Польская литература онлайн №11 / «Памяти Суламифи» Юзефа Лободовского, или бунт Орфея против ада века-волкодава
Пепельные твои [волосы] Суламифь
Перевод О. Седаковой [1]
Пауль Целан. Фуга смерти.
а волосы ее словно царский пурпур
Юзеф Лободовский. Песнь песней
(из цикла «Памяти Суламифи»).
Ощутимое присутствие траурного течения в произведениях Юзефа Лободовского уже отмечалось, в частности, Войцехом Лигензой, который в своей статье, посвященной творчеству и личности поэта, упоминает или анализирует большинство его поминальных текстов
В этих работах реконструируется диалог с ушедшими художниками, в цитатах и криптоцитатах слышен их голос, читатель узнает образы, почерпнутые из мира умерших поэтов. Одновременно автор свидетельствует о том, что они продолжают жить в культуре. Таким образом, в прощаниях, помимо «работы горя» и возрождения реальности после потери, создается иллюзия, что ушедшие продолжают говорить, а следовательно опосредованно присутствуют среди нас
W. Ligęza, Buntownik…, s. 34. [5].
В числе поэтов, которым Лободовский отдает дань уважения, — прежде всего, художники, на чью судьбу наложил печать жестокий век, волком «вцепляющийся в горло», как он пишет об этом в стихотворении «Элегия»
Среди всех этих произведений особого внимания заслуживает — по причине не только поэтического мастерства, но и размаха — цикл стихов, посвященных памяти Зузанны Гинчанки и озаглавленный «Памяти Суламифи». Помимо восемнадцати стихотворений книга содержит также паратексты — предисловие и послесловие, в которых Лободовский рассказывает о своих отношениях с поэтессой, как личных, так и литературных. В тот момент, когда была опубликована поэма, о Гинчанке, убитой во время войны польской поэтессе еврейского происхождения, мало кто помнил. Можно сказать, что произведение поэта — важная веха на пути «спасения от забвения» ее личности и творчества
Гинчанка стала польско-еврейским символом, символом судьбы поэта «в подлые времена», и даже героиней поп-культуры
«Памяти Суламифи» — необычный цикл, в котором в равной степени присутствуют эрос и танатос (вспомним, например, образ из стихотворения «В поисках метафор»: эшафот бедер — «что бедра твои — это плаха, / на которой (…) голову я потеряю»
Пляшите же, дщери Иерусалима!
Суламиту смущенную восхваляйте.
Не пленило ее ни богатство, ни имя;
лишь того допустила в свои объятья,
кто «Песнь Песней» читал ей по-польски,
кто в палящий волынский вечер
обнимал — пальму ветер — за плечи
и глотал пьяный огненный воздух.
Перевод Владимира Окуня
Подобные аллюзии можно найти также в стихотворении «Купающаяся Сусанна» («Что допустила меня к апрелям своим и маям, / и цветы ее рвал я, блуждая по саду», PS 22) и «О киевлянке» («Ты призналась сама, когда я целовал твои губы», PS 47). С другой стороны, сам поэт в стихотворении «Ночь, которой не было» говорит, что на его рассказ об онирическом — плотском — свидании мельничихи с Бодняками Зузанна отреагировала словами: «Ты все придумал, ты сам бы хотел Бодняком этим быть» (PS26).
Перед нами цикл, который создавался и редактировался на протяжении многих лет
Любовь и смерть, память и забвение, спасение посредством поэзии — центральные темы цикла, в котором стихотворения-воспоминания становятся кульминацией коды сборника, «Песни песней» (PS 52). Помимо отсылки к классическому примеру любовной поэзии и к очевидному увлечению этим текстом, о чем свидетельствуют стихи
Лободовский, подобно современному Орфею, пытается спасти свою Эвридику из Аида забвения. Словно Орфей в Аиде, поэт оглядывается назад и видит Гинчанку-Эвридику. Однако эта фигура — не только воспоминание о спасаемой поэтессе, это также символ поэзии как таковой, символ памяти и любви, которые должны быть спасены. Орфический жест — жест взгляда в прошлое, объединяющий весь поэтический жанр, приобретает здесь особое значение. Ибо поэт-Орфей решается самой стихотворной формой выразить свой протест против того, что Лео Шпитцер
Трезвые прежде боги мертвецки пьяны,
скончался великий зодчий, горем разбитый,
больше никто не создаст таких изваяний;
в отраву превратился бодрящий напиток,
от ползущей заразы нигде не найти защиты,
В руинах и готика, и Ренессанс, и барокко;
отовсюду слышны лишь стенанья и грохот,
каждая нота кончается треском и хрипом…
Сорвало колокола с кампанилы высокой —
как теперь мне оплакать твою смерть, Суламита?
Перевод Владимира Окуня
А фигура Орфея как представителя мира музыкальной гармонии, разорванной на части менадами войны, возникает в стихотворении «Военная весна», которое следует в сборнике за процитированным выше:
Земля улетала к далеким сферам,
полыхало над чащей зарево все сильнее,
в дупло забился перепуганный Эрос,
когда дикие звери на части рвали Орфея.
Перевод Владимира Окуня
Хотя Лободовский сам признается, что называл Гинчанку Суламифью в ту пору, когда они любили друг друга, трудно не ассоциировать Суламифь с одним из важнейших стихотворений жестокого двадцатого века, «Фугой смерти» Пауля Целана, особенно если учесть эхом повторяющееся в «Памяти Суламифи» слово «пепел»
Зузанна, поэтическая фигура, одна из «безрассудных Эвридик» (PS 35) (как говорит о ней поэт в стихотворении «Военная весна», непосредственно перекликающемся со стихотворением поэтессы «Май 1939 года»), погубленных войной, которой невозможно было противопоставить «любовь и покой» (PS 35), является также символом того мира, что канул в Лету и должен быть спасен.
Зузанна обожествляется, мифологизируется Лободовским, который, словно бы «Вместо молитвы» (в стихотворении, непосредственно отсылающем к известному стихотворению Гинчанки «Non omnis moriar»
Зузанна — это также представительница древнего, поликультурного и богатого мира, наполненного мифами. Она — это она, но в то же время и Волынь, ее лицо «срастается с волынским пейзажем»
Этот мир родом из сказок и воспоминаний не только оплакивается, как того требует жанр. Он также воссоздается, т.е. творится заново силой поэтического слова. Даже если Орфей‑Лободовский осознает объективную бесполезность того, что он делает, то все же предпринимает необходимый поэтический труд, труд творения, выраженный в строках Мицкевича: «И я рисую ныне / Всю красоту твою, тоскуя на чужбине»
Художник осознает реальность, он знает, что скоро его тень сольется с тенью Зузанны — «Сорок лет спустя» («Ты уже тень, и я скоро буду тенью, / тогда мы и встретимся снова», PS 44). Несмотря на это, а может быть, именно поэтому он решается на «лебединую песнь». Воскрешает и создает мир, в котором Зузанна, будучи уроженкой Киева, предстает ведьмой. Лободовский пишет об этом («оттого в ведовстве я ее заподозрил, / что была из Киева родом», PS 50) в стихотворении «Сказка о Жар-птице», где Зузанна — одновременно и Елена Прекрасная, и необъезженный скакун, и мифическая Жар-птица, которую она воспевала в своих стихах, начиная стихотворение тревожно и пророчески: «Не знаю своего предназначенья, как не знаю я смерти своей»
Подобным образом предощущает грядущую беду в заключительной «Песни песней» Жених, поэт же знает, что это беда, которая уже произошла. Однако он понимает, что описанный момент встречи Суламифи и Жениха — это прекрасное мгновение, и оно должно длиться вечно. Поэтому вместо эпитафии-жалобы он пишет эпитафию-вечность. Последний из плачей «Памяти Суламифи», сон о встрече Суламифи и Жениха, в отличие от последнего трена Кохановского, вместо того, чтобы примирить с реальностью и бренностью жизни,бросает им вызов. Вместо сетований Лободовский создает экстатическую песнь, «Песнь песней». В завершающем сборник стихотворении божественная любовь Невесты и Жениха, воспетая поэтом, побеждает время и смерть. В этом последнем ответе на последнее стихотворение Суламифи Лободовский говорит ей в духе Горация: non omnis moriar. И это попытка спасти Эвридику, возвращенную из Аида забвения от второй смерти, смерти памяти и имени.
Перед нами жест поэтический, орфический. Жест бунта против реальности и быстротечности, против ада «века-волкодава»
Уже давно и навеки умолкли форминги, цитры, баритоны, лютни и гусли. Грамофонные записи не сохранили для нас их звучание, потому что пластинок тогда еще не было. Позже люди изобрели новые, более сложные и более красноречивые инструменты — и от тех древнейших времен в мире остался лишь один инструмент; тот самый, при помощи которого еще Орфей заклинал божества смерти вернуть ему жену. Это человеческий голос, vox humana
J. Wittlin, Orfeusz w piekle XX wieku, posł. J. Zieliński, Kraków 2000, s. 426. [43].
И вот, используя древнейший из человеческих музыкальных инструментов, причем используя его мелодически, Лободовский извлекает из себя песнь Орфея, поэзию, которая стремится принять вызов «состязания с небытием»