24.11.2022

В тени Библии

«Мене, текел, фарес» — книга бунтарская, хотя и отдающая дань прежним исследователям обсуждаемой проблемы. Цель ее состоит не в том, чтобы высмеять случаи непонимания и ошибок в интерпретации произведений, но в том, чтобы с помощью диалога и дискуссии добиться максимально точного прочтения анализируемых текстов. Наша позиция несвободна от предварительных допущений — напротив, она вытекает из непреложных убеждений, которые в настоящее время не слишком популярны, а потому нуждаются в подробном представлении.

Во-первых, эта работа, посвященная анализу лирических произведений Ружевича, появилась благодаря убежденности автора в том, что искусство интерпретации имеет целью раскрыть содержащийся в тексте смысл и что этот смысл не является произвольным результатом творчества интерпретатора. Данное положение не пустая банальность: тридцать лет отделяет нас от знаменитой кембриджской дискуссии между Умберто Эко и Ричардом Рорти о возможности (или невозможности) объективной интерпретацииСм.: Interpretacja i nadinterpretacja. Umberto Eco, Richard Rorty, Jonathan Culler, Christine Brooke-Rose [Интерпретация и гиперинтерпретация. Умберто Эко, Ричард Рорти, Джонатан Каллер, Кристин Брук-Роуз] / Red. S. Collini, tłum. T. Bieroń. Krakow, 2008.[1], а некоторых исследователей давно перестали интересовать реальный автор и его мнение о собственном замысле. Спор имел продолжение в Польше — в нем приняли участие знаменитые ученые: Влодзимеж Болецкий, Михал Гловинский, Генрик Маркевич, Рышард Ныч, Януш Славинский и другие литературоведы, а также философы и культурологи (среди прочих Анджей Шахай и Ежи Кмита). Как можно было предполагать, главный вопрос остался нерешенным — в том смысле, что достижение компромисса оказалось невозможным.

В связи с вышесказанным я должен предупредить уважаемого читателя, что в своей скандально традиционной практике интерпретации текста я отдаю предпочтение позиции Умберто Эко: между интерпретацией и использованием текста есть разница, и мы в состоянии заключить, что некоторые прочтения ошибочны (или менее точны, чем другие), если иметь в виду «семиотическую стратегию текста» или просто сведения о культуре, к которой мы принадлежим. Более того, я убежден, что в тексте воплощены намерения автора и что они не только познаваемы, но и играют важную роль в интерпретации.

Во-вторых, я считаю, что в целом смыслы, содержащиеся в тексте, зависят от воли или намерений автора, однако в известной мере следует учитывать и неосознаваемые факторы (подсознательное, неопределенные ассоциации, образы и архетипы), которые определяются не только психологией, но и культурой и историей. Следовательно, невозможно не учитывать кровавые события XX века, нельзя забывать об идеологическом фундаменте человеческого поведения и принимаемых решений (об этом речь пойдет подробнее). Именно поэтому крайне важны и запутанная биография поэта, и созданный им собственный образ (названный Яцеком Лукасевичем «ТР»«Кто такой ТР? Это произведение — результат напряженной работы с сопротивляющейся словесной материей; это изменчивая фигура, которая использует костюмы и маски, но которую невозможно отождествить с костюмом или маской; это некто, обладающий явной для адресата индивидуальностью, — и одновременно незаконченный конструкт, созданию которого автор посвятил всю жизнь. Он может быть лирическим субъектом отдельного стихотворения, цикла, многочастной поэмы или поэтического сборника, героем лирики во всей ее совокупности (непостигнутым и непостижимым), наконец, лирическим героем творчества Тадеуша Ружевича. Лирические субъекты стихотворения, сборника, всей лирики и целого творчества отличаются друг от друга, действуют на разных уровнях текста, степень их связи с биографией автора различна, они в разной мере зависят от его воли, его сознательных решений» (Łukasiewicz J. TR [ТР]. Krakow, 2012. S. 5).[2]), который должен быть сопоставлен с доступными нам историческими сведениями, хотя, как известно, разграничить вымысел и действительность непросто, ведь, как пишет итальянский ученый,

нам приходится менять местами вымысел и реальность — прочитывать действительность как литературный текст, прочитывать текст как действительность. Иногда такие казусы бывают забавны и безобидны, иногда совершенно неизбежны, иногда жутковатыЭко У. Шесть прогулок в литературных лесах / Пер. с англ. А. Глебовской. СПб.: Symposium, 2003. С. 222–223.[3].

Как известно, для Умберто Эко это не пустые слова. Доказывая, что для нашей психики вымысел бывает комфортнее реальности, что не существует идеальных правил их разграничения, автор «Открытого произведения» развлекается цитированием начальных фраз романов, перемежая их первыми предложениями текстов, которые описывают реальность, — дневников, исторических трудов, газетных заметок. В данной работе те элементы образа автора, которые созданы им сознательно и не обязательно согласуются с действительностью, интерпретируются не как попытка ввести в заблуждение, но как проявление нарративной идентичности. Дешифровка мифологических конструктов — не повод предъявлять автору обвинения, но она поможет вскрыть глубокие психологические травмы, повлиявшие на литературные и экзистенциальные взгляды поэта.

Наконец, в-третьих, я отдаю должное факту существования определенных внешних обстоятельств, которыми определяются особенности интерпретации: читательских установок и компетенций, духа эпохи, времени прочтения и других факторов, не связанных с текстом непосредственно, но воздействующих на его восприятие, непреложно связанное с историческим контекстом и его изменениями. Стремление к исследовательской точности, таким образом, обязывает констатировать, что на интерпретацию представленных здесь текстов Ружевича повлияли знание католического вероучения и Библии, высшее образование в области философии религии, а также исторический момент. В связи с последним следует подчеркнуть, что за оценкой исторических событий, политических взглядов и суждений поэта стоит ценностная перспектива свободной Польши, а не ПНР. Поэт отдавал себе отчет в том, что после обретения страной независимости «гражданский позор» подвергнется суровому осуждению (об этом свидетельствует стихотворение «ком подступает к горлу»), а компромиссы с коммунистами вряд ли будут поводом для гордости. Судный день приближался: «век № XXI подбирался, как вор»Перевод Владимира Окуня.[4].

Еще одно, четвертое, положение, особенно важное применительно к творчеству Ружевича: я убежден, что его религиозные — и антирелигиозные — стихотворения должны анализироваться в контексте смыслов, присущих христианству (главным образом католичеству, частично протестантизму), в тесной связи с библейскими символами. Библейские мотивы, события, герои, образы, сам язык Библии, вне всякого сомнения, представляют собой стихию, в которой существуют стихи Ружевича. Некоторые тексты невозможно интерпретировать без учета сугубо религиозного мышления их автора — даже если поэтическое высказывание явно противоречит доктрине, модифицирует ее, вводит дополнительные подробности, создает литературный апокриф или является своеобразным отчетом о личном опыте homo religiosus. В связи с этим литературные произведения сопоставляются здесь с текстом Библии и учением Католической Церкви — чтобы подчеркнуть сходства и различия: только такое сравнение обеспечивает полноту и точность смысла и сообщает нечто о проблемах современности:

…возвещал мне Бог

из неопалимой купины

превращавшейся в пепелПеревод Владимира Окуня.[5]

 

(«ком подступает к горлу»)

 

 

изможденный

я искал тени

под древом познания

добра и зла

но древо иссохло

растворилось в воздухе

 

черный ангел лишил меня

веры надежды любви

и вот я на дороге

пустой темной

промерзшей

 

издалека доносился

лай собак и людей

 

но не было в доме ни Отца

ни братьев ни хлебаПеревод Владимира Окуня. Стихотворение переведено специально для настоящего издания.[6]

 

(«Einst hab ich die Muse gefragt…»)

Иначе говоря, основной контекст стихов Ружевича, связанных с христианством, — это Библия, в первую очередь Евангелие. Здесь важно подчеркнуть, что «христианская вера держится на историческом Откровении: лишь манифестация Бога во Времени обеспечивает, с точки зрения христианина, действенность образов и символов», — как пишет Мирча Элиаде. Это утверждение, впрочем, не противоречит тому, что «в ходе истории постоянно появляются новые значения символов, но они не разрушают их структуру»Элиаде М. Образы и символы (эссе о магико-религиозной символике) // Элиаде М. Миф о вечном возвращении / Пер. Ю.Н. Стефанова. М.: Ладомир, 2000. С. 235.[7]. Ружевич — один из тех польских поэтов, которые глубже всего погружены в Библию. Более того, в его случае перед нами опыт личного переживания Священного Писания и проникновения в его смысл, а не просто эксплуатация библейских мотивов, архетипов и образов: поэт нередко переносит библейские ситуации в современность, чтобы продемонстрировать реальные проблемы, истинные, а не декларируемые религиозные взгляды, чтобы разоблачить лицемерие. Неудивительно, что при анализе стихотворений Ружевича продуктивен метод обращения к библейским архетипам (в духе Нортропа ФраяСм.: Frye N. Wielki kod. Biblia i literatura [Великий код. Библия и литература]. Bydgoszcz, 1998.[8]).

Пятое основание анализа, берущее начало в философии религии, — это убежденность в том, что не существует богословия без антропологии и что образы Бога тесно связаны с человеческим самовосприятием. Здесь весьма значимо обращение к влиянию внелитературных факторов — и тех, что относятся к личной истории автора, и тех, что определяются злосчастной эпохой, в которой ему пришлось писать. Я хотел бы пояснить читателю, что, по моему мнению, в истории XX века ключевую роль играют два неотделимых друг от друга события — смерть Бога и смерть ближнего.

Творчество Тадеуша Ружевича — не только в силу объективных обстоятельств, но и с точки зрения авторского замысла — представляет собой одновременно комментарий к эпохе и ее манифестацию, а потому не поддается пониманию без учета внешнего фона. По сравнению с реалиями предшествующего времени антропологическо-историческое измерение человеческого существования изменилось коренным образом. Прежде даже во время вооруженных конфликтов, несмотря на привычность жестокости и обыденность военных преступлений, по крайней мере теоретически господствовала иудеохристианская антропология, которая видела в другом человеке, пусть и враге, ближнегоПонятие ближнего эволюционировало в истории иудаизма — ко времени Иисуса из очень широкого (круг ближних включал израильтян и чужих, живущих в Израиле) оно превратилось в довольно узкое (исключающее грешников и самарян). Это послужило поводом для появления ироничной притчи о добром самарянине, из которой следует, что ближний — это каждый человек, поскольку он сотворен по образу и подобию Божию.[9]. Такое отношение перестало быть актуальным только в XX веке — и в области политики, и в искусстве, и даже в психологииВ современном психоанализе, берущем начало в трудах Лакана, эта идея подвергается сомнению иного рода, см.: Bielik-Robson A. „Bliźninie istnieje“, albo o granicach psychoanalitycznej parafrazy [«Ближний не существует», или О границах психоаналитического парафразирования] // Reinhard K., Santner E. L., Žižek S. Bliźni [Ближний] / Tłum. E. Ulińska. Warszawa, 2013.[10]. Как пишет Ружевич в стихотворении «Фрэнсис Бэкон, или Диего Веласкес в кресле дантиста»:

помнишь рисунок Дюрера

ладони сложенные для молитвы

ясное дело пили ели убивали

насиловали и пытали

но веровали в воскресение плоти

в жизнь вечнуюПеревод Асара Эппеля.[11].

В конце XIX века в новейшей политике и антропологии начала доминировать дарвиновская концепция естественного отбора, называемая борьбой за существование. Прежний «ближний» стал конкурентом, даже врагом, представителем какой-то чужой расы, иного класса. Участники политической борьбы прибегли к дегуманизации оппонентов, которых следовало уничтожить по причине «расового превосходства» победителей («сверхлюди» / «недолюди») или принадлежности противника к «классовым врагам» («белоручка», «кулак» и пр.). В тех обществах, где господствовала тоталитарная идеология (коммунизм, фашизм, нацизм), стало привычным одобрение, пусть и молчаливое, уничтожения противников во имя идеологических догм.

Гитлеровские злодеяния значительным образом повлияли на образы Бога и человека у Ружевича, а в особенности — на его представления о Провидении, справедливом Боге и теодицее. Философская концепция «смерти Бога» усугубилась реальной и ментальной смертью ближнего, уничтожением человека:

Новый человек

это вон тот там

ну да вон та

канализационная труба

пропускает сквозь себя

всёПеревод Андрея Базилевского.[12]

 

(«Новый человек»)

Для поэта, который пережил войну и оккупацию, «спор о религии, о том, как ее понимать, был спором не только о Боге, Его бытии и сущности, но также о человеке и его месте во Вселенной»Kłoczowski J. A. U źrodeł nowoczesnego myślenia o religii. Szkice z filozofii religii dla humanistow [У истоков современных религиозных представлений. Очерки о философии религии для гуманитариев]. Cz. II. Krakow, 2018. S. 12.[13].

Тадеуш Ружевич в течение семидесяти пяти лет свой творческой биографии, начиная с ранней молодости и заканчивая преклонными годами, писал религиозные стихи — что, разумеется, не означает их соответствия официальному учению Церкви (впрочем, случалось ему писать и такие тексты, особенно в старости). Это не уникальный случай в истории литературы: можно вспомнить о проблемах веры даже у тех поэтов, которые, как Мицкевич или Словацкий, считали себя католиками, у Чеслава Милоша и Збигнева Херберта, которые, хотя в конце жизни и примирились с Богом, были авторами стихов, далеких от ортодоксальных взглядов, не говоря уже о временных кризисах веры. Литературовед, впрочем, не является ни исповедником, ни наставником, проверяющим глубину религиозных познаний, ни тем более хранителем церковной доктрины. В центре его внимания находятся религиозное воображение и метафизический смысл, а не соответствие богословским догмам. Такое соответствие могло бы разве что свидетельствовать о возможной ортодоксальности взглядов поэта, но это случай крайне редкий. У Ружевича напряжение между поэтическим высказыванием и вероучением или их созвучие представляет собой существенный для интерпретатора ключ. К сожалению, следует констатировать, что отсутствие познаний в области богословия, незнание литургических символов, а в первую очередь Библии приводят к неадекватному прочтению его текстов, к тому, что важные смыслы остаются незамеченными.

Уважительное признание достижений моих предшественников — филологов, часто пользующихся заслуженным авторитетом, — не мешает мне испытывать удивление в связи с тем, что поэзия Тадеуша Ружевича долго интерпретировалась как «атеистическая», «антихристианская», «нигилистическая», а его философскими вдохновителями считались Фридрих Ницше, Бертран Рассел и другие воинственные неприятели христианского Бога. Подобные толкования преобладали на начальном этапе творчества поэта и продолжали быть актуальными до 1990-х годов. Когда продолжать игнорировать «вечное писательство о несуществующем Боге» стало невозможно, были изобретены многочисленные ярлыки заместительного характера, что привело к интерпретации Ружевича в духе постмодернизма. Главное было — избежать даже тени предположения, что Тадеуш Ружевич — поэт религиозный, более того, что это классический homo religiosus, который борется с материей языка, чтобы выразить духовные сомнения, актуальные для постхристианской Европы.

 

Предисловие к книге: «Мене, текел, фарес». Образы Бога в творчестве Тадеуша Ружевича / Пер. Е. Стародворской. СПб.: Издательство Ивана Лимбаха, 2022.

При копировании материалов необходимо указать следующее:
Источник: Рушар Ю. В тени Библии // Читальный зал, polskayaliteratura.eu, 2022

Примечания

    Смотри также:

    Loading...