию поэта. Одна из основ моего взаимодействия с его стихами — забота о том, чтобы как можно точнее отразить в переводе весь содержательный слой (сам Милош не уставал подчеркивать, насколько это для него важно), стремясь при этом передать и формальные особенности переводимых произведений. Добиться того, чтобы стихи Милоша звучали по-русски органично и в то же время сохраняли своеобразие оригинала — задача непростая, напоминающая порой хождение по лезвию бритвы. Один неверный шаг способен сказаться на конечном результате самым пагубным образом. Но есть и еще один важный момент — погруженность в биографию переводимого автора, в его философско-религиозные воззрения, литературные пристрастия, взаимоотношения с семьей, друзьями и любимыми женщинами, в географию близких ему мест. Надеюсь, что мои более чем десятилетние усилия по изучению и переводу наследия Милоша позволили мне проникнуть в милошевский мир до такой степени, чтобы я мог стать своего рода посредником между поэтом и читателем.

«Где бы я ни скитался, на всех континентах я всегда обращался лицом к Реке»Милош Ч. На берегу реки / Пер. Н. Кузнецова. М.: Текст, 2017, С. 181.[20], — написал Милош в одном из своих известнейших стихотворений «В Шетейнях». Переводить «лицом к Реке» — то, к чему я продолжаю стремиться. В «Хрониках» мы вместе с поэтом входим в гераклитову реку времени, чтобы выйти из нее обогащенными опытом, которым щедро делится с нами Милош.

 

Вступительное слово к книге: Милош Чеслав. Хроники / Пер. с польского Н. Кузнецова; СПб: Издательство Ивана Лимбаха, 2020.

При копировании материалов необходимо указать следующее:
Источник: Кузнецов Н. Река времени в «Хрониках» Чеслава Милоша // Читальный зал, polskayaliteratura.eu, 2022

Примечания

    Смотри также:

    Loading...