19.07.2023

«Стихи Ожуга жгут».

195.

В доме на Крупничей, в этом улье краковских поэтов, жил и Ян Болеслав Ожуг. Небольшого роста, некрасивый, необаятельный, чрезвычайно одаренный человек.

Ожуга мы помнили с октября 1979-го. В дни съезда переводчиков всю толпу гостей водили по Кракову туда-сюда (спектакль Выспянского в театре, лекция о Кохановском в каком-то здании), завели на несколько минут и в краковский Союз литераторов, где в прихожей ждал нас с Астафьевой Ожуг, чтобы вручить нам, переводчикам, лауреатам, свежий томик избранных стихов.

Мы не обманули — и тогда, и позже — ожиданий Ожуга. По возвращении в Москву я перечитал — дома и в библиотеке — все насписанное им и опубликовал, под видом рецензии на новое избранное, статью о его поэзии. Статью я писал по канве двухтомного собрания стихотворений 1977 года, потому что избранное не может вобрать все богатство и разнообразие его поэзии. Тем более не могла объять его статья. Чтобы скрасить для себя самого недостаточность своей статьи, я посвятил значительную часть статьи цветовой гамме лирики Ожуга, функции цветовой композиции в его стихотворениях, размышлял об ало-бело-зеленом трехцветии в стихотворении «Пустая деревня» и о красно-зеленом двухцветии в польском и русском фольклоре и быте, вспоминал водкинского «Красного коня»: «...красный цвет в "Купании красного коня" не списан с натуры, а содержит цветовой синтез истории России...». Пояснял, что «зеленое в поэзии Ожуга — чаще всего цвет зелени и жизни, красное же — воспоминание о "красном море" Второй мировой войны, которое он перешел». Писал я и о контрастности, антитечности, дуализме картины мира в поэзии Ожуга (и в народном мышлении). Но писал и о сути ожуговских пророчеств и проповедей.

Не избалованный вниманием Ожуг от моей статьи был в восторге, не уставал перебирать ее буквально абзац за абзацем в письмах ко мне, а позже, когда переводить его стихи стала и Астафьева, в письмах к нам обоим.

А почему, собственно, не избалованный? Ему удалось издать три десятка поэтических книг, несколько избранных, собрание стихотворений, он получил премию министра культуры, варшавская «Твурчость», то есть Ивашкевич и Земовит Федецкий, ведающий там поэзией, печатали его не реже, чем раз в год, о нем писали добрые слова краковские критики Ежи Квятковский и Ян Пещахович, они же его издавали, поскольку в краковском издательстве Пещахович сменил Квятковского, да и в Варшаве два-три человека писали об Ожуге с уважением и пониманием, особенно Анна Каменская.

Но Пещахович начинает свою большую статью об Ожуге словами о том, что бывают поэты желанные и нежеланные, Ожуг — поэт нежеланный. Анна Каменская первый же абзац своего восторженного эссе заканчивает восклицанием: «Какой же это превосходный, а при этом недооцененный поэт!» Ожуг и ощущал себя и нежеланным, и недооцененным, и не понятым (своей страной), да и просто не услышанным. Гласом вопиющего в пустыне. А вопиял он, как и те, давние пророки, о вещах важнейших и не терпящих отлагательства.

Каменская из семи с половиной страниц своего эссе две с половиной сочла необходимым посвятить анализу причин недооценки Ожуга. Она говорит о среде «светско-интеллектуальной», которая «иногда слишком уж сориентирована на то, что называется Европой, и универсализм всегда ставит выше, чем родимые ценности. Особенно это касается ценностей литературы, создаваемой крестьянами по происхождению. Тем более ценностей в их первом, как бы стихийном порыве. То, что у Ожуга дикое, первобытное, больное, кровоточащее, — в творчестве Харасимовича, а отчасти и Новака смягчено, профильтровано через европейские образцы, стало более литературным, а значит, более удобоваримым».

Ожуг — фамилия крестьянская. По-польски «ожуг» — это и тлеющая головня, и кочерга, и помело. К слову сказать, фамилия Юлиана Пшибося — от диалектного польского «пшибось», что значит «на босу ногу», «босиком». Из пяти выдающихся польских поэтов ХХ века, вышедших из деревни, трое — Пшибось, Ожуг и Новак — родились в Предкарпатье, в нескольких десятках километров друг от друга, такой поэтородящей оказалась здешняя земля. Сразу же оговорюсь, что «поэт крестьянского происхождения» — это не синоним словосочетания «крестьянский поэт». Крестьянским поэтом хотел быть и потому был интеллигентнейший Новак. Назвать «крестьянским поэтом» крупнейшего (и влиятельнейшего) из всех польских авангардистов Пшибося никому никогда не приходило в голову, хотя он писал также и о деревне, и о крестьянских бунтах в Польше 1930-х годов. Ожуг был крестьянским поэтом в первых трех томиках, вышедших накануне войны — в 1937-м, 1938-м, 1939-м. А в поэзии Ожуга 1960-х и 1970-х гибель деревни — лишь один из аспектов гибели человечества. Поэту, не потерявшему связь с землей, гибель земли и всего живого на ней очевиднее, чем горожанину, ослепленному мельтешащей политической и литературной суетой. Ожуг — очевидец. Ожуг — око. «Око» — название одной из его книг и название нескольких, очень разных стихотворений. Мандельштам писал в своей прозе: «Птичье око, налитое кровью, тоже видит по-своему мир». Таким «оком, налитым кровью», был Ожуг. Мир он видит очень по-своему.

Прадед Ожуга пахал землю, дед был деревенским кузнецом, отец — деревенским органистом. Отец Ожуга хотел видеть своего сына ксендзом, но после двух лет монастырского режима в семинарии Ожуг сбежал в Краков, где, голодая, репетиторствуя и надрываясь, окончил университет.

Внутренняя драма юноши, травля «отступника», «безбожника», «отщепенца», каким он стал для родных и земляков, оставили глубокий след в душе поэта. Полжизни спустя он все еще вспоминает об этом в стихотворении «Отступник» («Я бросил ризу, будто кость собакам...») и в нескольких рассказах разных лет (один из которых, написанный в 1939-м, а опубликованный лишь много лет спустя, тоже назывался «Отступник»).

Незаживающую травму оставила и война, оккупация, жестокость гитлеровцев и ответная жестокость партизан Армии Крайовой, в которой Ожуг был офицером. Кровь, кровь, кровь. В одном из первых стихотворений по окончании войны Ожуг описывает «кровожадную весну» 1945 года:

...Чавкают ручьи. Сопят

лес и поле: кровь хлебают...«Как я в мир вас понесу...», 1945. Перевод Н.А. Не опубликован. И у Н.А., и у меня — еще целый ряд неопубликованных переводов из Ожуга.[1]

В нескольких его стихотворениях разных лет настойчиво повторяется образ Красного моря. Как метафора-рефрен. Как знак «пройденной вброд» крови.

...Через Красное море

перешел я один...

...Тело мясом и кровью

через рельсы катил... —

поет, играя на дудочке, безногий инвалид. Можно догадаться, что это бывший партизан, искалеченный при взрыве на железной дороге, остальные его товарищи погибли. Эта дудочка все звучит в ушах Ожуга, не утихая.

Как многие бывшие польские партизаны (напомню молодого Ружевича) и как многие наши фронтовики, Ожуг вернулся к мирной жизни с обостренной жаждой справедливости. Свою книгу стихов 1956 года он назвал «К материку Доброй Надежды», но эта надежда не сбывается:

 

...Но многим тяжело,

Как раненому, мучимому жаждой...

...И бедных все не убывает.

И справедливость — ох, как медленно растет!

Как если бы ее сажали

с сожженными корнями!«Там, где». Перевод Н.А. Польские поэты ХХ века. Т. I.[2]

В первые послевоенные годы Ожуг учительствовал в провинции (как до войны — Пшибось). С 1950 года он живет в большом городе, его книга 1968 года называется «Городские стены». Современный город видится Ожугу средоточием боен, «где топором крушат хребет скоту, / то есть рогатому крестьянству». «Рогатое крестьянство» Ожуга — это уже не есенинские «братья наши меньшие», а «братья и сестры», равные людям. Точно так же языческие, «низшие», иногда еще зверообразные или древообразные славянские боги в поэзии Ожуга равны христианским святым и самому Христу. Ожуговский Христос обращается к современным лжехристианам с большим списком обвинений и проклятий, начинающихся так:

Вы повырубили зубров и богов дубрав и дебрей.

Выдумали Меня вместо тех, кому молились древле.

Вы поставили Мне церкви, чтобы вам прощал злодейства,

беззащитен, как девчонка, в поле брошенная наземь...«Христос». Перевод мой. «ИЛ» 1987, №6; Польские поэты ХХ века. Т. I.[3]

Иногда поэзия Ожуга выглядит отдаленной аналогией прозы наших «деревенских» прозаиков. Например, «Прощания с Матерой». В поэзии Ожуга — тоже прощание с гибнущим миром, но гибнущим миром Ожугу кажется не только деревня — вся цивилизация.

Многие стихотворения Ожуга — эсхатологические видения.

...Не знаю, водородная ли бомба, пожар ли нефтеперегонного завода.

Я убегаю, убегаю,

слепой и оглушенный...

...Быть может, щурится от ужаса — не знаю —

Всевидящее Око над пожарищем.«Око». Перевод Н.А. Не опубликован. Как многие еще наши переводы из Ожуга.[4]

В стихотворении «В минуту взрыва» изображен современный город за считанные мгновения до гибели:

...Надеясь пережить страшный суд,

наивные косят глазами

на блеск разбитого стекла пекарни

и, с недоверьем

слушая тромбон сверхбомбы,

хватают помидоры

и в холодильники мешками тащат сахар.

 

Мохнатым пауком

уже им в горло лезет смерть,

они ж бегут на склады за добычей.

Крадут открыто, так, как крали —

с прилавков, с магазинных полок...Перевод Н.А. «ИЛ» 1987, №6; Польские поэты ХХ века. Т. I.[5]

Вспоминается, конечно, распутинский «Пожар». Но у Ожуга здесь — пожар вселенский, окончательный, последний.

Светлые стихи у Ожуга — редкость. Некоторые из них посвящены любви, жене, ее деревенским родным, радостям деревенской работы. Некоторые отдаленно напоминают «Лад» Василия Белова, идеализируют старую польскую деревню с ее тысячелетними устоями трудовой морали, с ее любовью к прекрасному.

Здесь остановлюсь на минуту. В сихах Ожуга часто встречается павлин. На вопрос в письме к Ожугу, держали ли реально польские крестьяне павлинов, Ожуг ответил, что не только шляхта в усадьбах и фольварках, но и крестьяне побогаче павлинов реально держали, «отсюда и павлиньи перья на старинных шапках крестьян из краковской земли. За пределами краковской земли павлин не появляется. Но в народной песне живет».

По-своему прекрасны и трагические, эстетически острые (да нет — не эстетически — физически колющие!) образы старика и старухи, которые еще трудятся на земле:

Остались

старик

и старуха...

...Он босой на серпе и гвоздях,

а она босая, на вилах.

Одним терновым венцом

укрываются на ночь оба...«Старики». Перевод Н.А. «ИЛ» 1987, №6; Польские поэты ХХ века. Т. I.[6]

Здесь современный экспрессионист и сюрреалист Ожуг чем-то близок к эстетически острой живописи и скульптуре некоторых художников готики.

Проза наших «деревенщиков» — лишь очень частичная параллель для поэзии Ожуга. Польский поэт Рышард Крыницкий еще в 1968-м предложил совсем другую параллель. Произнеся об Ожуге слова «магический реализм», он тем самым соотнес Ожуга с прозой латиноамериканской, такой, как «Сто лет одиночества» Маркеса. Но и эта параллель — частичная и приблизительная.

От наших «деревенщиков» Ожуга отличает, в частности, то, что, сочувствуя последним труженикам-праведникам современной гибнущей деревни, Ожуг с ужасом говорит о теперешних деклассированных выходцах из деревни, захлестнувших и запакостивших современный город. Ожуг пишет об этом резко, беспощадно:

Я видел, как били крестьяне деревню, как черную жабу...

кирпичные дома бросали,

жгли поля шелковистой пшеницы

и в городские кварталы везли свои миски...

 

Теперь им хлеб распирает брюхо, как похабным хрякам помои.

Жадные воруют и грабят,

Ленивые водку хлещут...

 

Я смотрел, как деревню убивали крестьяне.

Я смотрю, как крестьяне убивают больной город.

 

Постепенно слепну,

может быть, слепой увижу лучше

черную тьму из тьмы.«Там и здесь». Перевод Н.А. См. Польские поэты ХХ века. Т. I.[7]

Стихи Ожуга жгут. Жгут глаголом. Такова была поэзия ветхозаветных пророков.

Пророки всегда были неудобны для окружающих. Ожуг тоже. Резко и часто несправедливо высказывался он в литературных полемиках. Это не облегчало ему жизнь. В одном стихотворении Ожуг цитировал расхожую остроту своих литературных противников: «Только корова не меняет свои взгляды». И отвечал им: «А я больше уважаю корову, чем вас». В его письмах к нам тоже много горечи и раздражения. Но больше — пояснений диалектных слов и реалий польской крестьянской жизни.

А в маленькой квартирке Ожуга на Крупничей на книжных полках запомнились собрание сочинений Достоевского (один из рассказов Ожуга 1960-х годов предварен эпиграфом из «Бедных людей» Достоевского) и все книги Фолкнера, какие переведены в Польше. Любит он также Колдуэлла и Стейнбека.

На стенах — картины, подаренные ему знакомыми художниками. По складу я не журналист, но на клочке бумаги сохранилась у меня дата нашего визита к Ожугам — 21 декабря 1986 года. Четыре фамилии художников, подаривших ему свои вещи; среди них преобладают, как он сказал, художники родом из провинции или из деревни.

Мы полистали альбомы. В одном из альбомов — фотография деда, кузнеца. Вот фотография отца и дяди в Америке, в Чикаго, отец Ожуга научился в Америке английскому языку и игре на фисгармонии, это и позволило ему, вернувшись, стать деревенским органистом в своей деревне (в деревне играют не на органе!); а дядя остался в Америке. До Америки отец бывал на заработках в Германии, во время Первой мировой войны был в русском плену, в 1917-м вернулся из плена. Когда Ожуг был гимназистом ввоеводском Жешуве и жил на пансионе, отец каждую неделю возил ему хлеб из деревни. В деревне не было денег на спички, огонь добывали кремнем и кресалом. Мать Ожуга прожила больше девяноста лет, но последние десять лет лежала. О себе он рассказывал, что во время войны публиковал стихи в 1943-м в подпольном журнале «Месенчник литерацкий» (там печатался и Бачинский); стихи там публиковали без подписей и даже без псевдонимов. После войны Ожуг побывал с сыном в Испании, в Гранаде, там живет его товарищ по гимназии, который служил в польской армии на Западе.

Ожуг присылал нам свои книги. Отвечал на вопросы. Реже упоминал о своих болезнях и заботах. Иногда прорывалась горечь непризнанности и даже обозленность, а уж особенно по отношению к литераторам, умеющим пробиваться «не самыми элегантными», как ему кажется, способами. Впрочем, это письмо кончалось слабой надеждой на признание у нас в России: «...Поэтому я очень рад, что вы вместе с пани Натальей беретесь за мои стихи. Хоть бы из этого что-нибудь вышло!..»

Мы переводили его оба, хотя близка его поэзия только Астафьевой, мне же довольно далека. Но я тоже высоко ценил его. И мы подумали, что если его будут переводить два русских поэта, его это гораздо больше порадует. Так и было.

Наша публикация в «Иностранке» (1987, №6) давала об Ожуге довольно полное представление, насколько это возможно в журнальном цикле. Татьяна Ланина в очередной раз пробила нашу публикацию через «них», то есть через редколлегию. Но потом сказала мне (почему-то полушепотом):

— Если бы вы знали, как они все ненавидят крестьян и деревню!

«Они» — не только члены редколлегии «элитарного» журнала «Иностранная литература», но и вообще столичные «интеллигенты». Все «они» — горожане, как правило, в первом или во втором поколении, потому особенно брезгуют памятью о деревне, «отмываются» от своей деревенской родословной. Мне повезло: петербуржец-ленинградец в третьем поколении, родившийся и живший в городе до восьми лет, я потом три года, в войну, прожил в деревне, в дерене окончил первые три класса, в деревне начал писать стихи. Моя память о деревне — это большая комната в избе, где мы жили вместе с хозяйкой, с ее младшей сестрой, с ее двумя дочерьми, из которых младшую, родившуюся после получения похоронки на мужа, хозяйка, Ефросинья Егоровна, еще кормила грудью, и в этой же комнате, в самом ее цнтре, в тепле, а не в своей холодной «стайке», какое-то время лежала только что отелившаяся корова со своим теленком. Эта картинка памяти о дервне впоследствии слилась у меня — прошу прощения за кощунство — с картинками и польским «шопками», изображающими Марию с Младенцем, а рядом с ними вола и осла.

Ожуг скончался в 1991 году, до настоящего признания не дожил, да и посмертно о нем не шумят в Польше. Не исключено, что в другой стране, например, в какой-нибудь латиноамериканской, он стал бы Нобелевским лауреатом. В наш двухтомник польских поэтов ХХ века мы с Астафьевой включили в наших переводах двадцать стихотворений. Это отнюдь не все, что мы из него перевели, часть переводов по-прежнему не опубликована, но и эти двадцать стихотворений произвели впечатление на некоторых читателей в России. Лев Аннинский в «Дружбе народов» написал статью о польской поэзии ХХ века, какой она предстала в его глазах по нашей антологии; он показывает поколение за поколением, какждое поколение представляя двумя фигурами (чаще — контрастными и взаимодополняющими); поколение родившихся около 1910 года Аннинский представил Милошем и Ожугом; польские литераторы съели бы его живьем за такое сопоставление, но оно правомерно, и наша антология позволила ему это увидеть.

 

При копировании материалов необходимо указать следующее:
Источник: Британишский В. «Стихи Ожуга жгут». // Читальный зал, polskayaliteratura.eu, 2023

Примечания

    Смотри также:

    Loading...