24.03.2022

Польская литература онлайн №12 / Молчание Чеслава Милоша о Зигмунте Красинском

Название этого текста представляет собой риторическую фигуру: нельзя сказать, что Чеслав Милош вообще не упоминает о творчестве автора «Небожественной комедии». Однако, если учесть, что в эссеистике и публицистике Милоша, воспитанного на произведениях польских поэтов-романтиков и не отрекающегося от этой традиции, так мало места уделено третьему из величайших польских поэтов эпохи Романтизма, следует предположить, что за этой фигурой умолчания скрывается какой-то не вполне очевидный смысл. Цель моей статьи — анализ причин такого положения вещей.

В автобиографическом дневнике «Год охотника», писавшемся в 1987—1988 гг., Чеслав Милош замечает в записи от 1 сентября 1987 г.:

Я, воспитанный на Мицкевиче, Словацком, Красинском и Норвиде, благодарен за наследие, которое дает возможность интуитивно проникнуть в суть истории. В то же время я не до конца верю в норвидовскую Польшу. И здесь касаюсь, конечно, болезненной темыMiłosz Cz. Rok myśliwego [Год охотника]. Kraków, 1991. S. 38. См. об этом Fiut A. Spór z „Lechitą” [Спор с «лехитом»] // Fiut A. W stronę Miłosza [По направлению к Милошу]. Kraków, 2003. S. 108-109.[1].

В процитированном фрагменте речь идет об основной проблеме — амбивалентном отношении нобелевского лауреата к культурному и литературному наследию польского романтизма. С одной стороны, Милош был несомненно увлечен романтической историософией, признавал роль поэзии как специфического орудия познания исторических процессов, чего-то вроде поэтической философии истории, а с другой — постоянно подчеркивал опасность головокружительных мессианских проектов, представляющих собой непременную составляющую модели романтического патриотизма, который заражен идеалистическим отрывом от реальности и кощунственным соблазном отождествить национальное с богословским («Польша — Христос народов»). Диалог с творчеством великих романтиков, в который вступает Чеслав Милош и который носит скорее критический и полемический, нежели апологетический характер, хорошо известен литературоведам и подробно ими описан. Достаточно упомянуть замечательную книгу Эльжбеты Кисляк «Борьба Иакова с ангелом. Чеслав Милош и романтическое мировоззрение», в которой обсуждаются сложные взаимоотношения автора «Поэтического трактата» с поэзией Адама Мицкевича, Юлиуша Словацкого и Циприана НорвидаKiślak E. Walka Jakuba z aniołem. Czesław Miłosz wobec romantyczności [Борьба Иакова с ангелом. Чеслав Милош и романтическое мировоззрение]. Warszawa, 2000.[2].

Безусловно, главную роль в творчестве самого Милоша сыграл диалог с Мицкевичем — поэтом, наиболее близким ему в идейном отношенииСм. Banowska L. Miłosz i Mickiewicz. Poezja wobec tradycji [Милош и Мицкевич. Поэзия и традиция]. Poznań, 2005.[3]. Совершенно другим было отношение нобелевского лауреата к Юлиушу Словацкому, который, как Милош признался в «Земле Ульро», «долгое время его смешил»См. Kiślak E. Walka Jakuba z aniołem… S. 358.[4]. Милош невысоко ценил поэзию автора «Короля-Духа», считая ее причудливой, туманной и в высшей степени несамостоятельной. В переписке с Александром Ватом он высказал весьма категоричное мнение о мистических драмах Юлиуша Словацкого: «Это отвратительная графомания, безудержный словесный понос со специально сконструированными готовыми штампами, которые Словацкий использует бессмысленно и беспорядочно…»Там же. S. 359.[5]. Не так радикально, но все же с подозрением Милош отзывался о Норвиде. Он называл последнего «лехитом», то есть типичным представителем ортодоксально католической Польши, и подчеркивал отсутствие мысли в системе ценностей Великого княжества Виленского — гражданином этой символической страны чувствовал себя автор «Лауды». Как замечает Александр Фьют,

в иерархии великих романтиков Норвид занимает у Милоша место, которое, вероятно, немного выше, чем место Словацкого, но, безусловно, намного ниже, чем место МицкевичаFiut A. Spór z „Lechitą” [Спор с «лехитом»] // Fiut A. W stronę Miłosza... S. 81.[6].

В цитируемых работах, посвященных отношению Чеслава Милоша к великим поэтам романтической эпохи, нет ни слова о Красинском, и это подтверждает наше исходное положение о загадочном молчании нобелевского лауреата на тему автора поэмы «Перед рассветом». Но можно ли утверждать, что для Милоша этот поэт не существует вовсе? В возрасте двадцати с небольшим лет Милош несколько раз упоминал Красинского в публицистических текстах. В эссе «Лотреамон и Жарри», написанном для редакции еженедельника «Вертикаль», он рекомендовал читателям провести сравнительный анализ «Песен Мальдорора» и отдельных фрагментов «Небожественной комедии», напоминая, что французский романтик, enfant terrible европейской поэзии XIX века и предшественник Бодлера, читал драму Красинского и называл ее Comédie infernalne d’un Polonais («адская комедия какого-то поляка»)См. Miłosz Cz. Lautrémont a Jarry [Лотреамон и Жарри], цит. по: Miłosz Cz. Przygody młodego umysłu. Publicystyka i proza 1931-1939 [Интеллектуальные забавы юности. Публицистика и проза 1931-1939 гг.]. Kraków, 2003. S. 142-143.[7]. В открытом Письме защитникам культуры, опубликованном в журнале «Просто» в 1936 году, Милош, критикуя культ Маяковского в среде молодых левых польских поэтов, обращается к авторитету автора «Иридиона»:

История поступила бы вполне иронически, если бы титул главного бунтаря от этого крикуна и паяца перешел к какому-нибудь замухрышке, что-то царапающему перышком в комнате, обитой пробкой, к какому-нибудь Прусту. Маяковский — учитель? Все ночные кошмары выползают из углов, слышен голос Панкрация из «Небожественной комедии». Красинский был прав. В таких случаях страстно хочется увековечить свой протест в камне или в металле: «Пожалуйста, помните, что я был против»Miłosz Cz. List do obrońców kultury [Письмо защитникам культуры], цит. по: Miłosz Cz. Przygody młodego umysłu… S. 154. О влиянии Красинского на раннюю публицистику Милоша, в которой встречается мотив революции, надвигающейся с востока, см. также Kiślak E. Walka Jakuba z aniołem... S. 60-61.[8].

Цитируемые фрагменты свидетельствуют о том, что Милош хорош запомнил прочитанные в школьные годы драмы Красинского и, несомненно, продолжал испытывать их влияние. К «анонимному поэту» Милош вернулся после войны — следы этого нового обращения к Красинскому можно увидеть в переписке с Ежи Гедройцем, главным редактором парижской «Культуры». В письме, датируемом декабрем 1956 года, Милош одобрительно комментирует статью Адама-Доминика Кеннета «Небожественная комедия в Англии. Влияние Красинского на Роберта Бульвер-Литтона», опубликованную в «Культуре» (в № 7 за 1957 год)См. Jerzy Giedroyć — Czesław Miłosz, Listy 1952-1963 [Ежи Гедройц — Чеслав Милош. Переписка 1952-1963 гг.]. Warszawa, 2008. S. 268-269.[9]. Через три года, в июне 1959 года, Милош, обращаясь к Гедройцу, упоминает о собственном эссе «Krasiński’s Retreat», подготовленном на польском языке и переведенном на английский Стэнли Г. Уоллесом и Вацлавом Ледницким, а позднее включенном в монографию Ледницкого «Zygmunt Krasiński. Romantic Universalist. An International Tribute»Там же. S. 350-351.[10]. Книга была издана только в 1964 году в Нью-Йорке; Милош в очередном письме к редактору «Культуры» говорит о желательности рецензии на нее, лаконично аргументируя свою просьбу: «В конце концов, Красинский — одна из самых интересных фигур в истории польской литературы»См. Jerzy Giedroyć — Czesław Miłosz, Listy 1964-1972 [Ежи Гедройц — Чеслав Милош. Переписка 1964-1972 гг.]. Warszawa, 2011. S. 95.[11].

Вышеупомянутому эссе Милоша «Krasiński’s Retreat» следует посвятить особое внимание: это самый длинный и самый важный текст нобелевского лауреата, посвященный автору «Небожественной комедии». Начать стоит с названия. У английского слова «retreat» несколько значений, основное из которых — «отступление», функционирующее в контекстах военной тематики и описывающее отход войск после поражения (к примеру, отступление огромной армии Наполеона из-под Москвы). Именно это значение выбрала Эльжбета Моравец, которая перевела эссе на польский язык (перевод был опубликован в 1981 г. в журнале «Pismo»Miłosz Cz. Odwrót Krasińskiego [Отступление Красинского] / Przekład autoryzowany z języka angielskiego E. Morawiec. „Pismo”. № 5/6. 1981. S. 67-74. См. также Nie chcę być zbyt głęboki. Z Czesławem Miłoszem rozmawia Elżbieta Morawiec [Я не хочу быть слишком глубоким. С Чеславом Милошем беседует Эльжбета Моравец] // Miłosz Cz. Rozmowy polskie 1979-1998 [Польские беседы 1979-1998 гг.]. Kraków, 2006 («Я чувствую у Красинского какие-то огромные залежи вины и самоуничижения. Как вы помните, огромное значение «Небожественной комедии» я объясняю тем, что Красинский однажды спустился в ад собственной жизни, и это действительно было пекло» (Nie chcę być zbyt głęboki… S. 24)).[12]). Впрочем, более глубокий анализ текста заставляет обратиться к другому значению, предполагающему отрицательную эмоциональную оценку, — «дезертирство Красинского». В начале обсуждаемого эссе Милош пишет:

Зигмунт Красинский в возрасте 21 года написал гениальное произведение — «Небожественную комедию», а ведь прочие его тексты вышли из-под пера писателя второго плана. Такое случается редко, но еще реже происходит включение автора в национальный пантеон на основании одной небольшой книжки — и за счет завышения ценности других его произведений, как если бы побудительным мотивом к этому было чувство неловкости, вызванной тем, что он не оправдал возложенных на него надеждТам же. S. 67.[13].

Эта критическая оценка, подкрепленная авторитетом Мицкевича (который в лекциях, прочитанных в Коллеж де Франс, высоко оценил «Небожественную комедию», но обошел молчанием вторую романтическую драму Красинского — «Иридион»), смягчена у Милоша важным признанием автобиографического характера, посвященным «Комедии»:

…в ней есть какая-то грозная сила, и, поскольку я читал ее будучи очень юным, она произвела на меня неизгладимое впечатление. Впечатление, несколько отличающееся от того, которое оставили «Мария» Антония Мальчевского или «Время мысли» Юлиуша Словацкого, но все же похожее, главным образом благодаря общим для них горечи и отчаянию, которые сдерживаются ограничениями стиля. Прошло много лет, завершилось множество исторических эпох, а «Небожественная комедия» нисколько не утратила своего душераздирающего звучанияТам же. S. 68.[14].

Развивая свою мысль, Милош раздумывает о том, почему Красинский, по существу, стал автором только одного, хотя и гениального произведения, и делает интригующее замечание, которое наверняка вызовет полемическую реакцию знатоков и ценителей творчества Красинского:

Рискнем заметить следующее. Однажды ему удалось совершить огромный скачок, но, прыгая, он пересек ту границу, за которой начинался его личный ад. Он немедленно обратился в бегство и остаток своей жизни провел, прячась от самого себя, в поисках интеллектуального предлога, который позволил бы ему избежать встречи с собственным адом. «Небожественная комедия» — это синтез личных и исторических противоречий без всяких попыток поиска утешения и иллюзий. Уже здесь появляется идеалистическая гегелевская триада, но она продолжает быть чувственной, она все еще конкретна, почти осязаема. Позднее философия станет тем слоем краски, который будет маскировать дверь, ведущую к запретному подвалуТам же. S. 68-69.[15].

Можно заметить, что Милош использует по отношению и к анализируемому произведению, и к творческой позиции Красинского психоаналитический метод, предполагающий, что «литературный текст интерпретируется как символическая репрезентация невроза»Burzyńska A., Markowski M.P. Teorie literatury XX wieku. Podręcznik [Теории литературы XX в. Учебник]. Kraków, 2006. S. 53.[16]. Иными словами, все, что Красинский написал после «Комедии», представляло собой результат вымещения, было, по Милошу, психотерапевтическим «вместо». Таким образом, позиция народного поэта, первого в нашей культуре романтического денди, его неудавшийся многолетний роман с Дельфиной Потоцкой, болезненная страсть к эпистолярному творчеству, поэтическая философия, созданная под влиянием чтения Гегеля и Цешковского, — все это должно было стать дымовой завесой, отделяющей автора от главной экзистенциальной дилеммы, с которой он столкнулся в юношеском возрасте. Для Красинского существование предполагало сознание неизбежности разгрома — и на личном уровне, и в классовом, то есть историко-социальном измерении. Милош в своих рассуждениях идет еще дальше, говоря об авторе «Небожественной комедии» практически как о предшественнике нигилизма XX века и сопоставляя его фигуру с классиками современной литературы — Томасом Манном, Францем Кафкой и Джорджем Оруэллом. Он пишет: «„Небожественная комедия” всеми своими достоинствами обязана тревожному расстройству, похожему на невроз Кафки. Она представляет собой следствие двух трагедий — личной и исторической»Miłosz Cz. Odwrót Krasińskiego… S. 69.[17].

Сосредоточимся на обоих названных Милошем измерениях мрачного ужаса жизни, явившегося Красинскому. Первому из них посвящены две первые части драмы, в которых Красинский со всей мощью открывает для себя и для читателей аморальную и даже дьявольскую природу искусстваВ учебнике «История польской литературы» Милош пишет: «Таким образом разоблачается демоническое измерение поэзии — это напоминает роман Томаса Манна "Доктор Фаустус", в котором Эсмеральда заражает Адриана Леверкюна смертельной болезнью и за счет этого высвобождает его музыкальный гений» (цит. по: Miłosz Cz. Historia literatury polskiej [История польской литературы] / przełożyła M. Tarnowska. Kraków, 2000. S. 288).[18]. Клеймо художника, лежащее на Муже (то есть на графе Генрике), этот «изъян недочеловечности», о котором говорил Милош в речи, произнесенной в Люблинском католическом университетеСм. Miłosz Cz. Przemówienie na Katolickim Uniwersytecie Lubelskim, czerwiec 1981. (Po otrzymaniu doktoratu honorowego tej uczelni) [Речь, произнесенная в Люблинском католическом университете в июне 1981 г. (после получения звания доктора honoris causa)] // Miłosz Cz. Zaczynając od moich ulic [Начиная с моих улиц]. Kraków, 2006. S. 496-497.[19], означает проклятие для его близких родственников. Жена, осознавая свою неполноценность в результате встречи с Девой, символом поэзии, сходит с ума и попадает в психиатрическую лечебницу. Перед смертью она еще сумеет отметить роковым клеймом поэзии сына Орцио, который в недалеком будущем станет совестью и судьей для «создающего драму жизни» отца…См. Miłosz Cz. Rok myśliwego... S. 142-143 (Милош кратко пересказывает первую и вторую часть «Небожественной комедии»).[20] Более того, Милош усматривает в тревожном расстройстве, повсеместно присутствующем в драме Красинского, «отвращение к собственной деградации, характерным знаком которой служит талант», и «неприятие деторождения, продолжения рода». Он называет Орцио «кошмарным сном человека, травмированного миром дотакой степени, что он считает ужаснейшим грехом передачу собственного бессилия тому, кто еще не рожден», а также, в еще более резких выражениях, «порождением маниакальной одержимости»В другой связи Милош скажет: «Это какая-то одержимость собственной нечистотой, настолько сильная в моем случае, что Орцио в «Небожественной комедии» я толкую как порождение тревожности Красинского» (см. Rozmowy: Czesław Miłosz, Renata Gorczyńska [Беседы. Чеслав Милош, Рената Горчинская] // „Podróżny świata”. Kraków, 2002. S. 20).[21]. Подобное восприятие литературного героя, такого же таинственного и мрачного, как Отрок в «Марии» Мальчевского, может быть следствием трагической семейной истории Зигмунта Красинского — художника, который рано потерял меланхолически настроенную мать, а после воспитывался отцом-тираном, самодуром в генеральском мундире.

Не менее мучительно, чем сознание личной травмы, понимание общественно-исторической катастрофы. В анализируемом здесь эссе Милош пишет о Красинском как о гениальном диагносте (или даже пророке), который предвидит приближающиеся перемены. Автор «Иридиона», хорошо знакомый с философскими работами Гегеля и историческими трудами, посвященными Французской революции 1789 года, приверженец Жозефа де Местра и знаток идеологии утопического социализма, в двадцать один год предугадал неизбежность приближающейся гибели аристократии — общественного класса, к которому он принадлежал, с которым он был неразрывно связан. Это сознание было настолько горьким и беспросветным, что Красинский, по мнению Милоша, табуировал его и вытеснил в область подсознательного, запер в подвале собственной души; на поверхности он построил на первый взгляд величественное, но внутренне фальшивое сооружение, воплощающее консервативную идеологию в ее патриотически-католическом варианте (ее проявлением стали преимущественно поздние произведения — например, «Перед рассветом» и «Псалмы будущего»).

По мнению Милоша, гений Красинского заключался в том, что он одним из первых в мировой литературе, задолго до Карла Маркса и прочих теоретиков исторической диалектики, пророчески предсказал тотальную революцию как явление неизбежное, детерминированное законами истории, но при этом воплощаемое в жизнь человеческими руками:

«Небожественная комедия» — это редкость в мировой литературе: ее сила заключается в диалектической концепции тотальной, а не какой-то конкретной революции. <...> Хотя модель устроена по образцу Французской революции (массы против аристократии), ее авторская трансформация так масштабна, что получившийся образ превосходит все, что произошло во Франции. Это не триумфальное шествие адвокатов, журналистов, коммерсантов и «народа». Активная действующая сила — одна воля, один мозг. Профессиональный революционер Панкраций использует свой главный штаб как орудие, как способ передать собственную энергию массам. Перед нами, таким образом, тоталитарная модель.Miłosz Cz. Odwrót Krasińskiego… S. 71. Более того, в литературном образе Панкрация Милош видит черты будущего вождя большевистской революции и создателя советской тоталитарной системы — Ленина.[22]

Конечно, можно спросить, каким чудом Красинскому явилось это пророческое видение, увековеченное на страницах «Комедии»? Для Милоша ответ однозначен: орудием интуитивного проникновения в неумолимую логику истории был невроз поэта, а следствием болезненной ясности будущего стала маскировка, к которой он с тех пор прибегал всю жизнь, постоянная хорошая мина при плохой игре, бесконечные попытки создания защитных механизмов. Это привело к тому, что Зигмунт Красинский, вместо того чтобы стать польским Бодлером или Селином, дезертировал и закончил всего лишь как автор «Псалмов будущего» — в высшей степени польских, в высшей степени католических и в то же время искажающих истинную картину жестокой и беспросветной действительности, которую Красинский познал в юности. Точка зрения Милоша, сформулированная в последнем предложении обсуждаемого эссе, выглядит так: Красинский «развоплотил постоянно меняющуюся реальность и бежал от нее в мир идей»Там же. S. 74.[23].

К 1964 году, когда эссе «Отступление Красинского» было опубликовано, Чеслав Милош уже несколько лет работал в Калифорнийском университете в Беркли в качестве приглашенного профессора и преподавал американским студентам историю славянских литератур. Примерно в это время появился первый вариант учебника «The History of Polish Literature», с которым польские читатели смогли познакомиться через несколько десятилетий в переводе Марии ТарновскойMiłosz Cz. Historia literatury polskiej...[24]. В книгу вошел короткий, насчитывающий всего пять страниц раздел, посвященный Зигмунту Красинскому. Хотя учебник был написан в дидактических целях и обращен в первую очередь к американским читателям, имеет смысл вычленить в обсуждаемом разделе несколько основных мыслей. Автор учебника отмечает важную роль эпистолярного творчества Красинского, но сосредоточивается прежде всего на двух его главных драмах — «Небожественной комедии» и «Иридионе». Рассказывая о первом произведении и называя его «шедевром в масштабе не только польской, но и мировой литературы»Там же. S. 287.[25], Милош преимущественно повторяет тезисы, сформулированные за несколько лет до этого в эссе «Отступление Красинского». Он подчеркивает мысль о провидческом характере вердиктов, сформулированных в драме, и, в частности, замечает:

Философия Панкрация — не что иное, как диалектический материализм. Здесь Красинский выходит далеко за пределы типичного для XIX века представления о революции как о внезапном порыве и сближается с XX веком, поскольку видит революцию как нечто организованное профессионалами и контролируемое сверху. Панкраций — человек стальной воли, он ясно мыслит, он фанатик, который использует новые возможности для достижения цели, заключающейся в освобождении угнетенныхТам же. S. 288-289.[26].

Большое место у Милоша занимает обсуждение неоднозначного финала «Комедии», который до сегодняшнего дня вызывает горячие споры. Подчеркивая влияние Гегеля, автор учебника констатирует:

Если традиционный христианский (и аристократический) уклад представляет собой тезис, а атеистический материализм — антитезис, то синтез может осуществиться только в будущем, после того как будет разрушен реакционный уклад. Похожие идеи можно обнаружить в намного более поздних произведениях — в русской поэзии XX века (например, у Александра Блока в поэме «Двенадцать», где Христос предводительствует красногвардейцам)Там же. S. 289.[27].

Конспективно обсуждая вторую историческую драму Красинского, Чеслав Милош указывает на антидемократические взгляды третьего великого романтического поэта и прямо пишет, что «Иридион» (как и все позднее поэтическое творчество Красинского) стал одной из причин болезненной концентрации поляков на собственном мученичестве, которое практически отождествлялось с мученичеством первых христианТам же. S. 290. Похожее суждение Милош высказал в статье «На полях анкеты», опубликованной в парижской «Культуре» в 1966 году (№ 3). Он утверждал, что «мессианизм великих поэтов» был перенят представителями правой идеологии, которая умножала число довольно безумных «систем» вплоть до «периода, предшествовавшего I мировой войне» (цит. по: Kiślak E. Walka Jakuba z aniołem… S. 214). Этот мотив развивается и в эссеистике Милоша в 90-х гг., например, в очерке «Пессимизм — оптимизм», опубликованном в 1993 году в «Тыгоднике повшехном»; автор описывает Красинского как представителя реакционного «консервативного течения» (цит. по: Miłosz Cz. Życie na wyspach [Жизнь на островах]. Kraków, 2014. S. 30).[28]. В высказываниях Милоша о Красинском в 80-х гг. XX века появляется еще один заслуживающий внимания мотив. В беседах с Эвой Горчинской нобелевский лауреат сопоставляет катастрофическую эстетику «Прощания с осенью» Виткация с финалом «Небожественной комедии»Rozmowy: Czesław Miłosz, Renata Gorczyńska… S. 37-38. В лекции «С польской поэзией против мира», прочитанной в Ягеллонском университете в 1989 году, Милош назвал Виткация «в высшей степени польским с точки зрения историзма и эсхатологии продолжателем, пусть и в довольно унылом ключе, Красинского, особенно его „Небожественной комедии”» (см. Miłosz Cz. Z poezją polską przeciw światu [С польской поэзией против мира] // Miłosz Cz. Życie na wyspach… S. 145).[29]. Эльжбета Кисляк в книге «Борьба Иакова с ангелом»Kiślak E. Walka Jakuba z aniołem... S. 245-246. В этом контексте см. также текст Гжегожа Кубского: Kubski G. Miłoszowe ujęcie „Księgi Mądrości” [Взгляд Милоша на «Книгу премудрости»] // Pogranicza, cezury, zmierzchy Czesława Miłosza [Приграничные зоны, цезуры, сумерки Чеслава Милоша] / Studia pod red. A. Janickiej, K. Korotkicha i J. Ławskiego. Białystok, 2012. S. 359.[30] вскользь упоминает о возможном влиянии катастрофической поэтики «Иридиона» Красинского («Старый мир близится к концу: все, что жило в нем, портится, разваливается и впадает в сумасшествие — боги и люди безумствуют») на одно из самых важных стихотворений Чеслава Милоша, «Oeconomia divina», и на более ранний сборник эссе «Видения на берегах залива Сан-Франциско», демонстрирующий пессимистический взгляд поэта на американскую цивилизацию.

Приведенные выше мотивы де-факто представляют собой полный перечень упоминаний о Красинском в текстах Чеслава Милоша. Впрочем, важно здесь скорее не само молчание Милоша, а вопрос о его причинах. Попробуем подвести итог наших рассуждений. Первый вывод, напрашивающийся сам собой, таков: Милош ценил Зигмунта Красинского, по существу, как автора одного гениального произведения, «Небожественной комедии». Нобелевский лауреат ни разу не подверг глубокому анализу ни один из прочих текстов «третьего народного поэта». Милош совершенно не замечает его ранние готические романы, только вскользь упоминает об эпистолярном творчестве, игнорирует поздние поэтические произведения (в учебнике он посвящает вершинам творчества Красинского, поэмам «Перед рассветом» и «Псалмы будущего», одно предложение). Такое положение вещей, не получившее явного объяснения, которое принадлежало бы самому Милошу, но, очевидно, связанное с его идеологической дискуссией с Мицкевичем, Словацким и Норвидом, заставляет сформулировать вывод о трех основных причинах игнорирования творчества Зигмунта Красинского. Первая из них — критическое отношение Милоша к поэтике «темного романтизма» (или мортализма, по определению Марии Янион), то есть к выбранной автором «Комедии» позе денди-нигилиста, к его страстной одержимости смертьюПо мнению Марии Янион, одержимость смертью представляет собой один из основных элементов поэтического воображения Красинского, населенного химерами (см. Janion M. Katastrofa i religia [Катастрофа и религия] // Janion M. Wobec zła [О зле]. Chotomów, 1989. S. 96).[31] и к постоянным разглагольствованиям о приближающемся конце и неизбежной гибели, которые при этом не являются следствием внутренней борьбы и исчезают в произведениях, написанных после публикации юношеского шедевра. В эссе «Отступление Красинского» Милош, который сделал принцип coincedentia oppositorum (единство противоположностей) главной действующей силой своих лучших текстов, разоблачает эту позицию:

Посещение темных уголков собственной судьбы необходимо, даже в том случае, если познание может принести не слишком значительные результаты, — без этого невозможно искусство. <…> Красинский пытался замаскировать врожденную противоречивость собственного психофизического устройства, личной жизни и общественной проблематикиMiłosz Cz. Odwrót Krasińskiego… S. 69.[32].

Вторая причина — это антидемократические, консервативные и, по существу, реакционные историософские взгляды Зигмунта Красинского, которые сосуществовали с мессианистской концепцией, рожденной под влиянием трудов Гегеля и графа Августа Цешковского. Именно они послужили основанием, на котором, как пишет Здзислав Либера, поэт выстроил систему, «подтверждающую неизбежность воскрешения Польши из мертвых»См. Libera Z. Zygmunt Krasiński [Зигмунт Красинский]. Warszawa, 1986. S. 56.[33]. Квинтэссенцией этих взглядов, предвестником которых стал уже «Иридион», был образ возрожденной Польши как «дочери Бога, олицетворяющего единое человечество, действием пролагающее путь к свободе». Гарантом этого выступают слова Творца, обращенные к соотечественникам поэта: «Как им дал когда-то Сына, / Так тебя даю им, Польша!»Там же. S. 60.[34]. Свое мессианское кредо Красинский сформулировал в предисловии к поэме «Перед рассветом», описывая всемирный теократический проект Царства Божия, в создании которого ключевую роль должна будет сыграть Польша-мученица:

Именно через наш народ, претерпевший муки на кресте Истории, Дух человечества осознает, что политическая сфера должна преобразиться в религиозную, что Божия Церковь на этой земле — это не только то или иное место, то или иное учреждение, но целая планета и все, какие только возможны, отношения и между отдельными людьми, и между народами.Krasiński Z. Wstęp do Przedświtu [Предисловие к поэме «Перед рассветом»], цит. по: Witkowska A., Przybylski R. Romantyzm [Романтизм]. Warszawa, 2002. S. 399.[35]

Эта точка зрения для Милоша, который считал венцом историософско-эсхатологических размышлений неортодоксальную концепцию апокатастасиса, то есть метафизического обновления всего сущего в конце времен, была не просто бездоказательной, но практически кощунственной — это хорошо заметно в острой полемике, касающейся мессианской концепции, в которую он вступил со своим любимым поэтом-романтиком Адамом МицкевичемВажно отметить, что в «Годе охотника» Милош противопоставляет консервативный католицизм Красинского взглядам Кароля Людвика Конинского, которого он называет «философом боли, боли людей и животных» (Miłosz Cz. Rok myśliwego... S. 221, 225).[36]. Третья причина молчания Милоша о Красинском заключается, вероятно, в антисемитском налете общественно-политической публицистики последнего; впервые подобные мотивы можно заметить уже в «Небожественной комедии» (выкресты как отрицательные герои), они остаются актуальными в том числе в позднем творчестве «Псалмов будущего». Милош, выросший в довоенном Вильнюсе, городе множества языков и множества культур, который называли Северным Иерусалимом, многократно и вполне однозначно высказывался против антисемитизма, знакомого ему по беспорядкам и погромам, которые организовывались членами Национально-радикального лагеря в Университете им. Стефана Батория. Кроме того, Милошу были известны лекции, прочитанные Адамом Мицкевичем в Коллеж де Франс и посвященные разбору «Небожественной комедии». Мицкевич оценил юношескую драму Красинского необычайно высоко и считал ее гениальным произведением, но видел в ней один серьезный изъян — тенденциозное изображение евреев. Красинский считал выкрестов виновными в двойном предательстве — своей собственной религиозной традиции икатолической Церкви, в которой они крестились якобы только для того, чтобы разрушить ее изнутри. Как пишет Мария Янион,

драму Красинского можно интерпретировать как аргумент в пользу «необходимости самозащиты»: она демонстрирует еврейскую тягу к заговорам, имеющим целью фундамент Польши, христианство, и обосновывает резонность опасений перед евреем-выкрестом, евреем, прячущимся за маской и готовящим переворотJanion M. Rana na ciele Polski [Рана на теле Польши] // Janion M. Bohater, spisek, śmierć. Wykłady żydowskie [Герой, заговор, смерть. Еврейские лекции]. Warszawa, 2009. S. 139-140.[37].

Мицкевич не разделял этих взглядов и требовал (безуспешно!) от Красинского, чтобы тот отказался от антисемитских мотивов; в одной из парижских лекций он заметил следующее:

Красинский «ввел в драму народ Израиля», но исказил его образ. Он, можно сказать, совершил злодеяние против народа (crime anti-national — антинародное преступление), оклеветав иудеев; он обвинил народ Израиля в том, что он только ждет удобного момента, чтобы расправиться с аристократией и крестьянами, чтобы окончательно уничтожить христианство. Он вложил в уста евреев самые жестокие, полные ненависти словаJanion M. Mickiewicz przeciw Krasińskiemu [Мицкевич против Красинского] // Janion M. Bohater, spisek, śmierć… S. 142. Между прочим, Янион считает, что «Мицкевич в лекции о «Небожественной комедии» говорит об одной из главных составляющих польского романтизма» (Janion M. Mickiewicz przeciw Krasińskiemu… S. 145).[38].

Следует признать, что в текстах Милоша не содержится явного осуждения антисемитизма Красинского, но резонно предположить, что он помнил процитированное выше суждение Мицкевича, ионо стало частью его собственных взглядов. Можно, таким образом, заключить, что перечисленные выше причины (показная одержимость Красинского смертью, его концепции мессианского толка с Польшей во главе угла и явный антисемитизм) обусловливают возможность считать молчание Чеслава Милоша о Зигмунте Красинским говорящим…

 

Библиография

 Banowska L. Miłosz i Mickiewicz. Poezja wobec tradycji [МилошиМицкевич. Поэзия и традиция]. Poznań, 2005.

Fiut A. Spór z „Lechitą” [Спорс «лехитом»] // Fiut A. W stronę Miłosza [ПонаправлениюкМилошу]. Kraków, 2003.

Jerzy Giedroyć — Czesław Miłosz, Listy 1952-1963 [ЕжиГедройцЧеславМилош. Переписка 1952-1963 гг.]. Warszawa, 2008.

Jerzy Giedroyć — Czesław Miłosz, Listy 1964-1972 [ЕжиГедройцЧеславМилош. Переписка 1964-1972гг.]. Warszawa, 2011.

Janion M. Katastrofa i religia [Катастрофаирелигия] // Janion M. Wobec zła [Озле]. Chotomów, 1989.

Janion M. Rana na ciele Polski [РананателеПольши] // Janion M. Bohater, spisek, śmierć. Wykłady żydowskie [Герой, заговор, смерть. Еврейские лекции]. Warszawa, 2009.

Kiślak E. Walka Jakuba z aniołem. Czesław Miłosz wobec romantyczności [БорьбаИаковасангелом. Чеслав Милош и романтическое мировоззрение]. Warszawa, 2000.

Kubski G. Miłoszowe ujęcie „Księgi Mądrości” [ВзглядМилошана «Книгупремудрости»] // Pogranicza, cezury, zmierzchy Czesława Miłosza [Приграничныезоны, цезуры, сумеркиЧеславаМилоша] / Studia pod red. A. Janickiej, K. KorotkichaiJ. Ławskiego. Białystok, 2012.

Libera Z. Zygmunt Krasiński [ЗыгмунтКрасинский]. Warszawa, 1986.

Miłosz Cz. Historia literatury polskiej [Историяпольскойлитературы] / przełożyła M. Tarnowska. Kraków, 2000.

Miłosz Cz. Lautrémont a Jarry [ЛотреамониЖарри], цит. по: Miłosz Cz. Przygody młodego umysłu. Publicystyka i proza 1931-1939 [Интеллектуальныезабавыюности. Публицистикаипроза 1931-1939 гг.]. Kraków, 2003.

Miłosz Cz. Przemówienie na Katolickim Uniwersytecie Lubelskim, czerwiec 1981. (Po otrzymaniu doktoratu honorowego tej uczelni) [Речь, произнесеннаявЛюблинскомкатолическомуниверситетевиюне 1981 г. (послеполучениязваниядоктора honoris causa)] // Miłosz Cz. Zaczynając od moich ulic [Начинаясмоихулиц]. Kraków, 2006.

Miłosz Cz. Rok myśliwego [Годохотника]. Kraków, 1991.

Miłosz Cz. Życie na wyspach [Жизньнаостровах]. Kraków, 2014.

Nie chcę być zbyt głęboki. Z Czesławem Miłoszem rozmawia Elżbieta Morawiec [Янехочубытьслишкомглубоким. С Чеславом Милошем беседует Эльжбета Моравец] // MiłoszCz.Rozmowypolskie 1979-1998 [Польские беседы 1979-1998 гг.]. Kraków, 2006.

Rozmowy: Czesław Miłosz, Renata Gorczyńska [Беседы. Чеслав Милош, Рената Горчинская] // „Podróżny świata”. Kraków, 2002.

Witkowska A., Przybylski R. Romantyzm [Романтизм]. Warszawa, 2002.

При копировании материалов необходимо указать следующее:
Источник: Бернацкий М. Молчание Чеслава Милоша о Зигмунте Красинском // Польская литература онлайн. 2022. № 12

Примечания

    Смотри также:

    Loading...