Никто не зовет (главы из книги)
1
Они стояли на платформе и молча разгружали щебенку
— Готовься, Тшцина, — сказал Божек. — Завтра даем деру.
Тшцинский не ответил, и они снова принялись за работу. Ночь была теплой, от недалекой речки шел пар. Шуршали камыши — в них шла таинственная ночная охота. Платформа потихоньку пустела. Тшцинский орудовал лопатой как никогда. Вот и всё: щебенка ссыпана в кучу, бригадир Хведченя может проверять.
Неверной походкой они возвращались к палаткам. Светало. В камышах поднялся птичий писк, послышался треск. Божек спросил:
— Поедешь с нами, Ушер?
— Нет. Я не такой перекати-поле, как вы. Я домосед, — он усмехнулся и добавил: — С ног падаю от усталости.
Оставшись вдвоем, Божек и Тшцинский сели на землю перед палаткой. Они тоже устали, но возбуждение не давало заснуть. Божек изложил свой план.
— С тобой все просто. С андерсовцами
— Но ведь андерсовцы нас примут?
— Тебя точно.
— А тебя?
— Если сделаешь все, как я придумал, то, наверное, и меня тоже. Значит, мы приезжаем в Янгиюль. Подходим вдвоем к окошечку. Я остаюсь стоять сбоку. Ты даешь свой паспорт. Ясно?
— Ну, вроде ясно. Даю свой паспорт.
— Точно. Польский паспорт с орлом. Даешь его и говоришь, что хочешь в армию.
— И что ты...
— Нет, обо мне ни слова! Пусть сперва возьмут тебя. Значит, он тебя записывает и так далее. Когда он скажет «готово», или «всё», или еще что-нибудь в этом роде, ты говоришь: «Господин капрал»...
— Капрал?
— Капрал или взводный, смотря сколько у него лычек. Ты говоришь: «Господин взводный, тут со мной корешок из Варшавы». Не говори «друг» или, упаси Боже, «товарищ», а именно так: «кореш», «корешок».
— Ладно, пусть будет корешок, — запомнил Тшцинский.
— Важно, что из Варшавы. Тут, скажешь, со мной корешок из Варшавы. Земляк, мол, из столичных. Только, понимаете, без документов. Свой парень, жалко будет, если пропадет. Может, удастся его как-нибудь пристроить? Только не вздумай сказать «устроить»
— Нет-нет! Можешь не беспокоиться! Я ж понимаю. Я ему так скажу: «Варшавский жох, господин взводный, ей-богу... Надо бы, господин взводный, его как-нибудь пристроить». Сойдет?
— То что надо. Тогда он должен сказать: «Где этот твой корешок? Давай его сюда».
— Он так скажет?
— Если он нормальный человек, то скажет: «Давай его сюда». Тут я подойду и начну ему по-варшавски зубы заговаривать. Тогда он скажет: «Варшавянин, курва его мать! Непременно надо пристроить». Фамилия, имя — и я в списке.
— Может не получиться...
— Может. Но он должен сказать: «Давай его сюда».
— Я не подведу, Божек, честное слово.
На следующий день они получили по продуктовым карточкам последний хлеб. На работу не пошли. Они больны и идут к докторше за справкой.
Божек должен был идти в амбулаторию первым. Посмотрим, что там за злая собака сидит, думал он. Но никакой собаки не было. Была тридцатилетняя женщина в белом халате, гладко причесанная темная блондинка. Она смотрела на него грустными глазами из-под слегка приподнятых бровей. Ничего я не придумаю, — понял он. Если она не поможет, все пропало.
— Я вас слушаю, — обратилась к нему женщина.
— Мне бы, товарищ доктор, освобождение получить.
— На что жалуетесь?
— Не знаю. Просто плохо себя чувствую. Вообще.
— Температура есть?
— Не знаю.
— Хорошо, померим. Озноб есть?
— Случается.
— Стул?
Божек не ответил. Докторша улыбнулась.
— Так как вы думаете? Что у вас за болезнь?
— Психическая депрессия.
На этот раз ее брови поднялись еще выше.
— Вот только не знаю, — сказал Божек, — причина это плохого самочувствия или следствие.
— Садитесь, — услышал он.
Божек сел, она заняла место по другую сторону стола.
— Выглядите вы неплохо, хотя вид как будто невеселый. Надо стараться по-другому смотреть на жизнь... Вам ведь, наверное, еще тридцати нет?
— Мне девятнадцать.
— Боже мой... — прошептала она.
— Девятнадцать, — повторил Божек, наслаждаясь эффектом от этой новости. — Скоро исполнится.
Несколько секунд докторша молчала и наконец спросила:
— Зачем вам эта справка?
— Я должен уехать на несколько дней. В самом деле должен. У меня сестра нашлась в Самарканде, — врал Божек. — Дорога — почти сутки. Когда я оттуда вернусь, наверняка буду лучше себя чувствовать. Сделайте что-нибудь, а то я совсем расклеюсь. Профилактика болезней — такая же важная задача, как лечение, правда ведь? Сделайте что-нибудь.
В палатку вошла медсестра. Докторша бросила на нее быстрый взгляд. Потом обратилась к Божеку:
— Возьмите термометр. Мы не можем дать вам справку без температуры. Сядьте снаружи. Будет выше тридцати семи — тогда поговорим.
Божек взял термометр и вышел из палатки. Медленно опустился на землю, лениво нащупал подмышку. Его охватила необъяснимая слабость. Косые лучи солнца резали глаза. Надо перейти в тень. Но для этого пришлось бы вставать — слишком много усилий. Ему не хотелось двигаться. Он грелся на солнце (правда, понапрасну выжигавшем глаза), и ему было хорошо.
Неохота было даже вынимать термометр и тереть его. Будь что будет. Если поездка окажется неудачной, пусть уж лучше всё пойдет наперекосяк с самого начала. Но ведь должна же ему в конце концов улыбнуться удача. Должно же и ему когда-нибудь повезти. Тшцинский поможет. Он скажет: «Господин взводный, тут со мной корешок из Варшавы». А тот сразу ответит: «Давай его сюда».
— Вы спите, — послышался голос из амбулатории. — Десять минут уже прошло.
Он вскочил и зашел в палатку. Докторша взглянула на термометр, потом на Божека, высоко подняла брови и снова посмотрела на термометр.
— Тридцать семь и семь, — сказала она.
«Откуда оно взялось?» — думал он с удивлением.
— Вы получите освобождение, — сказала докторша. — На четыре дня. Вас это устроит?
— Да. Да, устроит. Но я его не тёр...
— Меня это не интересует...
— Но я в самом деле его не тёр. Пожалуйста, поверьте мне. Я сидел на солнышке, размышлял о том, о сем. Но термометр не тёр. Вы мне верите?
— Освобождение на четыре дня, — сухо произнесла докторша. — После возвращения явитесь на обследование.
Божек посмотрел на нее с мольбой: поверь, поверь.
— Желаю удачи, — отрезала она. Что-то ее раздражало — возможно, что он не оценил ее добрую волю.
«Ты мне еще поверишь, — думал Божек. — Когда буду уже там, пришлю тебе открытку: „Милостивая государыня, и все-таки я тебя не обманул”. Но не все ли равно, в конце концов? Видимо, нет, раз мы оба сердимся».
Тшцинского он застал с окровавленным пальцем — тот решил порезаться перочинным ножиком.
— Похвально, — сказал Божек, — только вот не знаю, достаточно ли этого для освобождения.
— Не боись. Точно поверит. Мне везет — меня жалеют.
«Меня в последнее время тоже, — подумал Божек. — Сам не знаю, что бы я предпочел».
Тшцинский вернулся с забинтованным пальцем, которым придерживал крышечку от какой-то банки.
— Плохо дело, Божек, — пожаловался он. — Не дала она мне справки. Сказала, что за палец может дать только на один день.
— И была права.
— Обозвала меня идиотом.
— Не бери в голову.
— А я ей в ответ, что у меня понос. «Это другое дело», — говорит. И дает мне эту крышечку, чтоб я ей принес на анализ.
— Что принес?
— Кал!.. Что же теперь будет? Божек, а нельзя это как-нибудь водой разбавить?
Божек рассмеялся.
— Не волнуйся, Тшцина. Пошли в пятую палатку, там один хворый парень лежит.
В тихой и пустой палатке на кровати лежал желтый, тощий как скелет узбек. Услышав шаги, он повел вокруг апатичными глазами.
— Шарипов? — обратился к нему Божек.
— А, привет, Божек-джон. Кто это с тобой?
— Мой друг, добрый джура из Польши.
— Привет, джура.
— Шарип-ака, у нас к тебе дело. Ты ведь страдаешь от поноса?
— Ха, Божек-джон! Страдаю, это ты верно говоришь.
Божек протянул ему крышечку.
— Можешь встать с кровати? Нам нужно немного этого дела.
— Для джуры?
— Да. Мы должны получить освобождение.
Узбек ничего не ответил.
— Я дам тебе ячменя, — сказал Божек. — Ты поджаришь его и сваришь горячий кофе. Это тебе поможет.
— Помоги мне встать, — сказал Шарипов.
Вдвоем они подняли его с кровати. В рваной рубахе и широких полотняных штанах он направился в уборную, опираясь на плечо Тшцинского. Божек шел за ними.
Шарипов обернулся.
— Подожди здесь, — сказал он Божеку.
Те двое зашли внутрь. Опять всё тянулось как в замедленном фильме. Опять эта отупляющая усталость как тогда, когда он мерил перед палаткой температуру. Он приложил ладонь ко лбу. Горячий! Что же происходит?
Вот, наконец, и они. Тшцинский что-то крикнул и побежал прямо в амбулаторию. Шарипов приближался нетвердой походкой. Стараясь, чтобы его голос звучал как можно более сердечно, Божек выговорил:
— Спасибо тебе, брат.
Узбек скривил в улыбке бледные губы, кивнул несколько раз головой и поплелся в палатку. Его широкие полурасстегнутые штаны волочились по земле, поднимая пыль.
2
Вечером температура у Божека поднялась настолько, что отъезд пришлось отложить. Организм, у которого он вымаливал жар, послушно выполнил просьбу и даже добавил кое-что от чрезмерного усердия. Божек был в сознании, но на ногах не держался.
— Поедем утренним поездом, — решил он. — К утру всё будет в порядке.
— Может, ты передумал? — спрашивал его Тшцинский.
— Нет. Но мы не должны тащиться туда из последних сил. С тех пор как у меня в кармане завелись кой-какие деньги, я спокоен. Поедем утром.
С утра он действительно чувствовал себя хорошо.
«Выдрессировал организм, как собаку, — подумал Божек. — Теперь он выполняет любой мой приказ».
Они потихоньку перенесли в вагон мешок с вещами Тшцинского. Никто не может заметить мешок — ведь они едут только в краткосрочный отпуск. Не попрощались и с товарищами. Выходя из палатки на работу, Ушер заговорщицки поднял сжатый кулак — вот и всё прощание. Лаборешных взвалил на плечо лом, что-то пробурчал и отправился вкалывать.
Сидя в вагоне, они ждали свистка паровоза. Время мучительно тянулось, по капле вытекая из вечности. И когда вагон наконец дернулся и заскрежетал, Божек зажмурился и побледнел от переживаний. Резко завыла сирена.
Они никак не могли тронуться. Вагон раскачивался на одном месте, стальные тележки поскрипывали. Божек видел, как из пятой палатки вышел исхудавший измученный узбек в низко спущенных штанах. Он остановился и приставил к глазам ладони, осматривая вагоны. Заметив Божека и Тшцинского, приложил руки к груди и низко поклонился. Божек ответил ему тем же. «Наш сообщник», — подумал он. Именно тогда в стальных тележках что-то хрустнуло, и поезд тронулся.
Тронулся! Тронулся! Он скользил по рельсам и выскальзывал из прошлого. Вся прежняя жизнь оставалась позади: палатки, речка с камышами, тучи комаров, Лаборешных, садист Хведченя, ненавистный гражданский прораб Карбовничий, скрывавший свое польское происхождение, страдающий от поноса Шарипов, чувствовавшая себя обманутой докторша, ночная разгрузка щебенки, использованная хлебная карточка.
— Помнишь, что должен говорить? — спросил Божек Тшцинского.
— Да не боись, помню я.
— Ну, так повтори.
— Чего тут повторять? Даю ему паспорт и говорю: «Только нас двое, господин взводный». Если три лычки, то взводный, да?
— Неправильно! — крикнул Божек. — Ты даешь паспорт и ничего не говоришь.
— Ничего?
— Ничего. Ни слова обо мне! Пусть сначала тебя запишет. Вот когда он к тебе попривыкнет, включит тебя в список, когда ты уже будешь своим, тогда и начнешь говорить обо мне.
— А, всё, вспомнил. «Корешок, варшавянин, надо его как-нибудь пристроить, господин взводный».
— Вот-вот!
— А потом что?
— Потом он скажет: «Давай его сюда!»
— А если он скажет что-нибудь другое?
— Не скажет. Нормальный человек не скажет ничего другого. Представь себе, что ты — этот взводный, и приходят к тебе двое таких бродяг. Одного ты принимаешь, а потом он говорит, что есть еще второй, только, господин взводный, без документов, варшавянин. Ну, так что вы скажете, взводный Тшцинский? Что бы ты ответил?
— Давай его сюда!
— Вот видишь! А он что, хуже тебя?
«Хуже, — подумал Божек мгновение спустя. — Да, хуже. А если и нет, то ему кажется, что должен быть хуже. Или, может, он в самом деле должен».
Вечером они приехали в Янгиюль. Божек вел Тшцинского по знакомым улицам с чувством горького торжества. Он снова попал в этот городок с белыми домиками и высокими шелковицами, где испытал столько унижений. Но теперь его так просто не возьмешь: он стал старше, он сильный, мускулистый, здоровый, у него есть деньги. «О, нет, господа, на этот раз у вас ничего не выйдет, — спорил он неизвестно с кем. — Я поумнел. Теперь я знаю, что к чему. Воры, подонки, шулеры, отцеубийцы — холодные лица, безразличные сердца, скользкие руки. Вы, застегнутые на все душевные пуговицы нюхатели фиалок, слушатели соловьев, слюнявые хлыщи, я разгадал вас! Я уже не хуже вас! Теперь-то я знаю, как с вами поступать!»
И хотя он по-прежнему оставался босым и оборванным, хотя судьба его все еще не была решена, ему казалось, что он имеет право испытывать удовлетворение. Еще бы башмаками разжиться!..
В парке, под кронами деревьев, в которых мелькал электрический свет, они поужинали, сидя на устланной толстыми коврами скамье. Это была самая дорогая чайхана в городе, и именно поэтому они хотели провести там ночь. Прислуживавший мальчик смотрел на них подозрительно, но, когда они купили белые лепешки, изюм и сразу заплатили за всё рублями, перестал ими интересоваться.
Среди ветвей гудело невидимое радио. Голос диктора предупреждал и призывал: Враг рядом! Враг прорвал линию обороны! Солдаты, защищайте родину! Генералы, наша родина велика, но мы не можем сдавать один город за другим. Кавказ в опасности. Сталинград в опасности!.. А потом голос пытался вселить надежду: враг обломает зубы. Наше дело правое — мы победим!
Божек растянулся на ковре и сказал:
— Значит, завтра...
— Завтра.
Он не мог уснуть и думал обо всем этом, взбудораженный надеждой. Лишь бы только снова стать человеком — может, тогда и на фронте дела пойдут лучше. Фронт! В этой суматохе о нем можно было и позабыть. Так человек намучается, что совсем запамятует: ведь вокруг происходят разные события — великие события. Поля, устланные трупами, по улицам городов ковыляют калеки, и он сам, вовлеченный в шестерни военной машины, — всего лишь одна из ее не значащихся ни в каком списке жертв: пропавших без вести, погибших или раненых. Важнейшее дело, величайшая борьба ускользает из сознания. А ведь фронт действительно существует. Божек помнит вкус снега, который он хватал пересохшими губами, лежа на земле после долгого перехода, помнит дружбу в донецких степях. Худой и длинный как жердь Ланцев рассказывал в окопе о Стендале и Роллане (и, как Жан Кристоф, был в восторге от немецкой музыки). Вадим Денисов, поклонник «Удела человеческого» Мальро, пошел добровольцем в разведку, стоял в шеренге полутора десятков смельчаков и ждал меня — мы только что поклялись друг другу быть вместе до самой смерти; он удивленно смотрел на меня, а я отводил взгляд — ведь мне хотелось в польскую армию. Может быть, он понял меня, не знаю — он ушел вместе с другими добровольцами, и нам уже не довелось поговорить. Фронт. Рано или поздно андерсовцы тоже закружатся в танце смерти, и он, Божек, если все сложится удачно, еще раз приложит к этому руку.
Засыпáл он медленно, под монотонное жужжание радио и шум листвы. Ночью он слышал пение — высокие отчаянные причитания, голос молящий, экстатичный, словно скрипичная струна. Он с трудом открыл глаза. Между койками, змееобразно изгибаясь, пел десятилетний узбек. Он был почти голый, но на голове у него была узорчатая тюбетейка. Он аккомпанировал себе, потрясая небольшим бубном. Вот он встряхнул его, из бубна посыпался звон, мальчик начал причитать, рыдать, высоким голосом выкрикивать свое отчаяние. Старые узбеки сидели на койках и кивали в такт головами.
Мальчик перестал петь, но Божек слышал рыдания до утра, беспокойно вертелся на ковре, вокруг плакали и пели, звенел бубен, шумели листья, рвались мины, Вадим Денисов лежал в глубоком снегу и смотрел на Божека мертвыми глазами, радио выло как сирена, а старики скептически кивали головами. Божек услышал «давай его сюда» и открыл глаза. Светало, с деревьев капала роса. Мальчик растапливал самовар. Несколько стариков уже встали и поливали водой кончики пальцев. Тшцинский смотрел вокруг отсутствующим взглядом, наконец понял, где он, и сказал:
— Выспался как граф.
По дороге в комендатуру они еще раз повторили, кто что должен сказать. Ты дашь, он скажет, ты скажешь, он ответит, я подойду, он скажет. Должно получиться!
Перед бараком коменданта они остановились. Над окошечком было написано по-польски: «Регистрация». В дверях стоял высокий мужчина в фартуке с большой деревянной ложкой в руке.
— Выглядит как наш староста, — шепнул Тшцинский.
— Шутка сказать, шеф-повар! Проклятая власть!
— Но ведь наш, — убеждал Тшцинский.
— Ясное дело.
— Что мне делать?
— Доставай паспорт.
— А теперь?
— Подойди к окошечку.
Тшцинский приблизился к окошечку и тут же вернулся.
— Что случилось? — забеспокоился Божек.
— У него здесь такие треугольники. Я забыл, какое это звание.
— Сержант. Говори «господин сержант».
Тшцинский подошел к окошечку. Божек встал сбоку. Сейчас все решится. Человек в окошечке спросил: «В армию?» Тшцинский ответил: «Так точно, господин сержант». И протянул свой паспорт. Сержант громко сказал:
— Ого, вот это паспортище! Такой сейчас редко увидишь. Здолбунов. Подписан паном старостой, э‑э‑э... знавал я его, старого пропойцу... В армию?
Сержант что-то писал. У него были короткие усы с проседью, которые он теребил, когда задумывался над орфографией.
Божек громко дышал. Сейчас Тшцинского примут. Он получит направление на медкомиссию и сможет плюнуть на Божека. Да ведь он так и сделает! Почешет в затылке и отойдет от окошечка. Если он отойдет ни с чем, этого потом уже не исправишь. Придется возвращаться в трудовой батальон. Тшцинский. Тшцинский. Все зависит от него: решится ли, захочет ли, не забудет ли, кто его сюда привел. Забудет! Люди — свиньи. Мелкие ничтожные твари.
— Готово, — сказал сержант и вернул Тшцинскому паспорт. — Вот вам талон на обед.
Тшцинский медленно прятал паспорт в карман. Забудет! Забудет! Тшцинский стоял и кусал губы.
— Господин сержант...
Говорит!
— Господин сержант, — повторил Тшцинский громче.
— Что еще?
— Тут со мной корешок. Свой парень, из варшавских. Тоже в армию хочет.
— Ну так что?
— Только вот, господин сержант, документов у него нету. Ни одной бумажки. Так что ему, пропадать? Из Варшавы парень. Может, вы, господин сержант, как-нибудь его пристроите?
Теперь сержант должен сказать: «Давай его сюда». Почему он молчит? Почему раздумывает, вздыхает и теребит свои усы с проседью?
Сержант открыл рот и сказал:
— Давай его сюда!
Божек подскочил к окошечку. Сержант глянул на него и спросил:
— Это вы?
— Да. Я. — (А теперь речисто, скороговоркой, одним духом — заговорить, оглушить, засыпать варшавистостью — живо, без остановок). — Родился и вырос в Варшаве, гимназию окончил на Сенаторской — знаете, господин сержант, напротив Дворца примаса? Внизу было итальянское мороженое, а рядом книжный Хесика. По НВП у нас был поручик Лаский, а муштровал нас капрал Мисяк — он еще потом в живые торпеды пошел. В школу я ездил на девятке, из Лешно до Театральной площади, или пешком шел — по Тломацкому, Белянской, мимо Польского банка. Я любил пешком ходить, посмотреть на девчат. Вы, господин сержант, наверное, помните, какие в Варшаве были девушки.
— Помню ли я!.. Ну, и что мне теперь с вами делать?
— Что-то надо сделать, господин сержант.
— В Персию вы и так не поедете. Список закрыт — это раз. А два — что я вам буду объяснять? Сами понимаете.
— Понимаю, конечно, но хочу пройти медкомиссию.
— Ну, дадут вам категорию «Д».
— Посмотрим! Я занимаюсь физическим трудом. Да что там! Главное, что мне это напишут на бумажке. С именем и фамилией. Дадут справку, что я не мародер, не бродяга, а отсеянный польский солдат. Ведь как сейчас — хуже всего. Без документов, без гражданства — я, варшавянин, участник сентябрьской обороны!
Сержант кусал ус.
— Я включу вас в список рекрутов, которых вечером отправляют на медкомиссию в Шахрисабз. Знаете, где это? Где Тамерлан родился! Вам чертовски повезло.
— Я знаю. Спасибо вам.
— Ничего вы не знаете. Чертовски повезло! Ведь это последняя медкомиссия! Завтра было бы уже поздно.
Божек почувствовал, что у него кружится голова — совсем как когда-то в Ташкенте, после вина. Сержант записал его данные и дал ему талон на обед.
— Вечером в двадцать-пятнадцать отъезд. Не опоздайте!
Божек с талоном в руке шел к Тшцинскому.
— Бронек, — сказал он. Впервые он обратился к Тшцинскому по имени.
— Чего?
— Спрячь мой талон. Если хочешь, можешь им воспользоваться. Здесь дают хорошие обеды, из английских консервов.
Военный с ложкой свистнул им. Они послушно подошли. Повар посмотрел на босые ноги Божека и сказал:
— Там тряпка, здесь вода, а там — грязные миски. Не бездельничать.
Божек сбросил гимнастерку, закатал рукава прожженной от дезинфекции рубахи и принялся за работу.
3
Капрал рявкнул:
—В уборную бегом марш!
И они побежали колонной, совершенно так же, как в Донском запасном полку. Капрал отдал приказ по-польски, но голос у него был такой же хриплый, как у младшего сержанта Иванова и нескольких других знакомых Божеку русских сержантов. Уборная и здесь была длинной канавой, над которой солдаты приседали на дощатом помосте.
— К реке бегом марш!
Тшцинский недовольно ворчал:
— Всё-то ему бегом.
Пока они плескались, капрал подгонял:
— Скорее, скорее! Господь Бог ждет!
Но на молитву не заставил их бежать. Они лениво прошли в глубь лиственного леса, где был разбит лагерь, и выстроились в две шеренги. Молитва застучала, посыпалась как град, как торопливая барабанная дробь. Потом из сотен ртов, врезаясь в шумящую зелень, полилась утренняя песнь. Божек присоединился к общему хору. Он прислушивался к собственному голосу — как тот вливается в хор, нарастает вместе с ним, становится громче, пробивается сквозь переплетение ветвей и возносится к небу. Кто-то там его услышит и различит его голос среди сотен других. Ему вдруг стало очень хорошо, и он почувствовал облегчение, словно наконец нашел то, чего искал. Какую-то опору, упование. «Боже, смилуйся надо мной! Боже, взгляни, как я избит! Боже, вырви меня из этого одиночества!»
Глаза его наполнились слезами, когда он пел о тех, кто уже никогда не встанет, и о том, что он все же пробудился, чтобы петь хвалу Богу. Поля, усеянные трупами. Они уже никогда не будут славить Господа. Он, бессильный, босой, пробудился, чтобы жить и верить. Заканчивая утреннюю песнь, он всматривался в зеленый купол леса, будто оттуда должно было прийти спасение.
Капрал захрипел:
— Вольно! Теперь завтракать, вшей давить, философствовать и спать. Я из вас солдат делать не буду. Не для того меня мать в муках на свет родила. После обеда начнет работать медкомиссия. Там и выяснится, кто солдат, а кто Богом обиженный. На кухню повзводно шагом марш!
После завтрака Тшцинский лег на траву, подложив под голову вещмешок.
— Хорошо здесь, а? — сказал он.
Божек, прикрыв глаза, слушал шум листьев, словно в них еще колыхалась утренняя песнь. Как легко на душе!
— Что теперь будет, Божек? — тревожно спросил Тшцинский.
— Все будет хорошо.
— Примут нас?
— Тебя примут.
— А тебя? — спросил Тшцинский.
— Наверное, нет.
— Ты в лесу алтарь видел?
— Нет.
— А я видел. Пошли, помолимся.
— Мне для этого не нужен алтарь. Да и молитв я не знаю.
— За мной будешь повторять. Я хочу помолиться, Божек, — Тшцинский хитро усмехнулся. — А ну ж поможе, ни?
Он поднялся, взял вещмешок и пошел в сторону реки. Божек двинулся за ним, но напомнил:
— В батальоне ты не молился.
— Конечно, нет.
— Почему?
— А какой от этого был прок?
Божек усмехнулся. Тшцинский продолжал:
— Теперь-то есть о чем молиться, верно? Чтобы Бог просветил сердца этой медкомиссии. Я знаю несколько молитв, Божек, ты не боись — будешь повторять за мной. Я в Здолбунове не шибко набожным был. При советах даже в комсомол записался, представляешь? Потому и сбежал с русскими, что боялся: вдруг немцы мне чего сделают, когда придут? Я в молитвы не очень верю, но ведь хуже-то не будет. Ты, давай, за мной повторяй.
Маленький алтарь с иконой Остробрамской Божьей Матери стоял среди высохшей травы невдалеке от реки. Тшцинский опустился на колени и начал молиться. Божек стоял рядом, широко расставив ноги, заложив руки за спину.
Тшцинский обернулся к нему и спросил:
— Ты почему не встаешь на колени?
— Ноги не гнутся.
Тшцинский продолжал молиться. Он запинался, останавливался, время от времени вставлял «это». И вдруг спросил:
— Почему ты не повторяешь за мной?
Он не будет молиться. Не будет ни о чем просить. Просить можно у человека — Бог должен знать и оценивать сам, давать безвозмездно. Зачем Ему унижение Божека? Неужели недостаточно его нищеты и ничтожества? А тут еще колени преклонять! Нет! И обещать он ничего не будет. Не нужны ему тщеславные и мелочные начальники, которые любят, чтобы их умоляли. Ему нужна любовь. Кто-то должен наконец полюбить его, не требуя ничего взамен. Бог, девушка или старый узбек — все равно. Пусть только это будет любовь, а не награда за хорошее поведение. Он не встанет на колени! Нет! Будет стоять прямо.
Тшцинский поднялся, отряхнул колени.
— Странный ты, — сказал он. — Чего тебе стоит помолиться?
Божек не ответил.
— Ты мог отойти в сторону и сделать это по-вашему, — сказал Тшцинский.
Божек начал смеяться. Тшцинский тоже рассмеялся. Потом спросил с любопытством:
— Ты что, Божек, в Бога не веришь? Ни в вашего, ни в нашего?
Божек обнял ствол шелковицы.
— Сегодня несколько минут верил, — сказал он неожиданно для самого себя. — И даже счастлив был. Но, видно, не хватает у меня в мозгу какого-то винтика. Все это сразу прошло.
— А по некрашеному дереву стучишь?
— Нет.
— Почему? А вдруг с тобой из-за этого что-нибудь плохое случится?
— Ну и пусть случается. Если этот мир так устроен, что несчастье может случиться из-за невыполнения какого-то обряда, то плевать я хотел — пускай случается. К чертям собачьим такие порядки!
— Чего ты на меня злишься?
Божек хлопнул его по спине.
— Да не злюсь я на тебя. Жарко становится. Пошли купаться.
4
Сходя с весов, он услышал:
— До нормы не хватает нескольких килограммов.
Это сказал толстый сержант-санитар. Седовласый врач в капитанском мундире поспешил Божеку на выручку:
— Однако на фоне других он выглядит неплохо.
— Я в последнее время много хлеба ел, — объяснил Божек.
— Следов анемии не видно. На что-нибудь жалуетесь?
— Еще никогда не чувствовал себя таким здоровым.
— Покажите зубы. Цинги не было. Как вам это удалось?
— Дикий чеснок, господин капитан.
— Здоров, — сообщил капитан председателю-майору. — Проходите дальше.
Голый Божек подошел к майору и протянул ему листок.
— Берген, — прочитал майор вслух.
И передал листок секретарю комиссии. Выпятив губы, он рассматривал Божека из-под полуопущенных век. Потом перевел взгляд вниз, между ног Божека. И бросил секретарю через стол:
— Категория «Д».
— Спасибо, — сказал Божек как можно более вежливо и подошел к столу секретаря. Тот дохнул на печать, приложил ее к бумаге и крикнул:
— Следующий!
Одевался Божек со справкой в зубах. Документ! Бумажка — с его настоящей фамилией. Наконец-то он получил то, чего хотел. Он чувствовал себя уставшим, не мог собрать мысли. Одевшись, вышел во двор, где рекруты дожидались своей очереди, и вдруг услышал сзади тихое «эй». Божек обернулся и увидел молча смотревшего на него седовласого капитана с незажженной папиросой в руке. Черт побери, опять кто-то жалеет.
— Из Варшавы? — спросил капитан.
— Да.
Пауза. И наконец:
— Я тоже. Если бы это от меня зависело... Но вы не расстраивайтесь.
— Я был к этому готов.
— Почему вы не приехали сюда под другой фамилией? Могли бы спокойно придумать фамилию получше. У вас... неплохая внешность — да, несомненно. И произношение, хорошее произношение. Это очень важно. Вы сами виноваты.
— Конечно, это я во всем виноват.
— Что поделаешь... Таковы обстоятельства. Надо было врать.
— А недостающая деталь между ног?
— Иногда это бывает по медицинским соображениям.
— Но мне уже надоело врать.
Капитан покивал головой.
— Да, да, я понимаю. Как я вас понимаю!
— Майор не должен был так настырно заглядывать мне между ног. Мог бы хоть немного слукавить...
— Возможно, он тоже не хочет лукавить. Всем уже надоело врать. А цивилизация держалась за счет фикции, вам не кажется?
Потом седовласый капитан сказал:
— Не переживайте. Кто знает, кому будет лучше — вам здесь или нам в Персии. К тому же генерал утверждает, что здесь будут формироваться новые дивизии.
— Я тоже думаю, что еще поеду на фронт.
— Вы еще дойдете до Варшавы раньше меня.
— Возможно.
Изнутри кто-то позвал:
— Господин капитан!
Врач протянул Божеку руку:
— Мне надо идти, — взглянул на папиросу, которую забыл закурить, и положил ее в карман. — Не расстраивайтесь.
Уходя, он вздохнул:
— Варшава, Варшава...
Божек смотрел ему вслед и думал: «Чего он вздыхает? Дал бы лучше пару ботинок. Теперь мне нужны только ботинки».
Тшцинского Божек увидел лишь вечером. Тот был в новехоньком мундире, красный после недавнего похода в баню. Он был похож на любого другого солдата, просто невероятно! В полевой форме, пилотке, штанах и гетрах, с манеркой на ремне этот недотепа выглядел почти как англичанин. Он стоял в компании нескольких земляков, бывалых вояк.
— Эти господа из Здолбунова, — объяснил Тшцинский.
Один из них, указывая на Божека, спросил:
— Это кто?
Тшцинский бросил на товарища тревожный взгляд:
— Этот? Приехал сюда вместе со мной, — и меланхолично добавил: — Да, господа, а ведь мы выглядели точь-в-точь как он.
Божек медленно удалялся. Тшцинский по-прежнему говорил со своими новыми приятелями. Он уже забыл о лохмотьях, сбросив с себя не только их, но и всё связанное с ними, в том числе и память о Божеке. «Но я-то по-прежнему оборванец. Сейчас посплю, а завтра отправлюсь в город искать работу. И куплю какую-нибудь обувку, лучше всего калоши». Лежа под раскидистой шелковицей, он считал деньги и со страхом подумал о зиме. Того, что он заработает, может не хватить на пропитание.
Ему снилось, что мать привезла новые башмаки. Он даже удивился, что до сих пор не догадался написать в Варшаву. Попытался эти башмаки надеть, но ноги пухли, а башмаки все уменьшались и уменьшались. Тогда мать стала резать их ножницами, а он злился, что она портит такие замечательные ботинки. Ему захотелось побить ее, гнев на мать закипал в нем и доводил до безумия. Он начал спазматически рыдать и от этого плача проснулся.
Божек сел, обхватив руками озябшие колени. Вокруг вяло поднимались рекруты. Их было гораздо меньше, чем вчера: одних взяли в армию, другие разъехались. Он встал и начал греться, прыгая на месте. Ему казалось, что издалека доносится хриплый голос капрала: «В уборную! Бегом! Строем!» Потом он услышал пение. Пели принятые в армию рекруты — Богу, который о них позаботился, дал им мундиры, ботинки и corned-beef. Ему снова подумалось, что он правильно решил не вставать на колени и не просить понапрасну.
Голос капрала приблизился и захрипел над самым ухом:
— Господа, у меня есть для вас новость!
Капрал стоял рядом и, торжествуя, обращался к ним, не принятым:
— Господа, советую не расходиться. Вы получите дневной паек. И мундиры!
Успокоив гомон, он объяснил:
— Командование решило выдать непринятым рекрутам сто мундиров. Уже составлен список. Так что не разъезжайтесь, господа, и ждите сбора. А пока можно получить на кухне завтрак.
Сто мундиров! Божек считал присутствующих. В двух шеренгах стояло около ста сорока человек. Было бы еще больше, если бы вчера после медкомиссии некоторые не отправились сразу на станцию. Сто человек получат мундиры, сорок уйдут ни с чем. Список уже составлен. Они должны были составлять список, исходя из того, кто как одет, а не наобум. Он огляделся: несколько человек выглядели еще оборваннее его самого. У него галифе залатанные, но по крайней мере прилегают к ногам. У ребят в потрепанных ватных штанах вид был особенно жалкий. Некоторые специально переоделись к раздаче мундиров, чтобы вызвать жалость. Вот этого дылду Божек еще вчера видел в отличных хромовых сапогах. А теперь этот подлец, сволочь зажравшаяся стоит босиком, хотя его и так выдают глаженые галифе темно-синего сукна. Если эта скотина получит мундир, а я нет, то я ему глотку порву.
Сто человек получат, сорок уйдут ни с чем. Я не получу. Я уйду ни с чем. Ясно, что так оно и будет. Лучше не ждать. Однако он не уходил.
Перед ними лежали пять стопок одежды, и возле каждой стоял унтер. Сто мундиров. Сто шинелей и пилоток, одеял и полотенец, комплектов белья и портянок. И сто пар ботинок. Божек не отрывал от них глаз. Новые крепкие ботинки. На много-много лет!
Капрал начал хрипло выкрикивать фамилии. Сплошь чужие. Эти счастливцы подходили один за другим и по очереди брали из стопок все, что положено: мундир — шинель — пилотку — одеяло — полотенце — белье — портянки. Теперь ботинки. Хоть бы кто-нибудь не взял! Хоть бы сказал: а ботинки у меня и свои есть, дайте вон тому, который на меня так смотрит. Молчат. Улыбаются. Счастливчики. Все они счастливее меня. Стопки уменьшались. Все меньше этих одеял, шинелей, мундиров. Ботинки, мне бы только ботинки. Капрал извергал из себя фамилии, десятки фамилий, сколько же их на свете, этих людей? Слишком много. Размножились мы, мать нашу так, всюду толкучка. Сильные локти нужны, на всех не хватит, кому-то должно не достаться — и уже ясно, что ему. Это же очевидно — как раз ему и не достанется. Горло сжимается все сильнее, тяжесть мучительно наваливается на ребра грудной клетки.
Возле стопок одежды стоял маленький квадратный столик. За ним сидел черноволосый, смуглый как перс подхорунжий и ставил галочки напротив фамилий на листке бумаги. Этот подхорунжий напомнил Божеку о чем-то далеком. Какие-то туманные ассоциации. Где-то я его уже видел. В гимназии? Был там кто-то похожий, помогал строить декорации, освещал прожекторами сцену, на которой он, Божек, декламировал всякую чушь. «Будущее нашей физики»? Иллюзия! Было бы просто поразительно, невероятно, из области фантастики и сказок, если бы подхорунжий за столиком оказался Олеком Стаховичем, гимназическим мастером на все руки, добрым другом Божека. Это смахивало бы на чудо, причем чудо ненужное — ведь список уже составлен, да к тому же, видимо, этим самым Олеком Стаховичем, который теперь сидит в нескольких метрах от Божека и ничем не может ему помочь.
Капрал читал фамилии.
— Олек, — шепнул Божек.
Капрал грозно нахмурил брови, но подхорунжий за столиком вздрогнул и огляделся. Значит, это он! Услышал! Стахович смотрел на две редеющие шеренги и никого не узнавал. Вот он пожал плечами. Божек снова шепнул: «Олек», — и тот снова беспокойно заерзал.
Капрал заканчивал чтение списка. На земле все еще лежало пять небольших стопочек одежды. Капрал подошел к наблюдавшему за церемонией поручику и шепнул ему что-то на ухо. Поручик утвердительно кивнул. Тогда капрал сказал тем, кто продолжал стоять:
— Поскольку некоторые из нашего списка уже уехали, осталось еще полтора десятка комплектов. Мы отдадим их вам. Господин подхорунжий! — бросил он в сторону столика. — Допишите, пожалуйста.
Стахович взял в руку карандаш. Божек выбежал из строя и бросился к столику.
— Олек! — говорил он быстро. — Олек, это я, Берген. Запиши меня: Берген. Олек, это я! Допиши меня!
Капрал рявкнул:
— Встать в строй!
Божек побежал обратно. Со своего места он подавал Олеку знаки, шептал: «Берген... запиши... это я». Тот смотрел на него, кивал головой, но Божеку показалось, что он ничего не написал.
Капрал перестроил их в одну шеренгу. Потом встал перед ними, подпер ладонью подбородок и испытующе прищурил глаза. Божек впился в него умоляющим взглядом. Я. Я. Больше не могу. Посмотри на меня. Больше не могу.
Он прошипел соседу в суконных галифе:
— Я знаю, что у вас есть сапоги.
— Т-с-с...
— Я видел вас в сапогах. Если сейчас вам дадут, а мне нет, то... вы еще увидите!
Капрал прохаживался вдоль шеренги. Внезапно его глаза встретились с глазами Божека. И Божек почувствовал, что капрал дрогнул, что он плачет. Этого плача не было видно — лишь приоткрытый рот, беспомощное подергивание щеки. «Должно быть, у меня страшные глаза», — подумал Божек. Он уже знал, чтó произойдет, и не удивился, когда увидел вытянутую в его направлении руку капрала и услышал его хриплый голос:
— Ты.
Тяжелым шагом он подошел к столику и доложил подхорунжему:
— Берген.
— Знаю. Записал.
Первый унтер бросил на его протянутые руки полевую форму со штанами и пилоткой. Затем он получил шинель. Одеяло и полотенце. Комплект летнего и шерстяного белья. Фланелевые портянки.
— Размер обуви? — спросили его.
— Восьмой подойдет.
Нагруженный, он отошел под шелковицу. Он снимал с себя старые залатанные галифе, черную от многочисленных дезинфекций рубашку, меховую шапку, которая так долго защищала его от солнечного удара. Переодеваясь, Божек плакал. Он не сдерживал слез, не мог совладать с рыданиями и, лишь когда увидел подбегающего Стаховича, вытер мокрое лицо уголком старой рубашки. Стахович оправдывался:
— Это ты, Божек? Черт бы тебя побрал! Не узнал! Со мной в лагере в Рыбинске был какой-то засранец Берген — я думал, это он. Ну, как-то обошлось. Помнишь этого идиота Сыского? Я тоже дурачился изрядно. А что с твоей девушкой, этой блондинкой от Калецкой? Мы пытались задействовать ее в Мольере, но играла она из рук вон. Ты выглядишь прямо как отец того Божека. Почему ты не надеваешь ботинки?
— Подожди минутку, пойду ноги вымою.
Он побежал со всеми вещами к реке и погрузил ноги в воду. Подождал, пока улягутся волны, и взглянул на свое отражение. Он увидел солдата с суровым ожесточенным лицом, темные глаза смотрели мстительно. Так это я? Этот кремень-парень — я?
Он вышел из воды, ибо понял, что начинает сочувствовать себе и любоваться собственным лицом, как Нарцисс. Медленно и благоговейно он зашнуровывал ботинки — крепкие, прочные, износу им не будет. Мне чертовски повезло!
Встал, попробовал пройтись. Земля уходила у него из-под ног. Теперь он чувствовал себя более высоким, легким.
Очаровательная женщина в форме — светловолосая, зрелая, элегантная дама с офицерскими нашивками. Он безотчетно взглянул на нее и с удивлением заметил, что женщина, проходя мимо, улыбнулась ему с симпатией, почти кокетливо. Отойдя на некоторое расстояние, она обернулась и еще раз улыбнулась. Изумление пригвоздило его к месту. Боже мой, что произошло? Что такого произошло? Что случилось за эти двадцать минут?
Он поднял с земли лохмотья, в которые только что был одет, и прижал их к груди, шепча:
— Боже, Боже!..
Он не знал, что с ними делать. Оставить на память? Но его ужасала мысль, что они еще могут пригодиться. Он бросил их в реку. Всё: галифе, рубашку, кальсоны, шапку. Рубашка долго парила в воздухе, прежде чем упасть в воду. Течение подхватило одежду и унесло прочь.
Он отряхнул руки. Повернулся, сделал несколько шагов и ударил в землю каблуком. Великолепно! Не чувствуются неровности, корни, осколки стекла, твердость земли. Теперь он не будет бояться раскаленных камней и обжигающих рельсов.
Я никогда не забуду, — вдруг подумал он.
И произнес вслух, как в горячке:
— Подонки, негодяи, нюхатели фиалок! Я буду как вы. Теперь-то я знаю. Вы научили меня. Теперь я знаю.
Он шел к Стаховичу, который прислонился к стволу шелковицы и дружески беседовал с Тшцинским. Тшцинский заметил Божека, стал делать ему рукой знаки. Божек ударил в землю каблуком. Как гремит! И шепнул:
— Ну, теперь я вам покажу...
Осень 1956 г., Оборы
Редакция и переводчик выражают огромную благодарность Юзефу Хену за любезное разрешение на публикацию этого произведения.