24.02.2022

Польская литература онлайн №8 / Иридион (вступление)

 

ИРИДИОН

 

Et cuncta terrarum subacta.

HoratiusМир склонился долу. Гораций [Оды, II, 1, 23. Перевод Г. Ф. Церетели]. (Лат.) В дальнейшем поясняются лишь те иноязычные вкрапления, что не переведены самим автором в «Примечаниях».[1]

 

...Aestuat ingens Uno in corde pudor mixtoque insania luctu Et Furiis agitatus amor et conscia virtus.

Aeneidos, lib. XВоедино сливаясь, / В сердце бушуют сильней и стыд, и скорбь, и безумье, / Вера в доблесть свою и любовь, распаленная местью. [Вергилий. ] Энеида, кн. Х [870–872. Перевод С. А. Ошерова]. (Лат.)[2]

 

Посвящается Марии в память о днях минувших и неповторимых

 

Так через много лет знакомый голос вернется к ней.

ДантеВольная реминисценция строк «Божественной комедии»: «В ином руне, в ином величье звонком/ Вернусь, поэт...» [Рай, песнь 25, 7–8. Перевод М. Л. Лозинского]. – Прим. ред[3]

 

Вступление

 

Кончается древний мир, — все, что в нем жило, приходит в упадок, распадается и сходит с ума. Боги и люди сходят с ума.

И как Юпитер, владыка неба, так Рим, владыка земли, умирает и сходит с ума. Только Фатум, спокойный, непреклонный, неумолимый разум мира, смотрит с высоты на неистовое вращение земли и неба.

Среди этого хаоса я начинаю песнь; сама собою вырывается она из моей груди. Дух разрушения да поможет мне. Пусть мое вдохновение кружится, вертится и раскидывается во все стороны, как молния бури, гремящей над прошлыми веками и всякую жизнь бросающей в пропасть. А потом пусть умрет оно, как молния, свершившая свое дело. Новая заря брезжит там, на востоке! Но мне до нее уже нет дела.

О, Рим! Где ныне те, кто так гордо и торжественно ступали некогда но семи холмам твоим? Где твои патриции с жертвенным ножом, с копьем в руке, с сердцем, полным тайн, с облаком строгости на челе, — отцы семейств, гонители плебеев, укротители Италии и Карфагена? Где весталка, со священным огнем, в безмолвии восходящая по ступеням Капитолия?

Где твои ораторы, властители тысяч душ, стоящие над народными толпами, овеянные рокотом голосов и бурею рукоплесканий? Где легионеры, не знающие сна, огромные, с лицами, загорелыми от солнца, охлажденными потом, освещенными блеском мечей? Все исчезли, одни за другими — прошлое их охватило и, как мать, прижимает к груди. Никто их не вырвет у прошлого!

Вместо них возникают образы, неведомые доселе: не прекрасные, как полубоги, не могучие, как гиганты титанических времен, — но странные, мерцающие золотом, с венками на челе, с чашами в руках. Кинжалы — в цветах, отравы — на пирах... В их танцах, — судорожные прыжки. О, эта жизнь среди вечных песен и стонов, среди рычанья гиен и криков гладиаторов! Смейтесь над этой весной, расцветающей кровью и благоуханиями [выдохшегося] фимиама! Смейтесь над этой жизнью! Она только минет и ничего не создаст, и ничего не оставит после себя, кроме нескольких возгласов да славы позорного конца!

Толпа и Цезарь — вот весь Рим!

Изида, мать мудрости и молчания! Стопы твои обрызганы пеной моря, покрыты пылью далекого пути, чуждая речь звучит вокруг тебя, — на римском форуме стоишь ты и до сих пор не может разглядеть: где ты сама, где же берега Нила?

Митра, владыка юности и смерти, тоже тащится к Риму с холмов Армении, из равнин Халдеи, — и вот уже стал в подземельях Капитолия и среди глухой ночи жертвенным ножом потрясает над трупами жертв.

В греческих портиках, в сладкой тени коринфских колонн, походкою варвара выступает сын севера, — иногда остановится и, опершись на топор, ищет голубыми глазами, не встретит ли где Одина, бога своих народов.

До сих пор не прибыл еще Один кимвров; жаль ему сосновых лесов, снежной постели[, серого неба] и песен Валгаллы. Но еще немного — и он отправится поклоняться Риму!

Вперед, боги и люди! Скрестятся пути ваши с востока на запад, с севера на юг. Места для вас не будет хватать. Так идите же, колесите, блуждайте, а потом — возвращайтесь назад.

Так всегда бывает перед смертью.

Вперед, боги и люди! — безумствуйте, сколько хотите, — это последнее безумие, последнее состязание ваше: Рок смеется над вами, на знамени его — крест, и вы все, рано или поздно, падете перед крестом.

Из этого мира, который корчится и умирает, я выжму еще одну только мысль. В ней будет вся любовь моя, но она — дочь безумия и вестница гибели.

Вперед, вперед, безумствуя и танцуя, боги и люди, вокруг моей мысли! Будьте музыкой, поющей мечтами ее, бурей, сквозь которую прорывается она, как молния, — ибо я дам ей имя, дам форму, и хотя она зачата в Риме, день, в который погибнет Рим, не будет ее последним днем. Она жива, пока жива земля со своими народами, но в небе для нее нет места.

*

Где же ты, сын мести? В какой земле покоятся останки твои? Дух твой — среди каких духов?

Из мира развалин я вызвал тени умерших. Ночью на форуме стал предо мной сенат — согбенные призраки, обремененные памятью подлостей, но тебя не было между ними.

Гладиатор вышел из подземелий цирка и в сиянии месяца шел во главе своих; все они убиты, и синие губы их повторяли в смертельном сне: «Morituri te salutant, Caesar!»«Идущие на смерть приветствуют тебя, цезарь!» (Лат.) [4] Но тебя я не нашел среди них.

На Палатине, холме развалин и цветов, для меня потревожились прахи властителей мира; они проплывали передо мной; на их головах были диадемы, спаянные кровью; у каждого на лбу, под диадемой, был знак проклятия; па плечах развевался пурпур, и сквозь него, в отверстия, пробитые кннжалами убийц, сияли звезды. Но и здесь я не увидел тебя.

Я слышал пение и молитвы замученных за Христа; из катакомб поднимались эти звуки и доходили до самого неба; был там один голос женщины, самый печальный, самый прекрасный из всех — когда-то знакомый тебе, теперь — одинокий, не соединенный с твоим.

Где же ты, сын мести, сын песни моей? Время уже воскреснуть, чтобы топтать прах гиганта. Помнишь? — ты поклялся. Ты отказался от надежды, веры, любви, чтобы раз только, единственный раз взглянуть — а потом потонуть там, где миллионы...

Пробил час, ибо там, где царил вечный город, ныне гроб, огромный, разверстый, полный костей и обломков, оплетенный ползущим плющем и ползущими людьми. Встань! Явись! Я зову тебя. Я — и сила более страшная, от которой не могу избавить тебя, но имя твое оторву от тела твоего, и оно не погибнет вместе с тобой!

Не приближайтесь ко мне! — не для вас эти дикие тропы; в римской Кампанье, у подножья Апеннин останьтесь, товарищи мои. Я пойду, я еще раз хочу видеть его перед кончиной, перед смертью навеки.

Там, в пещере, лежащей во мраке пропасти, распростерт он на мраморном ложе, без дыхания, без сонных движений, без сновидений. [Страшное] пробуждение обещано — он ждет его и судного дня, который для него ближе, чем для всего остального мир.

Древние гнилушки горят вокруг, как глаза сфинксов; змей с огненной чешуей спит от века у ног его; лицо его — сонное, пылающее жаром, и сон, такой долгий, не сделал его холодным.

Формы тела его подобны формам греческой статуи; таких уже нет теперь на этой земле; ноги, белые, как паросский мрамор, в черных котурнах, покоятся на черном ложе. Со всех сторон, снизу, сверху, вьется мох и плющ.

На груди его лежит белая туника, в руке — обломок светильника, сбоку — меч, изъеденный ржавчиной; другая рука опущена, мертва, и пальцы ее сжаты, как будто он заснул в отчаянии.

Он лежит, как бы повиснув между сном и смертью; между последней мыслью, которую подумал перед веками, и той, которая вскоре проснется в нем; между судом всей жизни и судом вечности.

Прежде чем встанешь, я расскажу, что ты сделал.

*

В Херсонесе Кимврском, в серебряной земле рек, некогда жил твой отец в дружбе с королями моря, хотя прибыл из далеких стран, хотя у него была чуждая им греческая речь и лицо греческого полубога.

Но полюбили его женщины и мужи, ибо рассказами услаждал он долгие ночи, а днем, в битвах и на пирах, был первым. Пути серого океана были ему известны; по блеску светил небесных исчислял он хорошую погоду и бури; самое тяжелое копье закидывал выше самых высоких мачт и, носясь вместе с вихрями, хранил спокойствие на челе.

На суше рог его звенел по равнинам и скалам. Никогда не мог уйти от него медведь — а вернувшись с охоты или в море потерпев крушенье, он ложился на мох, среди папоротников, и, наполняя тяжелые кубки, рассказывал о ловлях, сраженьях, разбоях. На берегу дальних вод стоит дом его, полный слоновой костью и золотом; слуги, рабы его, стоя на пороге, среди леса колонн, смотрят на синее море, усеянное островами, сияющими, как звезды; они ждут его возвращения, но он не спешит, ибо полюбил звуки труб, сделанных из раковин, и пение жриц Одина, ибо юность свою отдал скитаньям и случайностям, чтобы потом завершить великий замысел; и он подносит кубок к губам и пьет за здоровье короля мужей, старого Сигурда.

— Гримгильда, дочь Сигурда! Народ мой долгие века носит оковы и стонет; вместе с моим народом сто других народов на всех берегах южных морей сели на песке — и плачут. Чтобы освободить их, мне нужна твоя вдохновенная грудь! Сам я — родом невольник, но духом — мститель; враги мои сильны, как титаны; чтобы подкопаться под них и низвергнуть, мне нужна твоя вдохновевная грудь! Дева, посвященная Одину, ты войдешь в дом мой, ты будешь подругой моих трудов, и дети наши завершат дело мое, а оно будет длиться до поздних веков!

Тут отец твой умолк и обольщал ее мощью взгляда и безмолвия своего; стоя на скале, глядит она в серую бесконечность моря, с распущенными волосами, с отуманенными очами, бессильная, безумная от любви. Уже [щит] Одина не спасет ее, — она покинет ступени алтаря и с чужим человеком уйдет на далекие берега.

— Гермес! прежде воины наши не смели взглянуть в лицо мое. Ты же явился как герой, нисшедший с Валгаллы, ты сказал: «Гримгильда», — и смотри: я должна быть твоей рабой. Я не знаю родины твоей, и врагов твоих я не знаю; край, куда ты влечешь, даже во сне никогда мне не снился — но я пойду; пойду я, несчастная, опозоренная между дев, проклятая гневом Одина, — только позволь мне еще раз воссесть на священном камне и пропеть последнюю песнь!

*

Амфилох Гермес шел за девой по коврам мха, по пластам гранита, через [покрытые инеем] священные сосновые леса, среди рева водопадов; сосны толпою стояли со всех сторон; иногда из толпы их выступал остов дуба, увенчанный омелой. Вверху — небо, грустное, свинцовое; по сторонам — тысячи троп извиваются и зовут за собою в чащу; но дева знает тропинки, ведущие к Богу, с которым идет прощаться навеки.

Вожди дружин, владыки земель, короли моря, корабельщики с друзьями стоят полукругом перед статуей Одина и ждут жрицу. Один только Сигурд, сын богов, король всех, сел на обрубке священной сосны и огромной ладонью закрыл чело; грудь его вздымается под панцирем из рыбьей чешуи, но он молчит, и все молчат с ним — слышен только шум моря, бьющего в скалы за сосновым бором.

Гримгильда прошла среди них, вперив очи в статую Одина, к которому приступала с суровым величием. А чужеземец остался позади, среди своей дружины, сложив руки на коринфской броне и прислонясь к дереву.

Под нависающим сводом пещеры, на камне, покрытом таинственными письменами, села она и, казалось, мечтала. Бог полночных племен стоит над нею, борода его и волосы скреплены льдом, запорошены снегом; стеклянные, пронзительные глаза; в гигантской руке — палица, обагренная жертвенной кровью, а в груди глубокая рана; он сам нанес ее себе, когда, совершив земное воплощение, захотел вернуться к пирам Валгаллы.

Дремота ее длилась долго, но вот она медленно пробуждается, плавно возносит руки, говорит еще слабым голосом:

— Знаю тебя, Бог, среди героев твоих. Дух твой черным ручьем приближается к груди моей, шумит вкруг меня, как поток, прорывающий камни. Я там, где вихри твои. Я там, где всемогущество гнева твоего; сила твоя — моя сила; слушайте меня все.

Быстро подняла веки над пылающими зеницами, руки простерла к толпе, и руки ее дрожали, как в минуту смерти; в голосе ее былн звуки, вырванные из речи героев, что вступили на тучи и теперь, пролетая средь бури, кричат детям своим:

— Зачем вы бежите днем и ночью, братья мои? Сыны народа моего, кто гонится за вами? Кто приказал вам покинуть серебряную землю рек?

Скованные гиганты поднялись со снегов, на которых надлежит им лежать до конца мира, привстали и, ударяя цепями в ледяные горы, вдыхают ноздрями отдаленный запах крови.

Слышите ли, как молот Тора в пыль сокрушает шлемы и щиты, черепа и груди людей? Смех карлов несется в пространствах; копье Горгебруды нависло над всей землей!

Кто вас одолеет, потомки мои? Все дальше стремитесь вы к великому городу. Там ожидает вас пир, пенятся чаши, полные крови врагов. Каждому из вас приготовлено место. Воссядьте во славе, сыны мои!

Голос ее внезапно упал и перешел в шепот; очи ищут чего-то в мире призраков, внезапно расточившемся перед ней; губы силятся сказать какое-то слово. Слово это возникает, растет в глубинах души ее, как змей охватывает сердце ее и как змей ускользает, снова скрывается; она напрасно ловит его, вся побледневшая, несчастная, слабеющая. Еще мгновение — может быть, она вырвет его из груди, ибо взгляд ее пылает, и лицо озарилось новым безумием:

— Город, город на семи холмах горит в огне: драгоценные металлы, самоцветные камни — растапливаются и текут. Тела растапливаются в кровь и текут. Великий дворец и великий Бог в нем обрушились!.. На помощь, Один, — умру, если не выскажу тайну твою — имя его! Кто мне скажет имя его?

И закинулась голова матери твоей, и сомкнулись ее уста. Король все еще закрывает рукою лицо. Ни разу не взглянул он на дочь, и все стоят неподвижно, ибо никто не смеет приблизиться к Священному Камню.

Итак, твой Бог онемел, и ты с ним умолкла навеки; на устах твоих могильная тишина, на челе твоем холод смерти. Но тот, кто обещал тебе новую родину, не покинет тебя; он выступил из тени дуба и, сам вдохновенный, идет к тебе. Крик негодования вырвался из толпы, короли моря ударили копьями в щиты. Седые скальды произнесли проклятье. Но он переступил уже страшную ограду, уже наклоняется над тобой, подает тебе руку и говорит:

— Во имя Рима, во имя врагов, моих и твоих, я зову тебя к жизни. Встань, Гримгильда!..

И отвернулся, и крикнул три раза: «Roma». Пробужденная дева поднялась, еще раз повторила таинственное слово, повторила голосом прощания, тихим и женственным, и пошла за чужеземцем, как жена за мужем.

*

Вот отец твой, спящий юноша, стоит на палубе и с улыбкой неверия в океан полные льет кубки в честь Посейдона, потом обращается к [корабельщикам] и говорит:

— Крепче держите паруса, смелее — весла, а бог с трезубцем сейчас усмирит эти волны.

Под ногами их каждая доска трепещет, как тело женщины; на горизонте туман ложится полосами; из них наплывают валы, то сбивающиеся толпой, то расплывающиеся водоворотами, как древний змей Пифон, когда он еще не пал под стрелами солнца; то разрываются бездны, то сливаются в белую пену; в шуме ветров — то глухие вздохи, то грустные стоны.

Под крышей, лежащей на стонущих столбах, сел Гермес на шкурах, вывезенных из Херсонеса Кимврского, и спокойным голосом рассказывал деве о мире, к которому они приближались; описывал ей остров с виноградниками и садами, лежащий вблизи большого материка; там у него свои пахари и купцы, свой дом и свои корабли. Там сокровищницы его, полные драгоценностей и оружия, — и оружие это некогда будет нужно! Ибо в тех странах род человеческий не тешится под предводительством героев, но влача ярмо, позор свой украшает золотом, мрамором, шелком и лижет стопы города, стоящего на полуострове.

Некогда этот город на глазах у всего мира сделался Богом [лжи] и притеснения; от его смертельного дыхания брат восстал на брата, сын на отца, изменник на родину; пока он был молод, он пожрал всех королей земли.

Тут омрачилось чело отца твоего, и он стал подобен той буре, которая бросала корабль.

— Некогда Эллада моя была душою народов; песни ее были песнями мира. Дерзких варваров, пришедших с Востока, отогнала она звоном мечей и бряцанием струн своих. Небесный огонь, похищенный у богов, достался в удел только ей, только ей одной; несчастная поверила проклятому городу. Дикари с полуострова подплыли к ее счастливым островам, к ее миртовым побережьям. Не оружием завоевали ее, но расслабили ядом лести, упоили нектаром обещаний.

В эту минуту тучи рассеялись; ветер разорвал их на западе, и несколько звезд замерцало. Гермес только раз окинул их взором, и когда вновь они стали тонуть в испарениях, крикнул кормчему:

— Направо, всю ночь направо, а завтра в эту же пору мы проплывем ущелье Гадеса!

И вновь, прижимая ее к груди, он рассказывает о предке своем, Филопомене, предпоследнем из людей, которые боролись с городом, позорящим их; после него еще один раз король варваров вышел на поле битвы и сражался лет тридцать, пока не пал, пораженный своей собственной рукой; с этого дня уже никто третий не умел защищать землю!

Минутой молчания, минутой раздумья почтил Гермес память великого Митридата и вернулся к печальному повествованию; она внимала с неподвижными, пылающими очами.

— Гримгильда, Бог твой дал тебе угадать вдохновенно то, что сам я не раз постигал ценою тяжелой ненависти, предчувствием надежды, из ночи будущих веков; будем же радоваться, дочь короля: город беззакония, убив всех живых и свободных, начал теперь убивать себя! Скоро уже не хватит им сокровищ, высосанных из всей земли; скоро оружие выпадет из их рук; в резне и празднествах проходят последние минуты. О, жена моя, смейся над этими волнами и вихрями: мы здесь не погибнем. Мы будем частью великого разрушения!

После этих слов голос героя зазвучал еще грустнее и насмешливее; он вспоминал о богах Эллады, в которых теперь уже мало кто верит; прорицательницы их давно онемели, но статуи стоят до сих пор, ибо древний мир не может отвыкнуть от того, что любил в молодости; все боги земли ныне в проклятом городе. Одни — прекрасные, подобные бессмертным, ибо сделаны греческим резцом; другие — чудовищные, выросшие в песках пустыни, на вершинах далеких гор; но он знает, что есть только один Бог, который предвечно возложил руки свои на вихри хаоса и победил его навсегда!

— Имя его? — спросила жрица Одина.

— Неизбежность! — и он пошел к рулю судна, потому что буря крепчала.

*

Помнишь ли ты остров Хиару, где возрос ты и сестра твоя, божественная Эльсиноя? Помнишь ли походы отца твоего, когда он закидывал на мачты не трехугольные греческие паруса, но варварские продолговатые; сам в дакийской шапке, с кимврским топором в руке, он пробирался ночью из залива и пускался по извилинам архипелага?

Все помыслы Югурты и Митридата оживали в его душе; к диким племенам неустанно стремились его вожделение и труды. Он скитался то в меотийских болотах, где пустыни и аргамаки с ногами быстрыми, как ветер, то в глубине Африки, где пустыни и отравленные стрелы, — ища врагов врага своего, пожимая руки диких царей, учась их языку, их броню надевая на грудь свою, осыпая их подарками и разжигая похоть обещаниями богатств и добыч.

В мучениях проходили тогда дни и ночи твоей матери. Но ни раб, ни чужой человек не прочли страдание на ее лице; губы ее не дрожали, когда она приказывала.

Только иногда, взяв обоих вас за руки, она вела вас через длинные портики в глубину дворца. Там, в нише, украшенной мхом и раковинами, стоял каменный воин.

Бессмертная дикость бороздит его лоб; в руке он держит череп убитого врага, а у ног его — глыбы льда, иссеченные из паросского мрамора.

Перед ним наклоняет голову мать твоя и думает о покинутой родине: «Иридион мой, Сигурд мой! ты никогда не увидишь серебряной земли, ни деда своего, короля мужей. Смотри: вот Бог мой святой, страшное мое вдохновение, владыка Валгаллы, непобедимый Один». И дочь свою прижимает к груди: «Где отец, Эльсиноя, скажи, где Гермес в эту минуту? Слышу шум ветра и жалобные стоны волн. Корабль его среди бесконечных вод, накрененный, без парусов, или, быть может, на безбожный выброшен берег... но нет: он победит бурю, он избежит дикарей и вернется к нам со славою полубога».

А как только с моря донесся рог прибытия; как только он зазвенел еще ближе, в лимонных рощах; как только, покрытый ночной росой, загорелый от солнца, почерневший от дождей, кинулся Гермес в объятия жены и черные, страстные глаза зажглись светом надежды, — тотчас на Хиаре наставали ясные и счастливые дни; жрица забывала о грустных предчувствиях, а вы бегали, свободно, радостно, по лугам, среди цветов, по берегу, среди раковин, по мраморным залам, среди треножников и кадильниц, отдыхая на груди матери, на коленях отца; и каждый вечер он повторял, благословляя ваши головы, отягченные сном:

— Не забывайте ненавидеть Рим. Пусть каждый из вас преследует его проклятьем своим. Ты — мечом и огнем, ты — вдохновеньем и женским коварством.

Часто также на Хиару прибывали в гости проконсул, или претор, или какой-нибудь [личный посланник] цезаря; тогда Гермес приказывал ставить длинные ложа и столы. Лесбийское вино лилось рекою; звучали голоса рабынь, лютни рабов, песни древнего Гомера. «Анакреона, Анакреона!» — кричали римляне. Тогда с презрительной усмешкой, кивнув певцам, отец твой полнее наливал кубки римлян, раздавал свежие венки и, когда они шумели и смеялись, внезапно заводил речь о подвигах древности, о славе государства, вспоминал войны с Карфагеном, изрубленные легионы Вара, испанские бунты Сертория — и пил здоровье Императора... Кубок ломался в руках его!

*

Уже приближается тринадцатая годовщина дня, в который жрица покинула богов. Диким становится голос ее, когда кличет детей своих; дикими становятся глаза ее, когда прижимает детей к сердцу; она вспоминает отца, сестер, вождей своего народа, и слово прощания слетает с уст ее, обрываясь. Только перед Гермесом смиряется ее безумие.

— Чего недостает тебе, Гримгильда моя, дочь короля?

— Слыхал ли ты о мести бессмертных духов? Только на время я была твоей; на краю земли лежит остров, скованный льдами; на нем гора выбрасывает пламя. Там прикованный гигант смерти уже протянул руку, уже опускает ее над пропастью, чтобы бросить снежный комок: мою жизнь.

Гермес простирает ладонь над ее головой. Тень рук его ручьем успокоения падает на ее чело, голос вливается в душу:

— Взгляни на это пылающее небо, на море искр; там тучи твоего севера и бесполезные боги твои; звезда Амфилоха охранит тебя; она не выдаст тебя злобным духам. Но и его сердце начинает сжимать неведомая тяжесть.

*

Что за крик раздался под сводами дома и донесся до самого портика? Рабы спешат вглубь дворца, в покой господина. Там на порфировом ложе распростерта жрица, а вождь греков стоит у изголовья, опустив голову, и топчет ногами чашу, по краям которой стекают последние капли.

Они потупили глаза, слушают, ждут — и, когда он обернулся к ним, все задрожали: в первый раз в жизни непосильная боль искажала его черты; обернулся — и велел привести к себе сына и дочь.

— Гримгильда! теперь я призываю твоего Бога. Туда, где среди героев он пьет кровь на высочайшем троне дворца своего, пусть туда достигнет проклятие Амфилоха Грека. О жена! не покидай меня! — вотще — вотще — только несколько капель осталось: полная чаша яда кипит в груди твоей, о Гримильда.

Она привстала, бледная, как изваяние на саркофаге:

— Я видела его трижды ночью — он шел из Валгаллы, подобный черному океану, и взывал ко мне: о, жрица моя! Над спящим Иридионом, над спящей Эльсиноей простер он руки, одетые тяжким железом, и грозил им властью своей, проклинал их земную жизнь, если я не пойду к нему. Только на время я была твоей. Там, у ног его, лежит жертвенный нож и черное покрывало, погребальный венец жриц. Ты положишь нож рядом со мною, ты набросишь покрывало на лоб мой, когда умру.

И сходит она к нему по мраморным ступеням; высокий стан слегка наклонен вперед; белоснежные руки простерты, дрожат, словно она хочет разогнать теней смерти; складки белой одежды влачатся за ее стопами. Сошла, оперлась на супруга, он рукой обнял ее, — и направляются к алтарю. Он идет медленно, шаг за шагом; борется с неведомой властью; остановился и бросил взгляд на небо; таким взглядом Прометей — со скалы, Лаокоон — с берега упрекали богов за несчастия этой земли, но он не унижается до стона, молчит и идет дальше. Неизбежность влечет за собой обоих.

Тогда в последний раз взор ее остановился на тебе, Иридион; у ног Одина, прощаясь, назвала тебя именем деда:

— Сигурд, будь грозою гордых. Эльсиноя, дух мой всегда будет с тобою; помните о земле рек и о Боге моем; о, дети мои, я умираю за вас.

Уста ее побледнели; синие тени колеблются на лице; она то зовет, то отталкивает вас от отравленной груди.

Внезапно мысль ее покидает присутствующих и возвращается в иные страны и времена. Вот задумался старый отец ее — вот короли проклинают ее — она протянула руку: умирая, будет пророчествовать.

— Братья мои, на бой! На семи холмах шатры ваши, на вершине Капитолия — пир ваш, а там, внизу, на равнине, скрежещет и плачет, цепями окованный, раздавленный — Roma, Roma, Roma.

И упала пред Богом своим. Амфилох обнял ее и поднял; рукой хотела она обвить его шею — рука опустилась. Сама она перегибается навзничь, волосы ее опускаются все ниже и ниже — наконец из его омертвевших рук на мраморный пол выскользнуло ее тело.

Он стал на колени и черное покрывало, погребальный венец жриц, положил на лицо ее; потом поднимается в диком безумии и кличет:

— Рабы! где топор из Херсонеса Кимврского?

Дрожащие рабы подали ему топор; взял его, сжал рукою и, собирая все смертные силы против бессмертных, — приближается к изваянию. Поднял топор, трижды, как молнией, взмахнул над головой, а в четвертый раз повалил бога, врага своего, и топтал его ногами в молчаливом отчаянии.

*

Таков род твой, таково твое прошлое, потомок Филопомена, внук короля мужей, сонный Иридион! Вот отец твой покинул дом предков на Хиаре и с урной Гримгильды плывет к Риму. Он потерял ту, которую любил; он поселится среди врагов, но уж зато будет ненавидеть всем сердцем. А тем временем настанет предсказанный день — день разрушения.

При копировании материалов необходимо указать следующее:
Источник: Красинский З. Иридион (вступление) // Польская литература онлайн. 2022. № 8

Примечания

    Смотри также:

    Loading...