28.06.2022

«Весь 1991 год прошел у меня под знаком Милоша...»

216.

Весь 1991 год прошел у меня под знаком Милоша. Готовилась публикация его стихов в «Иностранной литературе», появилась — даже опередив ту — еще одна, в «Новом мире», ушли в набор в моем переводе — в готовившейся антологии «Тирании ХХ века» — первые главы «Порабощенного разума» (правда, дело кончилось тогда корректурой), уже была у меня договоренность с «Вопросами литературы» о большой, на полтора листа, статье о Милоше и о переводе для них нескольких листов его статей и лекций о литературе. Избыток прочитанного и продуманного толкал к следующей статье, и вскоре я уже писал ее (она появится в «Звезде»), и переводил еще стихи Милоша, и готовил публикацию текстов Милоша о религии для «Нового мира», где меня уговорил, а потом и торопил Сергей Ларин.

В «Иностранной литературе» стихи Милоша появились в мае 1991-го. За два года до этого Татьяна Ланина написала Иосифу Бродскому, опубликовавшему в одном труднодоступном зарубежном издании полтораста строк своих переводов стихов Милоша, что готовит публикацию Милоша, и спросила, согласен ли он печатать свои переводы вместе с моими. Я написал Милошу. Бродский высказал в письме к Ланиной несколько добрых слов в мой адрес, а еще несколько добрых слов он высказал самому Милошу.

«Я Вам полностью доверяю как переводчику стихов, — писал мне Милош из Беркли (3.IV.89), — тем более, что такого же мнения о Вас также мой друг Бродский. Стало быть, я согласен на публикацию. Разумеется, — оговаривался Милош, важен выбор — к сожалению, может появиться тенденция в редакции журнала, старая тенденция, выбирать стихи прежде всего патриотические и общественные, как это какое-то время делали в Польше. Я предпочел бы, чтобы Вам удалось избежать такого выбора». И добавлял:

«Текст интервью со мной в „Литературной газете” (Он появился там незадолго перед тем — В.Б.), опирающийся на французское интервью, тоже многое опускает, показывая меня как „положительного героя”».

Весной 1990-го, когда я занимался Милошем уже очень плотно (не только ближайшей публикацией в «Иностранке», а Милошем вообще: куда, для кого или вообще в стол, потом будет видно), пришло еще одно сообщение из Беркли, от 19 марта 1990:

«Бродский должен вскоре прислать интервью со мной, потому что, как он говорил, оно уже перепечатано. Что же касается „Порабощенного разума”, то я не хотел бы, чтобы он появился в „Иностранной литературе” только фрагментами. В антологии же, само собой, придется ограничиться несколькими разделами, но в принципе Вы должны стараться издать его целиком». («Порабощенный разум» и вышел в итоге целиком, но в 2003-м. Лучше бы пораньше).

Журнальных циклов моих переводов стихов Милоша было четыре: в «Иностранке» в 1991-м (вместе с переводами Бродского), в том же году в «Новом мире», в 1992-м в «Звезде», в 1999-м в «Литературном обозрении». Самые большие — но тоже неполные — циклы моего Милоша были в антологии «Поэты лауреаты Нобелевской премии» (1997) и в нашем двухтомнике 2000 года, но о них потом.

В «Иностранной литературе» публикация Милоша включала 15 стихотворений, в переводах Бродского и моих, и Нобелевскую речь Милоша. Переводы Бродского, печатавшиеся в зарубежном издании, принес Ланиной Андрей Сергеев, который с Бродским переписывался. На вопрос Ланиной о возможности совместной его-и-моей публикации Бродский ответил, что согласен напечататься  вместе с Британишским, согласен печататься и в перемешку, в порядке хронологии стихов, а если напечатают переводы одного Британишского, он тоже не обидится.

Ланина прочла мне только эти несколько фраз из его письма, письмо было длинное. Думаю, что это было не единственное у нее письмо Бродского. Она ведь пыталась напечатать его переводы еще до его отъезда, и ей это чуть было не удалось, редколлегия уже проголосовала за, но встал Долматовский и обратился к Федоренко: — А вы понимаете, какую вы берете на себя ответственность? — Федоренко испугался и «такую» ответственность брать на себя не стал.

 

217.

 

У Ланиной были письма не только Бродского, но и многих зарубежных писателей. Боюсь, что весь ее архив пропал, когда она неожиданно умерла — от инсульта, — надорвавшись на своей проклятой работе. Я не оговариваюсь. Любимая работа стала для нее, всегда называвшей себя трудоголиком, проклятой работой. Двадцать лет она вела отдел поэзии в журнале, жила этим. Отдел поэзии ликвидировали в новое время (за ненадобностью теперь поэзии), Ланину оставили («без ущемления в зарплате», что казалось ликвидаторам ее отдела великим делом) в должности редактора по американской литературе (она ведь и защитилась когда-то по Марку Твену), она работала без удовольствия, но по-прежнему добросовестно, даже с ожесточением. И надорвалась. Мы с Наташей были на похоронах и на поминках в журнале, но и там и там было это фальшиво. Убили человека. А собственно, она и должна была бы быть главным редактором журнала.

Ланина была бессменным профоргом, была неформальным лидером женской части коллектива, а женщины там преобладали. Она не была «выдвиженкой». На ее примере видно было, что революция в России как-никак дала женщинам возможность приподнять голову, обрести человеческое достоинство. Но привычка ставить на руководящие должности только мужчин оставалась. В годы начавшейся «демократии» и выборности именно Ланина бывала инициатором перевыборов или, скорее, «переворотов» в редакции, но почему-то получалось, что для нее лично каждый новый выбранный в итоге главный редактор оказывался еще менее удачным. Она была нервная и язвенница — то ли язвенница, потому что нервная, то ли нервная, потому что язвенница. Общаться с ней было тяжело, но оба мы ей колоссально обязаны. Особенно Наташа. Впрочем, и Ланина нашла в Наташе волшебницу, способную вновь и вновь вытаскивать из рукава очередную прекрасную польскую поэтессу; казалось, им нет конца. И каждой из них Ланина загоралась.

Что касается моих переводов из Милоша, то, когда мы с Ланиной скомпоновали цикл — 150 строк переводов Бродского и 200 строк моих, отобрав так, чтобы они наилучшим образом дополняли друг друга, будучи расположены хронологически, и давали убедительную сумму, при всей разнице наших манер, — у меня оставалось еще много переводов. Я отнес оставшееся в «Новый мир», где отделом поэзии в этот момент стал заведовать Евгений Храмов, редактор моей книги «Движение времени» 1985 года. Храмов на следующий же день отобрал несколько ярких стихотворений, «изюминок», строк двести, и в тот же день отдал в набор, так что публикация Милоша в «Новом мире» опередила публикацию в «Иностранной литературе».

В «Иностранке» же вдруг решили, что надо бы дать какой-то текст о Милоше, я сидел в это время в библиотеках, полностью погруженный в Милоша, собираясь, разумеется, что-то о нем написать, но пишу я медленно и написать статью о Милоше за месяц не смог бы. Мы с Ланиной решили, что я вместо этого переведу для «Иностранки» его Нобелевскую речь.

Статью о Милоше я написал к осени. Это была моя первая статья о Милоше, в конце года она появилась в «Вопросах литературы» вместе с моими переводами текстов Милоша о литературе.

По поводу Милоша (и перевода его статей или цитат в них или эпиграфов к ним) я разыскал кое-что, как уже упоминал, в январе 1991-го в Варшаве.

Занимаясь Милошем, я, между прочим, обнаружил, что в 1987-м в Варшаве были в полной силе все цензурные запреты на что-либо «неподобающее» о Советском Союзе, о России, о русской истории ХХ века. В небольшой книге американских лекций Милоша, изданной в 1987-м в Варшаве, было около 20 купюр, некоторые из них были и в той лекции, которую я переводил, так что я вынужден был восполнять их по английскому тексту, книжка по-английски нашлась в Ленинке и была теперь открытой.

По поводу Милоша я начал бывать и в закрытой прежде для меня части Ленинки, «на самом верху», под крышей, в открывшемся теперь для всех (или полуоткрывшемся? Мы никогда не знаем) зале спецхрана. «Освободили» из-под запрета многие книги, и можно их было читать и перелистывать, нужно было только вскарабкаться на самый верхний этаж, где я прежде никогда не бывал и где в чем-то неуловимом сохранялась некая особая, напряженная атмосфера полузапретности, как бы неполной дозволенности чтения и мышления и самого присутствия здесь.

Когда спецхран открыли, оказалось, что многого там нет и не было. Не было там, в частности, «запретного» еженедельника «Тыгодних повшехный». Оказалось, что «запретные», «вредные» издания наши власти и их доверенные лица даже не хотели держать в библиотеках, не хотели даже сами читать и знать.

По поводу поисков «Тыгодника повшехного» (и других католических изданий — журналов «Вензь» и «Знак»), а стало быть, опять-таки по поводу Милоша, благодаря Милошу, я записался в библиотеку ИНИОНа, в которой до того не работал. Да и теперь, в начале 1990-х, она не была совсем уж доступной, но Виктор Хорев, ставший к этому времени заместителем директора Института славяноведения, дал мне бумагу, что я как полонист нуждаюсь в книгах и журналах этой библиотеки. Это было верно. А особенно верно в отношении «Тыгодника повшехного», «Вензи» и «Знака», без которых и в Милоше и во всей польской литературе и гуманистике второй половины ХХ века ориентироваться трудно.

Первую статью о Милоше — на которую Лазарев щедро дал мне полтора печатных листа — я назвал «Введение в Милоша», это перекликалось с названием статьи самого Милоша «Введение в американцев», которую он успел опубликовать в Польше в первые послевоенные годы, до эмиграции. И предопределил ею, что польская поэзия переориентируется с французской, которой она держалась лет двести, на англо-американскую. Но история литературы диалектична. Времена меняются, а Милош прожил очень долго. И вот в конце жизни, полвека спустя, жертвуя часть своих нобелевских денег на поддержку молодых, он дал премии двум молодым польским поэтам именно за то, как он мотивировал, что они не поддаются влиянию американской поэзии и рождают в нем надежду, что польская поэзия сохранит свою самобытность.

Вторую мою статью — «Собеседник века», заметки с эпиграфом из Тютчева (которого Милош хорошо знал, как и вообще русскую литературу) и с установкой на прослеживание философской эволюции Милоша — охотно взяла у меня «Звезда». А рядом они напечатали триста пятьдесят строк моих переводов из Милоша. Триста строк верлибров (триста строк ненавистных консервативному Петербургу верлибров, но проглотили: поскольку Милош!) и три небольших стихотворения, написанных регулярным стихом.

Третью статью — «Родимое и вселенское в творчестве Милоша. Усадьба — Город Край Универсум» — я напечатал в «Литературном обозрении» в 1999-м. Номер — один из последних номеров журнала, который вскоре угас, — был посвящен Милошу и Венцлове; впрочем, третьим то зримо (в том числе на фотографиях), то незримо присутствует в номере Бродский; редактор журнала Виктор Куллэ занимается Бродским, но любит также и Венцлову. По просьбе Куллэ я перевел для номера короткое эссе Милоша о Венцлове; без его просьбы, но тоже ради композиции номера, я перевел стихотворение Милоша «Беседа» из цикла «В Йейле», которое начинается строками: «Мы пили водку — Бродский, Венцлова // С прекрасной шведкой, я и Ричард // Возле Art Gallery, в конце столетья...». Остальные девять стихотворений Милоша из поздних книг, включенные мною в публикацию, посвящены исключительно Литве и Вильно. Им же — Литве и Вильно, «малой родине» Милоша, одному из полюсов в его творчестве, другой полюс которого универсум, — посвящена и статья.

 

218.

 

Нужно вспомнить, чем была осень 1980 года в Польше, осень «Солидарности», чтобы представить себе, что факт присуждения Милошу Нобелевской премии в октябре 1980-го был для поляков событием, эмоционально почти столь же важным, как избрание поляка Кароля Войтылы в октябре 1978-го папой римским Иоанном Павлом II, или наоборот.

С 1951 года, когда Милош стал эмигрантом, имя его многие годы было запретным в Польше, как запретным было в Царстве Польском в годы николаевского царствования имя Мицкевича, ускользнувшего в 1829 году на Запад. Но подобно тому, как книги Мицкевича провозились контрабандой в Царство Польское при Николае I, провозились контрабандой в Польшу и книги Милоша. В конце 70-х годов репринты его зарубежных изданий появлялись в польской неподцензурной печати.

С момента получения в Польше сообщения о присуждении Нобелевской премии польская цензура отменила запрет на публикацию Милоша. В эти месяцы 1980 года под давлением «Солидарности» в Польше рушились многие запреты. Зашатались сами высшие инстанции, чьей прерогативой было запрещать. В десятую годовщину декабрьского расстрела 1970 года польские рабочие поставили памятник погибшим. На памятнике — строки из давнего стихотворения Милоша «Обидевший простого человека»:

Обидевший простого человека,

Глумливо над обидой насмехаясь...

....

Не торжествуй...

Уже в декабре 1980-го в Варшаве открылась сессия Института литературных исследований, посвященная Милошу. Лавина публикаций Милоша и о Милоше, вечера с чтением его стихов, постановки в театрах. Начинается повальное цитирование Милоша по любому поводу. Стихи его включают в школьную программу. Польская религия «поэтов-пророков» нашла себе нового «поэта-пророка» в лице Милоша. Культ поэтов у поляков становится временами буквально второй религией. Троица «поэтов-пророков» — Мицкевич, Словацкий, Красинский — начиная с 1860-х годов буквально обожествлялась, в годы национальных бедствий их поэзия была «ковчегом завета» и чуть ли не отечеством поляков, лишенных государственности. ХХ век, казалось бы, ограничил возможности слова поэта и его роль. Но реакция польского общества на обретение Милоша, мгновенно возникший культ Милоша показали, что в поляках продолжала жить тоска по «поэту-пророку». (Вскоре, впрочем, они разделились на поклонников Милоша и поклонников Херберта).

Мицкевич в лекциях о славянских литературах, касаясь судьбы Пушкина в России, задумывался, чего хочет общество от любимого поэта. Оно хочет, полагает Мицкевич, иметь в нем «вождя совести или, скорее, вожда мнения». То, что поляки 1980 года хотели найти такого поэта именно в Милоше, в эмигранте, — понятно. Здесь и память о польской Великой эмиграции XIX века. И желание найти праведника в отсутствовавшем, а стало быть, непричастном к тому, что происходило в Польше, «чистом». Но подобная чистота и непричастность — качество двусмысленное и опасное. И если Милош оправдал чаяния поляков, так это потому, что он сумел не утратить связь с польской жизнью за многие годы, прожитые в эмиграции, сначала в Париже, по ту сторону железного занавеса, а потом в Калифорнии, по ту сторону океана.

В калифорнийские годы написаны эссе, составившие книгу «Личные обязанности», заглавное эссе названо еще точнее: «Личные обязанности перед польской литературой». С 1960 года Милош занимал кафедру славянских языков и литератур в Беркли. В 1969 году вышла по-английски его «История польской литературы», переведенная впоследствии и на французский, и на немецкий, и на польский. Милош в этой книге откровенно соревнутеся с Мицкевичем, с его парижскими лекциями 1840-х годов о славянских литературах, откровенно продолжает, подхватывает и развивает некоторые суждения Мицкевича. Мицкевич говорил, что он считает свои лекции «служением делу Польши, Франции и Славянства». Милош тоже понимает всю свою работу на западе как служение. Тремя изданиями вышла его авторская антология послевоенной польской поэзии (1965, 1970, 1983), он издал, кроме того, по-английски книги стихов Збигнева Херберта и Александра Вата, а свой престиж Нобелевского лаeреата использовал для того, чтобы выступать в университетских городах Америки с лекциями о польской поэзии. Лекции, читанные им в Гарварде в 1981/82 году, были изданы отдельной книгой по-английски, а потом и по-польски. Большое место занимает в них польская поэзия, (Одну из этих лекций — «Спор с классицизмом» — я перевел: см. «Вопросы литературы» июнь 1991).

Как служение Милош понимает и всю свою работу поэта. Поэт, пишет Милош, «призван к, обязан перед, работает для». Но сразу же уточняет, что сам он работает «не для „польскости”, не для националистического призрака». Мицкевич хотел служить Славянству, Милош хочет служить «другой Европе», своей родной Восточной Европе, о которой Запад так мало знает.

Милош продолжает линию Мицкевича. «Литература у нас, — говорил Мицкевич о славянах в 1841-м, — еще не свалилась, как увядший цветок, с общего древа жизни. Там не занимаются литературой для забавы, не занимаются искусством для искусства. Литература еще тесно спаяна с религией, с историей, с политической жизнью». Милош пишет в 1947-м (в еженедельнике «Одродзенье»): «Борьба с существующим порядком вещей во имя лучшего порядка — это старая привилегия писателей, и если бы у них ее отобрать, это уничтожило бы один из главных смыслов искусства». И далее Милош в этом тексте, написанном в Вашингтоне и присланном в Польшу, ссылается на пример Свифта: «его бешеное перо служило политическим страстям». Там же, в Вашингтоне, в том же 1947-м, написано стихотворение «К Джонатану Свифту», опубликованное в Польше двумя годами позже (напомню, что Свифт был деканом, т.е. настоятелем собора св. Патрика в Дублине):

<...> Декан, дай мне рецепт ваш старый,

Что в жидкости волшебной было,

Открой мне тайные составы

Чернил, что больше, чем чернила.

 

Дай просветительского века

Секрет, чтобы не лгал я пышно,

Как те, что славят человека

И лишь во сне скулят чуть слышно.

 

Хвалебной лести ждет Властитель

От рифмачей в послушном хоре,

Трясут задами в льстивой свите

Все эти виги, эти тори.

 

Декан, властители не правы,

Хоть логика за них и сила.

Пинок их вышвырнет из славы

В ад картотеки, в пыль архива.

 

Прочней твой дом, где кычут совы,

Где дождь свой сыплет ночь-ирландка,

Чем спесь властительной особы,

Жест мраморный и прелесть лавра.

 

Твои уста твердят доныне:

Нет человечеству предела.

Кто мнит, что мир уж на вершине,

Тем умереть пора приспела.

 

Мужайся, сын. Плыви морями,

Потешный флот тяни на линях,

А тучи да побьют камнями

Грехи империй муравьиных.

 

Покуда есть земля и небо,

Строй пристани для Новых Стран.

Иначе, знай, прощенья нету.

 

Буду стараться, мой декан.

(Этот мой перевод публиковался только в антологии «Поэты лауреаты Нобелевской премии» М. 1997. А я люблю это стихотворение Милоша. И люблю Свифта).

Много лет спустя, уже полный горечи и разочарования, Милош, вспоминая своих товарищей студенческих лет по Виленскому университету, перебирал возможные варианты судеб, варианты выбора:

...Кто был поумнее, тот выбирал доктрины,

В которых светились, мерцая, дьявольские гнилушки.

Кто был посердечнее, тот увлекся любовью к людям.

Кто искал прекрасного, заработал камень на камне.

Так отплачивал век наш тем, кто поверил

Его отчаянию и его надежде...Перевод см. «Звезда» 1992 № 5-6; «Поэты лауреаты нобелевской...» 1997; «Польские поэты...» 2000.[1]

Молодой Милош поверил и отчаянию, и надежде века. Разочаровываясь, снова и снова пытался верить и надеяться. И делиться этой верой и надеждой с людьми. Жадный к жизни и деятельности, он пытался совместить и доктрины, и любовь к людям, и поиски прекрасного.

Хотя, ища прекрасное, он в то же время бунтовал против прекрасного, против «поэзии», бунтовал во имя «правды», во имя честного и трезвого разговора в «действительности».

(В набросках о Мандельштаме, написанных в 1933-м и опубоикованных лишь тридцать три года спустя, Эйхенбаум записывал: «Формула „мастерства” — беспринципность <...> у Мандельштама в лучших стихах  борьба с мастерством». Борьбу с мастерством можно проследить на протяжении многих лет и в поэзии Милоша. Внимательный читатель заметит, например, что тринадцатистрочное стихотворение Милоша «Обидевший простого человека» представляет собой «испорченный» сонет. Специально испорченный Милошем, поскольку чересчур совершенные формы кажутся ему кощунственными в контексте нашей страшеной эпохи).

Книгу 1945 года, включившую его стихи военных лет, Милош назвал «Спасение». Поэзия должна спасать людей «от соблазна полного отчаяния». Но должна говорить только правду. Книга Милоша многое подсказала и Ружевичу, и Херберту, искавшим тогда пути поэзии «после Освенцима». Книга осталась ориентиром и для поэтов «поколения'56».

А в судьбе самого Милоша 1945 год был резким поворотом: Милоша с его знанием английского (который он изучил в годы оккупации), с его давней, еще довоенной репутацией «левого», посылают на дипломатическую работу в США.

 

219.    

 

Традиция использования поэтов в дипломатии у нас в России тоже когда-то существовала (Кантемир, Хемницер, Грибоедов, Тютчев), но давно прервалась. В Польше эта традиция существует. В начале 1930-х Ивашкевич был секретарем посольства в Копенгагене и в Брюсселе, Лехонь — культурным атташе в Париже. После войны Милоша послали в США, его товарища по студенческой поэтической группе «Жагары» Ежи Загурского — в Рим, Леца в Вену, а Юлиан Пшибось стал послом в Швейцарии. После того как Милош стал невозвращенцем, а Лец в 1950-м уехал было в Израиль (правда, тут же, в 1952-м, вернулся), использовать поэтов в дипломатии польские власти перестали надолго, до 1989 года. (После 1989-го Эрнест Брылль — посол в Ирландии, Ева Липская — секретарь посольства в Вене, Мариан Гжещак, Лешек Шаруга, Томаш Яструн работают в польских культутных центрах в Братиславе, Берлине, Стокгольме).

220.

 

Но возвращаясь к невозвращенцу Милошу. В феврале 1951 года в Париже, куда Милоша перевели после США, он не явился за своей зарплатой и стал эмигрантом. Он опубликовал тогда короткий текст под названием «Нет», была там, в частности, фраза о том, что «писатель не должен лгать».

Более развернутой мотивировкой его выбора остаться на западе — была книга «Порабощенный разум», вышедшая вПариже в 1953-м и тут же переведенная на многие языки, а по-английски вышедшая сразу несколькими изданиями. Это полутрактат-полупамфлет. Стилистика названия напоминает о Веке разума, о XVIII веке. Упоэтов и философов XVIII века — у Монтескье, у Александра Поупа, у нашего Радищева — можно найти и само словосочетание «порабощение разума». Но содержание книги Милоша было сугубо современное. «Это, — писал Милош, — анализ умственной акробатики интеллектуалов Восточной Европы, чтобы принять догматы сталинизма». Книга была блестящей и глубокой. Это трактат не только политический и социологический, но также психологический и философский.

Книга не устарела за полвека и не устареет еще долго, поскольку идеологий и псевдорелигий, порабощающих разум, много, они разные, механизмы же порабощения ими разума Милош разглядел проницательно и тонко. В 50-х годах книгу использовали в тогдашней холодной войне, и Милоша это на некоторое время отвратило от политики. Совсем отвернуться от политики он не мог; не позволяла своейственная ему как поэту «любовь к людям».

О книге Милоша «Порабощенный разум», о предыстории и последующей эволюции его взглядов на политическую действительность ХХ века, я писал в предисловии к русскому изданию книги, вышедшей в моем переводе (СПб, 2003).

По-русски книга вышла ровно полвека спустя. Читателю-2003 многие суждения Милоша-1953 кажутся наивными. Уж он-то, современный читатель, знает теперь, как обо всем судить. Хотелось бы, однако, предостеречь. «Окончательной» истиной о каком бы то ни было историческом периоде не обладает ни 2003, ни 2013 год. А вот суждения современников самих событий — бесценны. Эвристичность тогдашних текстов-1953 для всех последующих историков той эпохи неизмеримо больше, чем нам сейчас кажется. Эти тексты неисчерпаемы. Все мельчайшие повороты и меандры мысли Милоша-1953, все его тогдашние «заблуждения», «наивности», «иллюзии», «недопонимания» гораздо богаче, гораздо содержательнее нашего мнимого «всезнания». Не будем же давать «окончательную» оценку.

Вкратце история самого перевода. Осенью 1990 года, когда мы бесдовали в редакции «Иностранной литературы» о готовившейся публикации стихов Милоша, в беседах участвовал и многолетний, едва ли не самый давний член редколлегии журнала (а позже — главный редактор) Алексей Словесный. Услышав о существовании книги «Порабощенный разум», он тут же упросил меня перевести — и как можно скорее — хотя бы две-три главы для составления им антологии «Тирании ХХ века», которая вот-вот уйдет в набор, он задержит ее на месяц-полтора. Я перевел первые три главы. Написал Милошу с просьбой о согласии. Напечатать три главы в такой антологии Милош разрешил, но посоветовал мне постараться опубликовать книгу целиком. Что я и сделал, но много лет спустя.

А тогда, в 1991 году, антология ушла в набор. В последний момент название антологии «чуть-чуть» изменили: не «Тирании ХХ века», а «Тираны ХХ века». (В угоду читающей публике. Уже начинался тот патологический интерес публики к тиранам, интерес мелких людоедов к самым большим людоедам, который стал характерной чертой нынешней патологической эпохи). Впрочем, дело кончилось корректурой: издательство распалось и перестало существовать. Остальные главы книги Милоша я взялся переводить далеко не сразу, будучи выше головы занят нашей гигантской антологией польских поэтов.

«Порабощенный разум» был сразу по выходе в 1953-м переведен на Западе на многие языки, а по-английски издавался несчетное число раз. Но ядром творчества Милоша всегда оставалась поэзия. Трактату в прозе «Порабощенный разум» предшествовала поэма «Нравственный трактат», напечатанная в 1948 году в журнале «Твурчость», анализировавшая нравственную и психологическую ситуацию польской интеллигенции после войны. Другая поэма, «Поэтический трактат», вышедшая в 1957-м отдельной книгой в Париже, была историей польской поэзии ХХ века, а отчасти и всей литературы, философии, культуры, нравов, политической истории Польши. (Эту поэму Милоша я прочел сначала в переводе Натальи Горбаневской, а уж потом в оригинале. Перевод Горбаневской, вышедший отдельной книжкой за океаном, довольно скоро попал, однако, и в Москву, и мне дала его прочесть Галина Корнилова).

Одна из книг стихов позднего Милоша названа им «Необъятная земля». Родившийся в Восточной Европе, долго живший во Франции, а затем в Америке, читавший на многих языках, Милош объял очень многое и в пространстве, и во времени. В поздние годы он изучил древнегреческий язык и переводил книги Нового Завета, изучил древнееврейский язык и переводил книги Ветхого Завета.

Но не для того, чтобы уйти от своего века.

«Собеседник века» — назвал я мою статью о Милоше в «Звезде» в 1992-м. Эпиграф я взял из Тютчева: «... как собеседника на пир...». Цитировал я в этой статье и диалоги Сергея Булгакова «На пиру богов», благо и эту книгу и многие другие в спецхране Ленинки уже открыли, и можно было их читать и перелистывать. В связи с моим вниканием в Милоша читал я в том зале и Шестова, над которым Милош размышлял, и Бердяева, тоже одного из собеседников своего века. А Владимира Соловьева, к которому в значительной мере именно Милош привлек внимание поляков (а внимание Милоша к Соловьеву привлек, вероятно, еще до войны философ и филолог Мариан Здзеховский), Соловьева я читал внизу, в обычном зале той же Ленинки. Соловьева уже можно было прочесть в тот момент и в старых изданиях, и в новом, совсем свежем. Позже я прочел в книге краковского профессора Александра Фюта, что как раз в этом самом 1992-м Милош писал в письме к нему: «... я стал самым русским из польских писателей (но это в свою очередь позволило мне быть открытым в сторону Достоевского, Соловьева etc.)».

Творчество Тютчева Милош знает и любит, в упомянутом мной большом эссе Милоша «Личные обязанности перед польской литературой» эпиграф им взят из Тютчева. Тютчеву же посвящена первая страница этого эссе, страница интересных размышлений. Милош вообще хорошо знает русскую литературу. О Достоевском он иногда читал курс в Беркли. А в какие-то годы самым близким ему и самым цитируемым в его эссеистике писателем был Герцен, Герцен книги «С того берега», Герцен честных и горьких высказываний о западе, о котором его друзья, оставшиеся в России, имели слишком много иллюзий. В созданном Герценом жанре «былое-и-думы» написана Милошем книга мемуарной прозы «Родная Европа» (1959). Но с Герценом в этом жанре не может тягаться даже Милош. И никто другой из писателей ХХ века. Хотя в конце ХХ века жанр стал чрезвычайно модным.

Природа и судьба подарила Милошу долгие годы жизни. Ему дано было достроить свое творчество, достроить биографию. В конце 1990-х годов он вновь посетил Литву и ту усадьбу на Ковенщине, на берегу Невяжи, впадающей в Неман, усадьбу родителей своей матери, усадьбу, в которой он вырос:

Нет дома, есть парк, хоть вырублены старые деревья...

...Исчезла аллея лип, которую любили пчелы,

И сады, край ос и шершней, сладостью сытых...

...Меня интересует дымок из железной трубы

Над хибаркой, сооруженной из кирпича и досок

В гуще кустов – узнаю в них Sambucusnigra.

Слава жизни, что продолжается, пусть кое-как.

Они тут ели свои клецки и картошку

И было им чем хотя бы топить в наши долгие зимы.Стихотворение «Усадьба». Перевод см. «Поэты лауреаты Нобелевской премии». М. 1997; «Литературное обозрение», 1999 №3; Польские поэты ХХ века, СПб 2000.[2]

В стихотворении Милоша о бывшей усадьбе его дедов еще раз видишь его всегдашнюю любовь к людям. Произнесу, наконец, это старомодное, но верное по отношению к нему слово: «гуманизм».

Сейчас, в июне 2005-го, вернувшись из короткой поездки в Варшаву, добавлю, что теперь удалось мне увидеть — хотя бы на экране — эту усадьбу, вернее, то, что от нее осталось, и ее окрестности. Теперь все могут увидеть эти места глазами Милоша и услышать голос Милоша, комментирующего все, что он видит: поездку Милоша на родину засняли, а сценаристом и режиссером этого фильма 1999 года — названного строкой Милоша «Приснился мне сон возвращенья» — был его младший брат Анджей Милош. (Анджея Милоша я видел лишь однажды и перебросился с ним тогда всего несколькими фразами: в Варшаве, в Доме литературы, в 1994-м, он подошел к нам свежеиспеченным лауреатом Польского ПЕН-Клуба, вместе с женой, познакомиться. Его уже тоже нет в живых, он ушел даже раньше своего старшего брата).

При копировании материалов необходимо указать следующее:
Источник: Британишский В. «Весь 1991 год прошел у меня под знаком Милоша...» // Читальный зал, polskayaliteratura.eu, 2022

Примечания

    Смотри также:

    Loading...