20.11.2023

Пан Тадеуш, или Последний наезд на Литве. Книга четвертая. Дипломатия и охота

Пан Тадеуш, или Последний наезд на Литве

Шляхетская история 1811—1812 годов в двенадцати книгах стихами

 

Книга четвертая. ДИПЛОМАТИЯ И ОХОТА

 

Видение в папильотках будит Тадеуша.  Ошибка, замеченная слишком поздно.  Корчма.  Эмиссар.  Умелое пользование табакеркой дает надлежащее направление спору.  Крепь.  Медведь.  Тадеуш и Граф в опасности.  Три выстрела.  Спор Сагаласовки с Сангушовкой, решенный в пользу горешковской одностволки.  Бигос.  Рассказ Войского о поединке Довейки с Домейкой, прерванный травлей зайца.  Окончание рассказа о Довейке и Домейке.

 

 

Деревья, сверстники, друзья князей литовских,

Краса понарских пущ и гордость кушелевских!

Любили отдыхать в глуши чащобы дикой

ВитенесВитенес — великий князь Литовский на рубеже XIII–XIV веков.[1], и Миндовг, и Гедимин великий!

Однажды Гедимин охотился в Понарах,

На шкуру он прилег в тени деревьев старых

И песней тешился искусного ЛиздейкиЛиздейко — по преданию, последний верховный жрец в языческой Литве.[2],

Пока не задремал под говорок Вилейки;

Железный волк ему явился в сновиденьеПо преданию, великому князю Гедимину приснился на Понарской горе железный волк, и Гедимин, по совету вайделота Лиздейки, заложил город Вильно (А.М.).[3],

И понял Гедимин ночное откровенье:

Он Вильно основал, и, словно волк огромный

В кругу других зверей, встал город в чаще темной.

И Вильно вырастил, как римская волчица,

Ольгерда с Кейстутом, чья слава не затмится,

Князей-охотников, могучих, величавых,

Удачливых в боях, на травлях и облавах.

Так было вещим сном грядущее открыто:

Железо и леса — литовская защита.

Леса литовские! В глуши дубов и кленов

Охотился не раз наследник Ягеллонов!

 

Последний ЯгеллонПоследний Ягеллон — король Сигизмунд Август, правивший с 1548 по 1572 год.[4], он предков был достоин,

Последний на Литве король — охотник, воинСигизмунд Август, по старинному обычаю, препоясался в столице Великого княжества Литовского мечом и короновался шапкой Витольда. Он очень любил охоту (А.М.).[5].

Деревья милые! Увижу ли вас снова —

Друзей-приятелей далекого былого?

А как Баублис-дубВ Росенском уезде, в имении Пашкевича, земского писаря, рос дуб, прозванный Баублис, некогда, в языческие времена, считавшийся священным. В дупле этого исполина Пашкевич устроил кабинет литовских древностей (А.М.).[6]? В стволе его зияло

Огромное дупло; сходилось в нем, бывало,

Двенадцать рыцарей на пиршестве веселом.

Шумит ли рощица Миндовга за костелом?Недалеко от приходского костела в Новогрудке росли древние липы; их много вырубили около 1812 года (А.М.).[7]

И липа старая размеров исполинских

Стоит ли над рекой у дома Головинских?…у дома Головинских? — Имеются в виду знакомые поэта, в имении которых Стеблеве на Украине он останавливался в 1825 г. по пути из Петербурга в Одессу.[8]

Плясало вкруг нее, в тени ветвей зеленых,

Сто молодых людей, сто девушек влюбленных.

 

Деревья старые, вас меньше год от году,

И вырубают вас стяжательству в угоду!

Не петь лесным певцам в густой листве весенней,

Поэтам не мечтать под шелколистой сенью.

Ян отклик находил у липы в ЧернолесьеЯн отклик находил у липы в Чернолесье… — Речь идет о великом поэте польского Возрождения Яне Кохановском (1530–1584). В стихах его многократно воспета липа, росшая в имении поэта — Чернолесье.[9],

Дуб, старый говорун, разросся в поднебесье,

Нашептывал певцу…Нашептывал певцу… — Имеется в виду поэт Северин Гощинский (1801–1876), романтик, автор поэмы «Каневский замок» из времен восстания крестьян на Украине («колиивщина»). Дуб воспевается в одной из сцен этой поэмы.[10] сказания не раз он!См. поэму Гощинского «Каневский замок» (А.М.).[11]

 

А скольким, скольким я, деревья, вам обязан!

Бывало, упустив добычу, уязвленный

Насмешками друзей, я уходил под клены…

И сколько образов дарила глушь лесная!

Садился я на холм, охоту забывая.

Седобородый мох на том холме высоком

Черника залила иссиня-черным соком;

Цветущим вереском отсвечивали дали,

И ягоды в листве, как бусины, сверкали;

А ветви наверху темнели, словно тучи,

И застилали высь завесою дремучей.

Порою вихрь шумел над неподвижным сводом,

Стонал и грохотал, подобно бурным водам,

Он опьянял меня. Казалось мне, бывало,

Что небо надо мной, как море, бушевало!

 

Внизу развалины — там, словно стены сруба,

Торчал корнями вверх огромный остов дуба,

Валились на него колонна за колонной

Тяжелые стволы с листвой еще зеленой.

Трава сплела вкруг них подобие забора.

В чащобу не ходи! Там властелины бора —

Медведи, кабаны; кой-где белеют кости

Зверьков, забредших к ним неосторожно в гости.

Взметнутся в зелени и канут в отдаленье

Две светлые струи, — нет! то рога оленьи!

И зверь, блеснув в кустах полоской золотою,

Исчезнет, словно луч, за порослью густою.

 

И снова тишина. Лишь дятел еле-еле

Постукивал в лесу, перебирая ели,

Тук-тук, — и улетит, умчится без оглядки,

Как будто мальчуган, что заигрался в прятки.

Да белочка грызет орешки торопливо,

Над головою хвост раскинув горделиво,

Как пышное перо на шишаке улана;

Насторожится вдруг, заслышав шум нежданно,

И, гостя увидав, лесная танцовщица,

Быстра, как молния, по гибким веткам мчится

И прячется в дупле, невидимом для взгляда,

Как быстроногая, пугливая дриада.

И снова тишина.

 

                                  Вдруг из глухой ложбины

Послышались шаги, качнулись две рябины;

Затмив чету рябин, как зорька-заряница,

Выходит с туеском красавица девица,

Протянет туесок с малиною румяной,

Такой же, как ее уста, благоуханной.

А рядом парень гнет орешины густые,

И рвет красавица орехи молодые.

 

Чу! Грянули рога, залаяли собаки —

Охота близится в прохладном полумраке,

И, ветви выпустив, в смятенье и тревоге

Исчезнет парочка — как исчезают боги.

 

Хоть в Соплицове шум, ни суета, ни ржанье,

Ни громогласный лай, ни бричек дребезжанье,

Ни трубы звонкие — глашатаи охоты, —

Ничто не вывело сонливца из дремоты;

Тадеуш, как сурок, одетый спал в постели.

Разыскивать его по дому не хотели.

Все на своих местах уже с зарею были

И о Тадеуше не вспомнили, забыли.

 

Он спал, а солнышко сквозь ставенные щели,

Сквозь прорезь прорвалось, и пробралось к постели,

И огненным столбом в лицо ему глядело.

Не просыпаясь, он вертелся то и дело,

Как вдруг раздался стук, и он в одно мгновенье

Проснулся: радостно такое пробужденье!

Тадеуш счастлив был, беспечен, словно птица,

Все улыбался он, и как не веселиться?

Ночные радости припоминал сначала,

Краснел он и вздыхал, а сердце трепетало…

На ставни глянул он, на прорезь: что за чудо?

Пытливые глаза в упор глядят оттуда!

Раскрыты широко: всегда бывает это,

Когда во мрак ночной хотят взглянуть со света,

И нежная ладонь — от солнышка защита —

Над белоснежным лбом щитком была раскрыта,

И пальцы тонкие, пронизанные светом,

Рубины яркие напоминали цветом…

Увидел юноша коралловые губы,

Меж них, как жемчуга, поблескивали зубы.

От солнца спрятаться красотка не сумела,

И тонкое лицо, как роза, розовело.

 

Тадеуш предался невольно упоенью,

Дивясь и радуясь волшебному виденью;

Откуда бы ему внезапно появиться?

Подумал с трепетом: быть может, снова снится

Одно из милых лиц, что снились в детстве раннем

И с той поры в душе живут воспоминаньем?

Склонилось личико — и он узнал в смятенье

И в горькой радости волшебное виденье!

Узнал он завитки густых волос коротких,

Накрученных с утра на белых папильотках,

Струивших тихий блеск сиянья золотого,

Как золотистый нимб на образе святого.

 

Едва он поднялся, красавица умчалась;

Как видно, шум вспугнул, она не возвращалась!

Но юноша слыхал, как постучался кто-то,

И уловил слова: «Вставать пора! Охота!»

Тадеуш тотчас же опять вскочил с постели,

Так распахнул окно, что ставни отлетели

И дважды хлопнули, о стены громыхая;

Он выскочил в окно и постоял, вздыхая, —

Паненки след простыл, но не ушла от взгляда

Примятая трава за изгородью сада.

Зеленокудрый хмель и пестрые левкои

Качались, может быть, задетые рукою,

А может, ветерком? Манила вдаль аллея,

Но к месту он прирос и, в сад идти не смея,

Лишь палец приложил к своим губам сурово,

Чтоб с них не сорвалось нечаянное слово.

Вдруг по лбу постучал в суровости молчанья,

Как будто пробудить хотел воспоминанья,

И, палец прикусив, с мгновенною досадой

Воскликнул наконец: «Увы! Мне так и надо!»

 

Уже на том дворе, где было столько шума,

Как на погосте, все безмолвно и угрюмо.

Стрелков в помине нет. Ладонь приставив к уху,

Как слуховой рожок, он весь отдался слуху,

А ветер доносил охоты гул из пущи,

И отголоски труб, и окрики бегущих.

 

Давно оседланный, конь дожидался в стойле;

Тадеуш взял ружье, галопом через поле

Помчался к двум корчмам, к часовенке — направо,

Где мессу слушали стрелки перед облавой.

 

Враждуют две корчмы вблизи дороги сонной

И окнами грозят друг другу озлобленно.

За замком числится одна из них; позднее

Соплица новую поставил рядом с нею.

В одной, как в вотчине своей, царит Гервазий,

В другой командовал слуга Соплиц — Протазий.

 

Постройка новая была обычным зданьем,

Но стиль другой корчмы не обойдешь вниманьем.

Тот стиль придуман был, наверно, тирским зодчимТирские зодчие (ниже: искусники Хирама) — строители храма Соломона на Сионском холме в Иерусалиме.[12].

Евреи развезли его по странам прочим,

И перешла в Литву к нам их архитектура,

Родному зодчеству чужда его натура.

Фасад корчмы — корабль, а тыл подобен храму,

Воистину ковчег! Не оберешься гаму!

Корабль похож на хлев, а сколько в нем скотины —

Коров, овец и коз — не счесть и половины!

И насекомых тьма, ну, словом, всякой твари

И даже ужаков отыщется по паре.

Напоминает храм святыню Соломона,

Которая была еще во время оно

В Сионе образцом прекраснейшего храма,

А возвели ее искусники Хирама.

Так строят хедеры евреи и поныне,

Стиль одинаковый везде: в корчме, в овине.

На крыше задранной — и доски, и рогожа.

С еврейским колпаком такая крыша схожа!

Стропила над крыльцом и, может быть, штук сорок

Колонн из дерева — искуснейших подпорок,

Полупрогнившие и срубленные криво,

Красуются они, как зодческое диво.

Такого зодчества не ведала Эллада,

С Пизанской башнею искать в них сходства надо!

А над колоннами — изогнутые своды:

Наследье готики, что пощадили годы.

Порадуешься ты искусному узору,

Что вырубил топор, резцу такие впору!

Точь-в-точь еврейские подсвечники кривые,

И шарики на них нацеплены такие,

Как цицесыЦицес — Поэт имеет в виду (допустив ошибку в названии) баночку — хранилище текста заповедей у набожных евреев.[13] на лбу еврея в синагоге,

Когда в часы молитв он думает о Боге;

Как набожный еврей, корчма полукривая,

Который молится, качаясь и кивая.

На грязный лапсердак походят стены дома,

На бороду — стрехи повисшая солома;

Как цицес, над крыльцом торчит узор старинный,

Разделена корчма перегородкой длинной.

 

Направо комнат тьма, на конуры похожих,

Они для путников проезжих и прохожих;

Налево — зал большой, там гомон постоянный.

Под каждою стеной — стол узкий деревянный,

У каждого стола теснятся, словно детки,

Похожие на стол простые табуретки.

 

Крестьяне, шляхтичи садятся здесь все вместе,

И только эконом был на особом местеПочетное место, где в древности ставили домашних богов, где до сих пор русские вешают образа. Туда литовский крестьянин сажает гостя, которого хочет почтить (А.М.).[14].

Обедню отстояв, ведь день-то был воскресным,

Все к Янкелю пришли, расселись в зале тесном,

Пред каждым из гостей уже стояла чарка,

С бутылью бегала вокруг столов шинкарка,

А Янкель с важностью поглядывал в окошки,

На нем кафтан до пят, из серебра застежки.

Он бороду свою поглаживал рукою

И пояс шелковый перебирал другою,

Приветствуя гостей, а сам хозяйским глазом

Присматривал за всем, все замечая разом.

Мирил он спорящих, знал тонкость обращенья,

Но не прислуживал — давал распоряженья.

Почтеннейший еврей известен был в округе

Своей готовностью оказывать услуги.

И жалоб на него не поступало к пану.

Что жаловаться тут? Не прибегал к обману,

Напитки добрые всегда держал за стойкой

И пить не запрещал, гнушаясь лишь попойкой.

Крестины, свадьбы — все справлялось у еврея,

Звал музыкантов он, расходов не жалея,

И по воскресным дням играла здесь скрипица,

Сзывая публику зайти, повеселиться.

 

К тому же обладал еврей большим талантом,

Он цимбалистом был, отменным музыкантом,

И по дворам ходил минувшею порою,

Прельщая шляхтичей искусною игрою,

И песни польские пел Янкель вдохновенно,

И чисто говорил. В повет обыкновенно

Из Гданьска, Галича и даже из Варшавы

Он песни привозил, минуя все заставы.

Не знаю: правда ли, а может — небылицы,

Что первым он привез в Литву из-за границы

И первым заиграл в своем родном повете

Ту песнюИмеется в виду мазурка Домбровского «Еще Польска не згинела».[15], славную теперь в широком свете,

Которую тогда, впервые у авзонов…у авзонов… — то есть в Италии. Название древнего народа взято Мицкевичем из древнеримской поэзии.[16]

Играли трубачи народных легионов.

Своими песнями он заслужил по праву

Богатство и еще к нему в придачу славу!

Еврей, приобретя почет и капиталы,

Повесил на стену звенящие цимбалы,

А сам осел в корчме и стал главой общины,

Торговлей занялся и зажил без кручины.

Желанным гостем он бывал под всякой кровлей,

А так как был знаком и с хлебною торговлей,

Советы подавал, и за услуги эти

Поляком добрым он прослыл в родном повете.

 

В аренду взяв корчмы и страсти успокоив,

Он в них не допускал ни криков, ни побоев.

Горешки партия и партия Соплицы

Под скипетром его не смели не смириться.

Еврея уважал и богатырь Гервазий,

И спорщик, кляузник — слуга Соплиц Протазий.

Смолкал пред Янкелем длинноязыкий Возный,

И воли не давал рукам Гервазий грозный.

 

Рубаки не было. Отправился в дубраву,

Боялся отпустить он Графа на облаву

Без верного слуги; надеялся при этом,

Что выручит его и делом, и советом.

 

В почетном уголке, где, словно воевода,

Гервазий восседал подальше от прохода,

Сегодня квестарь был. Еврей любил монаха

И ублажал его ничуть не ради страха.

Он убыль замечал в его глубокой чарке

И тотчас же кивком приказывал шинкарке

Душистый мед подать, уважив бернардина.

Свела их с квестарем, как говорят, чужбина.

Здесь к Янкелю в корчму он хаживал ночами,

Обменивался с ним заветными речами.

Не контрабанда ли сближала их так тесно?

Но нет! Пустой поклеп! Об этом всем известно.

 

Ксендз Робак рассуждал вполголоса о деле,

Развесив уши, все в молчании сидели.

И к табаку ксендза тянулись взять понюшки,

Чихали шляхтичи, как будто били пушки.

 

«ReverendissimeReverendissime (лат.) — почтеннейший. Обращение к священнику.[17]! — сказал, чихнув, Сколуба. —

Вот это табачок! Такой проймет до чуба!

Мой нос, — погладил он свой нос рукой привычно, —

Такого не встречал, — тут он чихнул вторично, —

Монашеский табак! Небось из Ковна родом,

Который славится и табаком, и медом!

Давно я не был там…» Ксендз молвил: «На здоровье

Всем вашим милостям, почтенные панове!

А что до табака, скажу вам, безусловно,

Подальше вырос он и родом не из Ковна.

Я вам привез его, друзья, из ЧенстоховаЧенстохов (правильно — Ченстохова) — город с монастырем на Ясной горе, где находится польская святыня — чудотворная икона Богоматери. Ксендз Робак справедливо полагает, что упоминание Ченстоховы подействует не только на религиозное, но и на патриотическое сознание шляхты, так как город этот в XVII веке прославился героической обороной от шведских войск.[18],

Из Ясногорского монастыря святого,

Где чудотворная икона Чистой Девы,

Владычицы небес и польской Королевы…

Зовут ее Княжной литовской благосклонной,

И властвует Она над польскою короной,

Но схизмаСхизма — то есть православие.[19] завелась в Литве у нас, панове!»

Тут Вильбик заявил: «И я был в Ченстохове,

За индульгенцией ходил еще тогда я.

А правда ль, там француз? Прошла молва худая,

Что храмы грабит он, без уваженья к вере?

Об этом прочитать мне довелось в „Курьере”«Курьер литовский» — газета, выходившая в Вильно.[20]».

Ответил бернардин: «Неправда, это враки!

Католик кесарь наш — такой же, как поляки,

Помазан Папою, он чтит святые узы,

Заботится о том, чтоб верили французы,

И наставляет их. Пожертвовано много

В народную казну — но это воля Бога! —

Для Польши-родины! Всегда перед войною

Бывали алтари народною казною.

В Варшавском княжестве есть польских войск немало:

Сто тысяч человек довольно для начала!

Должны их содержать литвины, верьте слову!

Даете деньги вы небось в казну цареву!»

«Да, черта с два даем! У нас берут их силой! —

Так Вильбик завопил. — Ох, Господи помилуй!»

Затылок почесав, сказал мужик, не споря:

«Ну, что до шляхтичей, так вам еще полгоря,

Но лыко с нас дерут!» — «Хам! — закричал Сколуба. —

Пусть лыко с вас дерут, как с молодого дуба,

Привычны вы к тому. Вам, хлопам, так и надо!

Но к воле золотой привыкли мы измлада!

И шляхтич у себя, скажу при всем народе…»

«Да! — подхватили все. — он равен воеводе!»

«Меж тем приходится изыскивать нам средства

И документами доказывать шляхетство!…документами доказывать шляхетство! — Царские власти требовали от польской шляхты документального подтверждения дворянского происхождения, что поставило многих мелких шляхтичей в затруднительное положение.[21]»

«Да вам-то что? — спросил Юрага ядовитый. —

Подумаешь, какой вы шляхтич родовитый!

Но от князей ведут свой древний род Юраги,

И мне-то каково разыскивать бумаги!

Пускай москаль пойдет и спросит у дубравы,

Кто ей давал патент перерасти все травы?»

«Князь! — Жагель протянул. — Хоть ври, да знай же меру!

Немало митр у нас найдется здесь! К примеру:

У пана крест в гербе — и я скажу открыто,

Что выкрест был в роду! Крест — признак неофита!»

«Врешь! Крест над кораблем, я из татарской знати!» —

Так Бирбаш заорал, Мицкевич крикнул кстати:

«Мой Порай с митрою средь поля золотого,

Герб княжеский, о нем в геральдике есть слово!»

 

Желая спор унять, вернуться к прежней теме,

Ксендз табакерку вновь поставил перед всеми

И начал потчевать; все по щепотке взяли,

Чихнули шляхтичи, и споры смолкли в зале.

Ксендз продолжал: «Табак и вправду духовитый,

Похваливал его Домбровский знаменитый.

Он три понюшки взял из табакерки этой.

«Гляди повеселей! — сказал мне, — и не сетуй!»

«Домбровский! Правда ли?» — «Да, он! При генерале

Я в ставке был тогда, когда мы Гданьск с ним брали…Гданьск с ним брали… — Имеются в виду военные действия 1807 года.[22].

Заснуть боялся вождь, не дописав приказа,

И по плечу меня похлопал он два раза.

„Ксендз, году не пройдет, — так мне сказал Домбровский, —

Как встретимся с тобой мы на земле литовской!

Литвинам накажи: табак из Ченстохова

Пускай мне поднесут, я не терплю другого!”»

 

Застыли шляхтичи на миг в оцепененье,

В такой восторг пришли, в такое восхищенье!

Вполголоса они все повторяли снова:

«С таким же табаком», «Он впрямь из Ченстохова!»,

«Домбровский явится!», «Он видел генерала!»

Развеселились все, и кровь в них заиграла.

Тут разом грянули, как будто по сигналу:

«Марш, марш, Домбровский, к нам!» Рев переполнил залу.

Все тотчас обнялись, хлоп с князем, с Митрой Порай,

С татарским графом Гриф, всем было не до спора!

Забыли Робака, забыли древность рода

И загорланили: «Вина побольше! Меда!»

 

Казалось, бернардин доволен был весельем,

Он табакерку взял и насладился зельем,

Чиханием спугнул мелодию живую,

Не дав опомниться, повел он речь иную:

«Вы хвалите табак, а что там в табакерке?

Вам надо поглядеть, хотя бы для проверки!»

Ксендз вытер донышко, стряхнув с него пылинки,

Войска, как мошкара, чернели на картинке,

И всадник впереди, что был жука поболе,

Пришпоривал коня пред ними в чистом поле

И, натянув узду уверенной рукою,

Щепотку подносил к своим ноздрям другою.

«Ну, что же, шляхтичи, узнали, кто пред вами?»

Но шляхтичи в ответ качали головами.

«Великий государь и не москаль к тому же,

Их царь не нюхает — пускай, ему же хуже!»

«Великий человек! Да что ж одет он просто?

Не блещет золотом и небольшого роста!»

Так Цыдзик закричал: «Москаль, скажу я панам,

Весь залит золотом, как щука под шафраном!»

«Ба! — Рымша перебил, — москаль другого рода,

Видал Костюшку я, вождя всего народа!

Великий человек ходил в простом сукмане,

В чемарке краковской!» — «В какой чемарке, пане? —

Заспорил Вильбик с ним. — Ходил он в тарататке!»

«Нет! Со шнуровкой та, а полы этой гладки!» —

Мицкевич возразил. Спор загорелся жаркий,

Все обсуждали крой кафтана и чемарки.

 

Ксендз Робак между тем, не говоря ни слова,

Вкруг табакерки всех объединяет снова,

Любезно потчуя. Все по щепотке взяли,

Чихнули, а монах рассказывает дале:

«Когда Наполеон за табачок берется,

Тогда врагам капут! Сдаваться остается!

Я помню, было так под солнцем Аустерлица,

Хотели москали толпою навалиться,

Французы тотчас же пальнули им навстречу —

Упали москали, сраженные картечью.

Полк падал за полком, подбитый нашей пушкой,

А кесарь брал табак понюшку за понюшкой!

Царь Александр бежал в сопровожденье братца,

Ну, по плечу ль ему с богатырем тягаться?

Его величество доволен был успехом

И, отряхнув табак, глядел им вслед со смехом.

Когда в его войска поступите, тогда вы

Припомните, друзья, примету верной славы!»

 

«Ах, квестарь дорогой! — заговорил Сколуба, —

Когда ж то сбудется? Вот было бы нам любо!

Французов нам сулят раз десять на неделе,

А мы все ждем да ждем, глаза уж проглядели!

Москаль как нас душил, так душит, что есть мочи,

Пока заря взойдет, роса нам выест очи!»

 

«Пусть ропщут женщины! — ответил ксендз на это. —

Пускай евреи ждут до окончанья света,

Чтоб дорогих гостей встречать в корчме с поклоном.

Нетрудно москалей разбить с Наполеоном!

Побил он англичан, спустил и швабам шкуру,

Пруссаков растоптал, три раза лезших сдуру!

Теперь и москалей прогонит прочь, но вы вот,

Вы понимаете ль, какой отсюда вывод?

А тот, что на коней пришла пора садиться

И сабли вынимать, чтоб не пришлось стыдиться,

Чтоб не сказали вам: „Ну, храбрые вояки!”

Ведь кулаками-то не машут после драки!

Панове, мало ждать, и суть не в приглашенье,

А надо челядь звать, готовить угощенье.

Сор надо вымести! Метите-ка почище,

Когда хотите вы гостей принять в жилище».

 

К монаху бросились все разом, в беспорядке:

«Что значит: сор мести? Не разгадать загадки!

На все согласны мы, никто из нас не робок,

Как надо поступить, скажите нам, ксендз Робак!»

 

Но ксендз на шлях глядел, о чем-то беспокоясь,

Вот высунулся он в окно почти по пояс.

«Нет времени, — сказал, — зато, когда приеду,

Продолжу с вами я занятную беседу.

В уездном городе я буду гостем скорым

И к вам, друзья мои, пожалую за сбором».

 

«Пусть квестарь на ночлег заедет в Негримово! —

Промолвил эконом. — к приему все готово!

Напомню вам одну пословицу, панове:

Так счастлив человек, как квестарь в Негримове!»

Зубковский перебил: «В Зубково ехать надо,

Корову стельную отдать хозяйка рада,

С полштуки полотна, и слышать вам не внове:

Счастливей никого нет квестаря в Зубкове».

«К Сколубе просим вас!» — «К нам, — молвил Тераевич, —

Голодным бернардин не покидал Пуцевич!»

Так наделить его сулили все дарами,

Глядели вслед ксендзу, но был он за дверями.

 

Ксендз увидал в окно Тадеуша, который

Скакал по большаку, коню давая шпоры,

Растрепан, бледен был, глядел вперед сурово

И все нахлестывал нагайкою гнедого.

Смятенье юноши встревожило монаха,

Он кинулся за ним, не выдавая страха,

Туда, где горизонт, насколько видит око,

Затмила глушь лесов, раскинутых широко.

 

Кто мог бы исходить литовские чащобы?

Чье зренье острое проникнуть вглубь могло бы?

Рыбак у берега закидывает сети,

Стрелок охотится, минуя дебри эти,

Опушки знает он, прогалины, ложбины,

Но не дерзнет дойти до самой сердцевины.

Гласят предания в краю моем родимом,

Что, если лесом кто пойдет непроходимым,

Наткнется на барьер стволов, колод с ветвями,

Размытых в глубине бегущими ручьями;

Там муравейников лесных хитросплетенья,

Гадюки, пауки, слепни — столпотворенье!

Но если б удалось проникнуть в глубь завала,

Опасность новая оттуда б угрожала:

Овраги темные раскинули б тенета,

И заманили бы зеленые болота;

Наступишь — засосет! А в глубине, поверьте,

Средь всякой нечисти отыщутся и черти!

Пятнает ржавчина отравленную воду,

Тлетворный дым столбом восходит к небосводу

И губит чахлые кустарники лесные.

Деревья — карлики, плешивые, больные…

Мох сбился колтуном, скрывая жалкий остов,

А на стволах у них не счесть грибных наростов!

Над темною водой лесных уродов группа,

Как ведьмы старые над варевом из трупа!

 

Не перебраться нам сквозь гиблые озера,

Во веки вечные за них не бросить взора,

Скрывает облако глухую чащу бора.

Оно всегда стоит над сумрачной трясиной.

За мглою, говорят, за дивною лощиной,

Что в заповеднике от глаз людских таится, —

Деревьев и зверей заветная столица.

Хранятся в ней ростки и семена растений,

Всей зелени лесной, цветущей в день весенний.

И, словно в ноевом ковчеге, для приплода

По паре всех зверей там собрала природа.

Медведь, и зубр, и тур — владыки темной чащи,

И двор у каждого богатый и блестящий.

Рысь с росомахою бессменные министры,

Скрываются в ветвях, на все решенья быстры.

Как благородные вассалы, в темной сени

Пасутся кабаны и стройные олени,

Орлы и соколы — нахлебники монархов —

Привыкли охранять достойных патриархов.

Вот пары главные — хозяева чащобы,

Что возвеличены над прочими, — еще бы!

Ни ружей, ни ножей не надо им страшиться,

От всех злосчастий их убережет столица,

И смерть приходит к ним, когда наступит время,

Когда от старости и жизнь не в жизнь, а бремя!

Есть кладбище в глуши, туда несут пред смертью

И крылья с перьями, и шкуры вместе с шерстью.

Туда бредет медведь, страдающий одышкой,

И в шубе вытертой иззябшийся зайчишка,

Дряхлеющий олень, когда изменят ноги,

И ворон-вековщик, от старости убогий,

Орел, едва в крючок орлиный клюв согнется

И погибать орлу от голода придетсяКлювы больших хищных птиц, по мере того как эти птицы стареют, все более искривляются, пока наконец верхнее острие, загнувшись, не замкнет клюв, и тогда птица умирает с голоду. Это народное предание принято некоторыми орнитологами (А.М.).[23],

И всякое зверье, когда изменят силы,

Спешит на кладбище найти себе могилы.

Поэтому в лесных оврагах и лощинах

Не отыскать костей и черепов звериныхВ самом деле, не было случая, чтобы когда-нибудь был найден скелет издохшего зверя (А.М.).[24],

Здесь свято чтит зверье исконные уставы,

Хранит обычаи — залоги доброй славы.

Цивилизации нет в заповедной шири,

И собственности нет, поссорившей всех в мире.

Нет поединков здесь, нет воинской науки,

Как жили прадеды, так поживают внуки.

Медведи с лосями встречаются друзьями,

И лисы с зайцами играют под ветвями.

Когда бы человек забрел сюда случайно,

Его бы встретило зверье необычайно:

Глядело б на него, застыв от изумленья,

Как в тот субботний день, последний день творенья,

Их праотцы в раю глядели на Адама,

До ссоры роковой — доверчиво и прямо.

Однако человек сюда не глянет даже —

Тревога, Труд и Смерть стоят на вечной страже!

 

Со следа гончие порой в глуши собьются,

В болото и в овраг нечаянно ворвутся

И, пораженные величием картины,

С безумным воем прочь несутся от трясины;

И на своем дворе дрожмя дрожат бродяги,

И у хозяйских ног еще визжат бедняги!

Ту чащу дикую во всем великолепье

Зовут охотники в своих беседах «Крепью».

 

О дуралей медведь! Сидел бы ты на месте,

И Войский о тебе не получил бы вести;

Прельстила ль пасека тебя душистым медом,

Овес ли золотой увидел мимоходом?

Но ты покинул глушь, а здесь деревья реже,

И распознал лесник твои следы медвежьи!

Тотчас же выслал он шпионов за тобою,

Узнать, где кормишься, выходишь к водопою…

Гречеха в лес привел охотничью ораву —

Отрезан путь назад, и начали облаву.

 

Тадеуш знал уже, что в лес пустили стаю,

И думал об одном: «Я время наверстаю!»

 

Напрасно напрягли охотники вниманье,

Напрасно слушают тревожное молчанье,

Стоят с двустволками и выжидают срока.

Лесная музыка несется издалека,

Ныряют в чаще псы, как в озере — гагары,

На Войского глядят стрелки: что скажет старый?

А он к земле припал и ловит ухом шумы.

Как на лице врача родня читает думы,

Чтоб угадать судьбу любимого больного,

Так ждут охотники решительного слова,

Глядят на Войского с надеждой и тревогой…

«Есть! Есть!» — воскликнул он, прислушавшись немного.

Он слышал, а они услышали позднее:

Собака залилась, другая вслед за нею,

И разом буйный лай понесся, нарастая, —

То заливается, напав на след, вся стая;

Собаки мчатся вглубь, и лай их не сравнится

Со сдержанным, когда покажется лисица.

Сейчас их злобный лай отрывистей и чаще,

Как видно, гончие настигли зверя в чаще.

Внезапно лай затих; медведь поднялся хмурый,

На гончих бросился, рвет морды им и шкуры.

А лай звучит теперь как будто бы иначе.

И слышен хриплый вой, предсмертный визг собачий.

 

Как луки, выгнулись мужчины в нетерпенье,

Готовятся к стрельбе и напрягают зренье:

Ждать дольше невтерпеж! Не выдержали нервы,

Все бросили посты, и всяк стремится первый

Медведя повстречать, хотя поклялся Войский

С тем, кто покинет пост, разделаться по-свойски!

Пусть шляхтич или хлоп, юнец иль бородатый, —

Всех вытянет смычком, коль будут виноваты!

Ничто не помогло. Стрелки бегут без толка,

И раза три уже ударила двустволка,

Пальба пошла вразброд, но, звуки заглушая,

Топтыгин заревел — качнулась глубь лесная.

Ужасный рев! Все в нем — отчаянье, тревога;

За ним и визг, и лай, и гул победный рога.

Одни взвели курки, ждут, затаив дыханье.

Другие в лес бегут, повсюду ликованье!

Но Войский закричал, что зверя упустили,

Охотники в лесу за ним недоследили,

Они наперерез ему спешили к пуще,

А зверь, напуганный людьми, а псами пуще,

Поворотил назад, на дальнюю поляну,

Где удержать никак не удалось охрану,

Из всех охотников осталось только двое:

Тадеуш и пан Граф — мгновенье роковое!

 

Из глубины лесной донесся рев могучий,

И прянул вдруг медведь, как будто гром из тучи:

На лапы задние встал в бешенстве великом

И устрашил людей громоподобным рыком,

И камни вырывал, погоней разъяренный,

И во врагов швырял, и, точно вихрь зеленый,

Летел на гонщиков, потом сломал осину

И, занеся ее, как грозную дубину,

Пошел на юношей, грозя убить с размаха,

Но Граф с Тадеушем не выказали страха.

Двустволки подняты, курки на оба взвода

(Так против тучи два стоят громоотвода),

Вот разом два курка они спустили дружно.

(Неопытность! Двоим зараз стрелять не нужно!)

И — промах! Прыгнул зверь, рогатина готова,

Схватились за нее, не говоря ни слова,

И друг у друга рвут. Тут оглянулись, к счастью, —

Топтыгин рядом был с разинутою пастью,

И лапу он занес! От ярости медвежьей

Пустились наутек, туда, где чаща реже…

Медведь за ними вслед, не опускает лапу

И когти выпустил! Чуть не содрал, как шляпу,

У Графа волосы льняные с головою…

Однако не успел. В мгновенье роковое

Асессор и Юрист на помощь подоспели,

Рубака тоже был недалеко от цели,

За ними ксендз бежал, хотя и безоружный, —

В лесу раздался залп немедленный и дружный.

Медведь подпрыгнул вдруг, как заяц пред борзыми,

И рухнул. Но махал он лапами своими,

Как машет мельница крылами, жирной тушей

Он Графа придавил, а сам рычал все глуше:

Хотел еще привстать, но прокусили шею

Стряпчина первая, а Справник вслед за нею.

 

Гречеха рог схватил тяжелый, буйволиный,

Висевший на ремне, как змей блестящий, длинный,

Прижал к губам его обеими руками,

Потом глаза закрыл с кровавыми белками.

Вобрал тугой живот, раздул, как тыквы, щеки

И рогу передал весь выдох свой глубокий.

Он заиграл, а рог, как будто вихрь летящий,

Нес музыку лесам и отдавался в чаще.

Тут замерли стрелки в немом оцепененье,

Дивясь и чистоте, и мощной силе пенья.

Старик искусство все, прославленное пущей,

Внезапно развернул гармонией поющей,

И лес наполнился, и ожила дубрава,

Как будто вышли псы, и началась облава.

Вторично псовая охота зазвучала:

Вначале резкий клич далекого сигнала,

Потом задорный лай — несутся псы гурьбою,

И, словно дальний гром, — то лес гудит пальбою.

 

Казалось, что трубит, еще трубит Гречеха,

А это по лесу перекликалось эхо!

 

И снова затрубил, волшебный рог менялся,

То расширялся он, то снова удлинялся,

Вытягивался вдруг лохматой шеей волка

И выл пронзительно и долго, без умолка;

То вырывался рев, как из медвежьей пасти,

А то мычание вихрь разрывал на части.

 

Казалось, что трубит, еще трубит Гречеха,

А это по лесу перекликалось эхо.

Летели далеко ликующие звуки,

Дубы им вторили, подхватывали буки.

 

Вновь Войский затрубил; рогов казалось много,

Смешались вместе лай, и ярость, и тревога

Стрелков, зверей и псов. Движением могучим

Рог поднял музыкант, и гимн вознесся к тучам.

 

Казалось, что трубит, еще трубит Гречеха,

А это по лесу перекликалось эхо.

Деревья все, как есть, рогами вдруг запели,

И песню понесли дубы, березы, ели…

Летела музыка все шире и все дале,

Все совершеннее тона ее звучали,

Пока не замерли у горнего порога.

 

Тут руки крепкие старик отвел от рога,

И снова рог повис на поясе крученом,

А Войский поднялся, и взором просветленным

Он долго ввысь глядел в каком-то вдохновенье,

Стараясь уловить слабеющее пенье.

Кругом на все лады виваты загремели,

От тысячи хлопков раскачивались ели.

 

Затихло… И в лесу как будто стало глуше,

Тут обернулись все к медвежьей жирной туше;

Громадой темною лежал медведь убитый,

Прошитый пулями и точно в землю вбитый.

Раскинул лапы зверь, как будто крест широкий,

Струились из ноздрей кровавые потоки.

Медведь еще дышал, еще водил глазами,

Но неподвижен был. Повисли за ушами

На левой стороне Стряпчина, а на правой,

Вцепившись, Справник пил из горла ток кровавый.

 

Гречеха приказал отнять от туши гончих,

Просунув меж зубов прута железный кончик.

Стрелки прикладами медведя повернули;

Виваты грянули и в небе утонули.

 

Асессор ликовал, поглаживая дула:

«Двустволочка моя! Надула! Всех надула!

Двустволочка моя! Мал золотник, да дорогРужье малого калибра, в которое кладется маленькая пуля. Меткий стрелок поражает из такого ружья птицу на лету.[25],

Пословица права, без всяких оговорок!

Не любит зря стрелять, поможет взять на мушку!

За драгоценный дар благодарю Сангушку!»

Все восхищался он — искусная работа!

И находил в ружье достоинства без счета.

«Бегу за Мишкой вслед, — сказал Юрист, стирая

Со лба горячий пот. — Кричит пан Войский с края:

„Стой!” А чего стоять? Косматый жарит в поле,

Как заяц, во всю прыть. Уйти позволить, что ли?

Бегу, спирает дух, догнать надежды нету,

Гляжу, а зверь бежит прямехонько к просвету!

На мушку взял его. „Ну, Мишка, друг бедовый!” —

Подумал я, и всё! Вот он, лежит готовый!

Нельзя не похвалить моей СагаласовкиСагалас… — Действительно, в Польше был известен анекдот о мастере, сделавшем столь забавную надпись («Сагалас Лондон а Балабановка») на ружье своей работы.[26],

Сагалас лондонский, хоть из Балабановки!

Тот оружейник был поляк, по всем приметам,

Но ружья украшал по-английски при этом».

 

Асессор закричал: «Ну, нет, уж это дудки!

Медведя я убил, пан, верно, шутит шутки!»

Но отвечал Юрист: «Не суд у нас — облава,

Здесь все свидетели, принадлежит мне слава!»

 

И зашумели все, заспорили речисто,

Те за Асессора, а эти за Юриста.

О Ключнике они совсем не вспоминали,

Бежали сбоку все, что дальше там — не знали!

Гречеха слово взял: «Теперь, по крайней мере,

У нас достойный спор — вопрос о крупном звере,

Не заяц, а медведь — не стыдно стать к барьеру,

И я, друзья мои, стою за эту меру!

Другого не найти решенья в спорном деле,

Вам все равно теперь не избежать дуэли!

Когда-то шляхтичи здесь жили по соседству,

Принадлежавшие к древнейшему шляхетству.

Меж их усадьбами вилась река — Вилейка,

А звали шляхтичей Домейко и Довейко.

В медведицу они пальнули как-то вместе,

Не знали, кто убил, — и вот, во имя чести,

Сквозь шкуру поклялись стреляться: дуло в дуло!

Дуэль шляхетская! А сколько шума, гула

Вокруг условий шло! О доблестной дуэли

Еще до наших дней рассказы долетели.

Я секундантом был, как все происходило,

Подробно расскажу. Давненько это было…»

 

Пока он говорил, уладил Ключник дело,

Он тушу обошел и оглядел умело.

Могучим тесаком по голове ударил,

Затылок разрубил, в мозгу ножом пошарил

И, пулю вытащив, отер ее ливреей

И к дулу приложил — примерить поскорее.

«Вот пуля, — произнес. Все на него взглянули. —

Панове, — продолжал, — у вас другие пули!

Ружье Горешково! — Тут он приподнял ловко

Старинное ружье, скрепленное бечевкой. —

Но выстрелил не я, хотя и был под боком,

Боялся в юношей попасть я ненароком!

Бежали юноши. Глазам своим не веря,

Над графской головой увидел лапу зверя!

Горешков родич он… Хотя бы и по прялке…

Воззвал я к Господу и был услышан, жалкий!

Послали ангелы на помощь бернардина,

Он всех нас устыдил, ну, молодец ксенжина!

Покуда я дрожал, чего-то дожидался,

Он выхватил ружье, и выстрел вмиг раздался!

За сто шагов стрелял и между головами,

В пасть зверю угодил! Признаюсь перед вами,

Немало прожил я, но я стрелка такого

Лишь одного знавал и не встречал другого.

Он, славный некогда на стольких поединках,

Он, пулей каблуки срезавший на ботинках,

Он низкий человек, но храбрости отменной,

Усач по прозвищу, фамилии презренной.

Однако ни к чему теперь его отвага,

По самые усы горит в аду бродяга!

Хвала ксендзу! Двоих сегодня спас ксенжина,

А может, и троих, ну, квестарь, молодчина!

Горешково дитя, последнее на свете,

Когда б медведь задрал, и я бы не жил, дети!

Полез бы на рожон в пасть к бурому уроду,

Пойдем-ка, добрый ксендз, за Графа выпьем меду!»

 

Но не было уже ксендза в лесу зеленом,

Медведя застрелив, он подбежал к спасенным,

Хотел скорей унять душевную тревогу.

Узнав, что целы все, вознесся мыслью к Богу,

Молитву прочитал и, широко шагая,

Пустился из лесу, как будто убегая.

 

Гречеха между тем распоряжался снова:

Охапки вереска и хвороста сухого

Велел бросать в костер; разросся дым сосною,

Навесив балдахин над зеленью лесною,

А над костром стрелки рогатины скрестили,

Пузатые котлы на зубья нацепили.

С возов несли уже капусту, и жаркое,

И хлеб,

 

               а погребец всегда был под рукою.

Хранились в погребце бутыли всех калибров —

И вот, хрустальную бутыль из прочих выбрав

(Гостинец Робака, по вкусу всем полякам,

То водка Гданьская, кто до нее не лаком!),

Судья провозгласил, разлив вино по чашам:

«Здоровье Гданьска пью, он был и будет нашим!»

И чаши винные наполнил он до края,

Покуда золото не пролилось, сверкаяВ бутылках гданьской водки на дне бывают листочки золота (А.М.).[27].

 

А бигос греется; сказать словами трудно

О том, как вкусен он, о том, как пахнет чудно!

Слова, порядок рифм, все передашь другому,

Но сути не понять желудку городскому!

Охотник-здоровяк и деревенский житель —

Литовских кушаний единственный ценитель!

 

Но и без тех приправ литовский бигос вкусен,

В нем много овощей, и выбор их искусен;

Капусты квашеной насыпанные горки

Растают на устах, по польской поговорке.

Капуста тушится в котлах не меньше часа,

С ней тушатся куски отборнейшего мяса,

Покуда не проймет живые соки жаром,

Покуда через край они не прыснут паром

И воздух сладостным наполнят ароматом.

 

Готово кушанье, и с громовым виватом

Все с вилками бегут, в капусту их вонзают,

Звон меди, дым валит, и бигос исчезает,

Подобно камфоре. На самом дне казанов

Клокочет пар, как дым из кратеров вулканов.

 

Стрелки довольные напились и наелись

И, тушу привязав, на лошадей уселись.

Друг с другом завели веселую беседу,

Асессор, все еще назло Законоведу,

Хвалился перед ним своею Сангушовкой,

А тот ему в ответ — лихой Сагаласовкой.

Лишь Граф с Тадеушем печально путь держали,

Стыдились промаха, стыдились, что бежали.

Кто зверя упустил, нарушив ход облавы,

Тот нелегко уже добьется доброй славы.

 

«Я взял рогатину, — воскликнул Граф со злобой, —

И не вмешайся пан, мы б не бежали оба!»

Тадеуш отвечал, что, силы соразмеря,

Он на рогатину бы лучше принял зверя.

Бросая реплики сердито и угрюмо,

Не слышали они ни болтовни, ни шума.

 

Гречеха посреди охотничьего круга

Был так же говорлив, как в добрый час досуга.

Но все ж, о спорщиках немного беспокоясь,

Задумал досказать не конченую повесть.

«Асессор и Юрист, вас призывал к барьеру

Ничуть не потому, что я свиреп не в меру,

Нет! Боже сохрани! Хотел представить шутку

И позабавиться в веселую минутку,

Чтоб вас уговорить не тратить время в ссорах.

Я выдумал ее тому назад лет сорок.

Ту шутку славную не знаете вы, други,

Хоть некогда она прославилась в округе!

 

Довейко, верно бы, с Домейкой мирно жили,

Но помешало им созвучие фамилий!

На сеймиках себе сторонников, бывало,

Довейки партия средь шляхты вербовала;

Прошепчут шляхтичу: „Свой голос дай Довейке”,

А тот, не расслыхав, отдаст его Домейке.

И на пиру когда провозгласил Рупейко:

„Виват Довейко наш!” — кто подхватил: „Домейко”,

А кто переспросить пытался у соседа:

Невразумительна за чаркою беседа.

 

А в Вильно было так: какой-то шляхтич пьяный

С Домейкой фехтовал и получил две раны.

Из Вильно уходя и торопясь к парому,

С Довейкой встретился он по дороге к дому.

И только лишь вдвоем поплыли по Вилейке —

„Кто он таков?” — спросил пьянчужка у Довейки;

„Довейко” услыхав, полез в свою кирейкуКирейка — верхняя одежда, подбитая мехом.[28],

Клинком подрезал ус Довейке за Домейку.

 

А на облаве-то похуже вышел случай,

Ведь надо было же! Они в глуши дремучей

Стояли рядышком и выстрелили вместе

В одну медведицу; признаюсь вам по чести,

Упала замертво, — а все ж ходили слухи,

Что до десятка пуль она носила в брюхе.

Однокалиберных немало ружей было:

Которое ж из них медведицу убило?

 

„Довольно! — крикнули друзья мои с досадой. —

Бог или черт связал, но развязаться надо!

Как в небе солнцам двум, двоим нам в мире тесно!

За сабли! Чья возьмет, решим дуэлью честной!”

Старались шляхтичи мирить их — все напрасно!

Рассвирепев, они в запальчивости страстной

Клинки отбросили, взялись за пистолеты…

Тут закричали мы, что слишком близки меты,

Но поклялись они стреляться через шкуру,

Опасность велика! Убьют друг друга сдуру!

„Гречеха — секундант!” Что ж, не моргнул я глазом:

„Пускай могильщик вам могилы роет разом,

Не кончится добром ваш вызов молодецкий,

Но вы не мясники, деритесь по-шляхетски!

И не сближайтесь так, ведь удальство не в этом,

Хотите пропороть вы брюхо пистолетом?

Свою дистанцию назначили вы сами,

Я вымерю ее шагами и глазами,

Сам шкуру растяну, и сам ее расправлю,

И вас по совести, друзья мои, расставлю:

На морде — одного, а на хвосте — другого,

Стреляйтесь досыта — позиция готова!”

„Когда и где, скажи?” — „Да в Уше на рассвете!”

Ушли они, а я Вергилия взял, дети».

 

Вдруг раздалось «Ату!» вслед быстрому зайчонку,

И Куцый с Соколом летят за ним вдогонку.

Борзые были здесь: по окончанье лова

Случалось лошадям в пути поднять косого;

Без сворок псы брели и, повстречавшись с серым,

Не ждали окрика, а понеслись карьером.

Юрист с Асессором за ними было гнаться,

Но Войский закричал: «Стой! С места не сниматься!

Ни шага никому я сделать не позволю,

Отсюда все видать, русак несется к полю!»

Зачуя псов, русак туда понесся, верно!

Наставил уши он, точь-в-точь как рожки серна,

И, вытянувшись весь, скакал, его как будто

Несли не лапки вдаль, несли четыре прута;

Казалось, на бегу едва земли касаясь,

Как ласточка летел неутомимый заяц,

Вдогонку пыль и псы; все ближе, воедино

Склубились, кажутся какой-то мешаниной,

Ну впрямь змея ползет, и головой змеиной,

Конечно, был косой, а шеей — облак пыли,

Борзые позади хвостом змеиным были.

 

Юрист с Асессором раскрыли рты в волненье,

Вдруг побелел Юрист, как плат, как привиденье;

Асессор побледнел, поникнув головою…

Змея длинней, длинней — да что ж это такое?

Разорвалась змея, пропала шея пыли,

У леса голова, хвосты далеко были…

Исчезла голова, и, словно шутки ради,

Мелькнул пушистый хвост, а псы остались сзади.

 

Обманутые псы бегут у перелеска,

Не то советуясь, не то ругаясь резко.

Вернулись наконец с поджатыми хвостами

И, уши опустив, видать, стыдятся сами,

Не могут позабыть о неудачной гонке,

Нейдут к хозяевам и держатся в сторонке.

 

Тут голову на грудь Нотариус повесил,

Асессор не сдавал, но тоже был невесел.

Вдвоем нашли они немало отговорок:

Мол, не привыкли псы охотиться без сворок!

Мол, заяц выскочил нежданно, нынче в поле

Хоть обувай собак — споткнутся поневоле

О камни острые, о рытвины, о кочки…

 

Так объясняли всё борзятники до точки

(Асессор в первый раз согласен был с Юристом).

Стрелки не слушали и заливались свистом,

Перебирали вновь минувшую облаву,

А смех их оглашал зеленую дубраву.

 

Гречеха только раз на зайца оглянулся.

Увидя, что бежал, спокойно отвернулся

И продолжал рассказ: «О чем бишь я толкую?

Ах да, о том, как мне отвесть беду такую, —

Смягчить условия неслыханной дуэли.

Жалеют шляхтичи: „Погибнут в самом деле!”

А я им говорю с улыбкою невинной,

Что шкура иногда бывает очень длинной!

Панове, знаете, как, по словам Марона,

К ливийцам приплыла прекрасная Дидона

И там клочок земли добыла при условье,

Что он уместится под шкурою воловьей?Царица Дидона приказала разрезать на полосы воловью шкуру и таким образом охватила ею обширное поле, на котором заложила Карфаген. Войский вычитал описание этого события не в «Энеиде», а, вероятно, в комментариях схоластов (А.М.).[29]

И вот на том клочке встал Карфаген могучий…

Я ночью изучал недаром этот случай!

 

Едва взошла заря на берегах Вилейки,

Довейко на коне, Домейко на линейке,

А через реку мост косматый, крепко вбитый,

Ремни из шкуры там нарезаны и сшиты.

Домейко стал на хвост, на морду стал Довейко,

Меж ними плещется шумливая Вилейка!

„Панове, — я сказал, — стреляйтесь, тешьтесь вволю,

До примирения уйти вам не позволю!”

Смеются шляхтичи, а тех терзает злоба;

Я пригласил ксендза, мы потрудились оба,

Он им — о кротости, а я им об уставе,

Так помирили их мы, к обоюдной славе!

 

Довейко в жены взял себе сестру Домейки,

До гробовой доски дружили их семейки.

Примернее друзей не знали мы в округе,

Домейко шурина сестру избрал в супруги.

Поставили корчму на месте их свиданья,

„Медведицей” ее прозвали в назиданье».

При копировании материалов необходимо указать следующее:
Источник: Мицкевич А. Пан Тадеуш, или Последний наезд на Литве. Книга четвертая. Дипломатия и охота // Читальный зал, polskayaliteratura.eu, 2023

Примечания

    Смотри также:

    Loading...