17.03.2022

Польская литература онлайн №11 / «Поздний Ивашкевич — Наташино открытие. Она открыла его первая из нас двоих: она — в 1963, а я — только в 1967…»

24.

Лесьмян — единственный в польской поэзии ХХ века — поэт исключительно силлабо-тонический. По этому поводу можно было бы даже, сильно утрируя, назвать этого великого всеславянского поэта «русским эмигрантским поэтом, писавшим по-польски» (как по другому поводу, по поводу страстной привязанности к русской художественной культуре начала ХХ века, русским эмигрантским поэтом, писавшим по-польски, можно, ничуть не утрируя, назвать другого бывшего киевлянина — Ивашкевича). Ассортимент размеров у Лесьмяна — очень богатый, есть размеры редкие: «Дева», если приглядеться, написана не ямбом, а пеоном четвертым; «Ветряк» Лесьмяна написан тем редким — «плясовым» — размером, каким у нас пользовался разве что Чуковский. Иногда (как в стихотворении «Припев», а это один из самых ранних Наташиных переводов) Лесьмян пользуется полиметрической композицией.

Верлибр остался Лесьмяну чужд, как был чужд — до поры — его ровеснику Стаффу.

Очень поздно обратился к верлибру и Ярослав Ивашкевич. По существу, лишь в последних шести книгах, написанных после 1960 года. Это был поздний Ивашкевич. Совсем новый Ивашкевич.

Поздний Ивашкевич — Наташино открытие. Она открыла его первая из нас двоих: она — в 1963, а я — только в 1967, уже по ее следам. Она открыла его вообще одна из первых, не обращая внимания на мнение «всей Варшавы». В 1963 вышла первая книга нового, позднего Ивашкевича — «Завтра жатва», Наташа привезла ее в Москву (позже книжка, к сожалению, пропала, но уже «процесс пошел»), а переводить начала еще в Варшаве.

Тогда же, в Варшаве, в конце 1963-го, Анна Каменская, с апломбом бывшей учительницы, «объяснила» Наташе, что зря она берется переводить стихи Ивашкевича, что Ивашкевич — хороший прозаик, но поэт он — так себе. Такое мнение было господствующим в Варшаве издавна, с довоенных лет. Ивашкевич обязан этим своим товарищам по «Скамандру», которые и сами считали, и других в этом убедили. На самом же деле, по меньшей мере, начиная с книги 1937 года «Иная жизнь», Ивашкевич предстал поэтом более глубоким и значительным, чем его более популярные друзья. По выходе в 1963 году новой — совершенно новой! — книги Ивашкевича «Завтра жатва» один только Рышард Матушевский из всех варшавских литераторов догадался, что это книга — выдающаяся, что это новость и событие, так он и написал. «Вся Варшава», подумавши, согласилась с таким мнением, и уже осенью 1965-го, в следующий наш приезд, Анна Каменская, с прежним апломбом, «объясняла» Наташе, что Ивашкевич — поэт прекрасный.

Эта книга Ивашкевича до сих пор, как говорит Наташа, осталась ближе всего ей из всех книг его позднего «прощального» шестикнижия (1963—1980), ближе всего во всей его поэзии. В системе философии позднего Ивашкевича книга «Завтра жатва» — это его онтология, его Книга бытия, книга основных стихий мира («Четыре стихии владеют миром…» — начинается одно из стихотворений книги), а уж над этой книгой «надстроены» следующие.

Из книги «Завтра жатва» Наташа перевела сразу же целый ряд верлибров (сама она иногда писала верлибром с 1946 года; так уж совпало у нас, что к 1947 году относятся и мои первые верлибры школьных лет, которые я теперь публикую).

Перевела она из этой книги и фольклорное, хореическое «Не кладите меня в яму…»:

Не кладите меня в яму

На запруде посадите

 

<…> пусть ежи глаза мне выпьют

Лисы обгрызут мне ноги

Муравьи отбелят кости <…>

Это воспоминание об очень давних архаических славянских языческих ритуалах, когда стариков сажали в пустую яму (в амбаре, на гумне), спускали на салазках в овраг или уводили в глухой лес либо на болото и оставляли там. Безрифменный «хорей» этого стихотворения, если прислушаться, никакой не хорей: это пеон третий, четырехсложник третий; это знакомые всем нам метр, интонация, мелодия обеих огромных стихотворных книг, воскрешающих языческую архаику: «Калевалы» и «Песни о Гайавате».

Поздний Ивашкевич, который, обратившись к верлибру, отнюдь не отказался от силлаботоники, вернется к пеону третьему — чаще рифмованному или полурифмованному — еще не раз. Очень часто это стихи о круговороте жизни и смерти в природе, о родстве всего живого, с легким намеком на метапсихоз — перевоплощение умирающего в другие формы жизни. Как в стихотворении из цикла «Горсть ивовых листьев» в книге «Карта погоды» (1978):

…Прелый дух листвы опавшей

пруд гниет и тлеет сад

но лежать мне здесь не страшно

я ведь этим листьям брат

 

Я цветам и птицам братец

ивам сын и вербам сват

рядышком сидят на ветке

бабка мать сестра и брат

Исследователи поэзии Ивашкевича с удовольствием анализируют его интеллектуализм, его эрудицию, его «поэзию культуры», но самые глубокие слои культуры в его книгах «Завтра жатва», «Круглый год» и в последующих книгах с их «календарными» стихотворениями — не «Времена года» Чайковского, не оратории композиторов XVIII века, посвященные временам года, а древние календарные песни, в том числе песни жатвенные.

Поздний Ивашкевич — народный поэт. Астафьева — и отбором, и переводами — дает это понять и почувствовать.

Дает это понять и почувствовать (разумеется, имеющим уши) и сам Ивашкевич. В том числе метрами, ритмами, мелодиями своих силлабо-тонических стихов. В цикле «Горсть ивовых листьев» (перевод Натальи Астафьевой; «ИЛ» 1979 №4, первый том трехтомника Ивашкевича, М., 1988); появляется у него и шестисложник пятый, размер фольклора (польского и русского) и фольклорных поэтов (например, некоторых вещей Некрасова). Вот он у Ивашкевича:

Три бабы ноябрьским сереньким денечком

Шли себе куда-то ивовым лесочком

 

Но в этом стихотворении этот метр тут же сменяется полиметрией:

 

Три старые бабы их серые губы

Будто заклеены ивовым листочком…  

Далее метр и ритм стихотворения Ивашкевича меняется и меняется прихотливо, почти как в его верлибрах. А в рамках композиции всего этого одиннадцатичастного цикла перемежаются и стихи метрические и верлибры, а рифмы то постоянны, то эпизодичны, то исчезают.

Я забежал очень далеко вперед. Вернусь к книге «Завтра жатва». Из верлибров этой книги Астафьева перевела одним из первых стихотворение о хлебном поле, о колосьях:

Колосья поникшие

колосья стоящие гордо

наравне с облаками плывущие на горизонте

колосья — как спины лыжников прыгающих

с трамплина

колосья овса — как страусовые перья

колосья — как толпы испуганных

сдающиеся доверчиво

колосья смерти

колосья жизни

 

Завтра будет жатва

«Толпа» колосьев у Ивашкевича подобна толпе людей, она антропоморфна. Это взаимоподобие людей и хлебного поля, тождество жизни и земледелия — воспоминание о древних славянских жатвенных обрядах, когда по окончании жатвы вязали большой сноп, называли его «дедом» или «бабой», иногда повязывали на него платок или надевали рубашку.

Вся эта архаика Ивашкевича — не столько из книжной эрудиции, сколько из непосредственной памяти об Украине, на земле которой он вырос, которую вспоминает до конца: «а я родом с Украины». Оттуда и характерное для него отождествление человеческой жизни и земледелия («Не поэтом — я рожден был стать гречкосеем…» — начиналось одно из его давних стихотворений в прозе 1920-х годов, в неопубликованном переводе Астафьевой; «гречкосеями» называли в «коронной» Польше польских шляхтичей с Украины; в польском языке это слово — украинизм, для Ивашкевича же оно — родное, свое).

 

 

При копировании материалов необходимо указать следующее:
Источник: Британишский В. «Поздний Ивашкевич — Наташино открытие. Она открыла его первая из нас двоих: она — в 1963, а я — только в 1967…» // Польская литература онлайн. 2022. № 11

Примечания

    Смотри также:

    Loading...