Пан Тадеуш, или Последний наезд на Литве. Книга десятая. Эмиграция. Яцек
Пан Тадеуш, или Последний наезд на Литве
Шляхетская история 1811—1812 годов в двенадцати книгах стихами
Книга десятая. ЭМИГРАЦИЯ. ЯЦЕК
Совещание о том, как бы спасти победителей. • Переговоры с Рыковым. • Прощание. • Важное открытие. • Надежда.
На утренней заре, темнея, нарастая,
Слеталась облаков разрозненная стая;
Чуть солнце за полдень поникло головою,
Полнеба облегло их племя грозовое
Свинцовой тучею: ее несло все ближе,
Уже отяжелев, она свисала ниже,
Отстала от небес одною половиной
И распростерлась вширь над хмурою долиной,
Вбирая все ветра, раздувшись, словно парус,
На запад понесла стремительную ярость.
Настала тишина, и воздух недвижимый
Молчал, как будто бы тревогой одержимый.
Под ветром только что клонилась долу нива
И выпрямлялась вновь от бурного порыва,
Бушуя волнами, теперь оцепенела
И, ощетинившись, на небеса глядела.
Березы гибкие, что были в придорожье
Еще недавно так на плакальщиц похожи,
Что, по ветру пустив серебряные косы,
Склонялись трепетно под синие откосы,
Теперь, безмолвные, от горести слабея,
Стоят, окаменев, подобно Ниобее.
И только у осин листва дрожит пугливо.
Стада, привыкшие домой плестись лениво,
Сегодня скучились и в страшном беспорядке
Все с выгона домой пустились без оглядки.
Бык опустил рога и землю бьет копытом,
Пугает он телят мычанием сердитым.
Огромные глаза возносит ввысь корова,
Губами шлепая, вздыхает бестолково;
А сзади топчется, похрюкивая, боров,
Ворует хлеб в полях — таков зловредный норов!
И птицы прячутся в леса, под стрехи, всюду,
Одни вороны лишь усеяли запруду,
Проходят важными, надменными шагами,
Глазами черными следят за облаками
И, крылья волоча и клювы разевая,
Мечтают о дожде, от жажды изнывая,
Но в страхе и они пред бурею могучей
Метнулись в ближний лес, подобно черной туче.
И только ласточка, прорезавши стрелою
Немые небеса, окутанные мглою,
Упала пулею.
И в это же мгновенье
Победой полною закончилось сраженье.
Все бросились в дома, в овины, чтоб укрыться,
Где шло побоище, там скоро разразится
Борьба стихий.
Кой-где сквозь хмурые покровы
Еще струился свет оранжево-багровый,
Но распростерлась тень, как будто сеть густая,
Вылавливая свет и солнце настигая,
Как будто бы с небес украсть его хотела.
Тут вихрей несколько промчалось, просвистело,
И капли первые посыпались без лада —
Большие, светлые, точь-в-точь как зерна града.
Два вихря пронеслись, рванулись друг за другом;
В борьбе слились они, вертясь свистящим кругом,
Пруд взбаламутили и мглою грозовою
Помчались на луга и свищут над травою;
Трепещут лозняки, летят сухие травы,
Как пряди тонкие, уносятся в дубравы
С обрывками снопов, а вихри стонут, воют,
В полях беснуются и борозды в них роют,
Чтоб вихрю третьему побольше дать простора.
Поднялся третий вихрь столбом земли и скоро,
Став пирамидою, понесся что есть мочи,
Лбом землю продолбил, засыпал звездам очи,
И, разрастаясь вширь, беснуясь и бушуя,
Он бурю затрубил в свою трубу большую.
И тотчас же на лес обрушились все трое
Всем хаосом воды, листвы, песка с травою
И сломанных ветвей, — уже в глубинах чащи
Медведями ревут.
А дождь все злей и чаще,
Надолго зарядил, и громы зарычали,
И капли вдруг слились; то струнами вначале,
То прядями луга вязали с небосводом,
То низвергались вдруг, подобно бурным водам.
И все темным-темно от черного покрова,
Грозой надетого на небеса сурово…
Но разрывался вдруг покров небесный, темный,
И ангел бури плыл, как солнца диск огромный,
Покажется, блеснет — и вновь во тьме дремучей
Укроет светлый лик, захлопнув громом тучи!
То буря заревет, то пронесется мимо,
И тьма нависшая почти что ощутима.
Все тише дождь шумит, и гром уснул далекий,
Проснулся, зарычал, и хлынули потоки.
Затихло наконец, и только еле-еле
Шумел последний дождь да листья шелестели.
Но было хорошо, что буря бушевала,
Гроза, свирепствуя, все мглою покрывала,
Дороги залила, смела и переправу, —
Затерянный фольварк стал крепостью на славу,
И о побоище, случившемся в поместье,
Еще до города не докатились вести,
Не то бы шляхтичей зацапали на месте.
Совет в усадьбе шел до самого рассвета,
Ксендз тяжко ранен был, но, несмотря на это,
Сознанья не терял, давал распоряженья,
Судья их выполнял тотчас без возраженья.
Велел он, чтоб вошли Гервазий, Подкоморий
И Рыков, дверь они держали на запоре.
Тянулась целый час их тайная беседа,
Вдруг Рыков оборвал учтивого соседа
И резко оттолкнул тугой кошель с деньгами.
«Поляки, — он сказал, — толкуют между вами,
Что воры москали. Скажите же хоть вы-то,
Что знали москаля по имени Никита
Из рода Рыковых, имел медалей восемь,
И трех крестов еще не забывать попросим,
Медаль за Измаил, а эта за Очаков,
И за Эйлау
Конечно, за Прейсиш-Эйлау (А.М.). [1] та — для сведенья поляков!Я с Корсаковым был при славной ретираде;
И был под Цюрихом представлен я к награде;
И упомянут был фельдмаршалом три раза,
Сам царь хвалил меня — известно из приказа!»
Вмешался бернардин:
«Ну что ж, на нет — суда нет,
Да только посуди, что с нами всеми станет,
Когда откажешься? Не ты ли дал нам слово
Уладить миром все!»
«И дал, и дам вам снова! —
Ответил капитан. — Забудьте ваши страхи,
Я честный человек, и я люблю вас, ляхи!
Вы люди добрые и славитесь гульбою,
Вы люди смелые — всегда готовы к бою!
Кто едет на возу, у русских говорится,
Тому случается под возом очутиться,
Сегодня ты побил, назавтра — жди расплаты.
Чего ж тут гневаться? Так и живут солдаты!
Откуда бы взялось на свете столько злобы,
Чтоб поражение нас разозлить могло бы?
Вот потеряли мы под Цюрихом пехоту,
Под Аустерлицем мне всю разгромили роту,
Под Рацлавицами — вот до чего я дожил! —
Костюшко косами отряд мой уничтожил!
А что из этого? Я снова в Матьевицах
Двух шляхтичей проткнул здоровых, круглолицых!
Шли с косами на нас, и руку канониру
Один из них отсек. Я проучил задиру!
Отчизна!.. Знаю вас! Вы все живете ею.
Приказывает царь, я, Рыков, вас жалею!
Москва для москаля, а Польша для поляка,
По мне, пускай и так — не хочет царь, однако!»
Соплица отвечал: «Мы знаем честность пана,
Везде, где ни жил ты, все хвалят капитана.
И предана тебе шляхетская округа.
Не гневайся за дар, прошу тебя, как друга!
Ведь не в обиду мы несли тебе дукаты,
Мы знаем, человек ты добрый, небогатый…»
«Черт! — крикнул капитан. — Вся рота перебита!
А кто виновен? Плут! Я всем скажу открыто!
Он командир — и он перед царем в ответе.
А вы, друзья мои, возьмите деньги эти,
Ведь жалованье все ж мне платят кой-какое,
Хватает на табак, на то и на другое.
А вас я полюбил, панове хлебосолы,
За ваше удальство, да и за нрав веселый!
Когда приедет суд, свидетельствовать буду
И постоять за вас, конечно, не забуду!
Скажу, мол, что пришли, пирушка затевалась,
Мы дружно выпили и захмелели малость,
Тут, как на грех, майор велел стрелять всей роте
И погубил ее, — так укажу в отчете.
Подсуньте золота, как водится, приказным,
Не устоят они перед таким соблазном!
Плут — старший командир, и я боюсь подвоха.
Поладить надо с ним, не то вам будет плохо!
Поверьте, Плут еще загнет вам заковыку,
Он — штучка хитрая! Одно спасенье — выкуп.
Заткните пасть ему вы банковым билетом.
Что ж, пан с большим мечом, подумал ты об этом?
Что Плут сказал тебе? Согласен взять деньжата?»
Гервазий лысину погладил виновато,
Потом махнул рукой — мол, все уже готово, —
Но Рыков не отстал, допытывался снова:
«Что, будет Плут молчать? Пообещался панам?»
Гервазий, утомясь тем следствием пространным,
Вдруг палец опустил к земле без разговора,
Потом махнул рукой в знак окончанья спора.
«Клянусь я Ножичком, напрасны страхи эти,
Ни с кем не будет Плут беседовать на свете».
Тут хрустнул пальцами в сердцах, но не случайно, —
Казалось, выпала из рук тяжелых тайна.
Смутилось общество, увидя жест угрюмый,
Охвачен каждый был тревожащею думой.
Молчанье мрачное они хранили долго,
Но капитан сказал: «Драл волк, задрали волка».
«Почиет в мире пусть!» — добавил Подкоморий.
«Увы! То Божий перст! — Судья промолвил в горе. —
Но неповинен я, клянусь, в пролитье крови!»
С постели ксендз привстал, сурово сдвинув брови,
На Ключника взглянул, сказал: «Беда! К тому же
На беззащитного грешно поднять оружье!
Не разрешил Христос нам и с врагом расправы!
Ответишь Господу за этот грех кровавый!
Когда ж содеян он тобой не ради мщенья,
Pro bono publico — простится прегрешенье».
Гервазий замигал глазами в подтвержденье
«Pro bono publico — для общего спасенья».
И больше не было о Плуте разговора,
Напрасно поутру искали след майора,
Напрасно и за труп сулили мзду народу —
Ничто не помогло. Плут канул точно в воду!
Что стало с ним потом, рассказывают всяко,
Но не видал его уже никто, однако!
Напрасно Ключника допытывали снова.
«Pro bono publico», — он отвечал сурово.
И дело темное от всех укрыто было,
Хоть Войский тайну знал, молчал он, как могила.
Едва успела дверь за Рыковым закрыться,
Ксендз Робак приказал сражавшимся явиться.
Сам Подкоморий речь держал к ним: «Власть Господня
Оружью нашему послала мощь сегодня!
Но разразился бой совсем не в пору, братья!
Грозят нам бедствия, не должен их скрывать я!
Ошиблись мы, и всем придется быть в ответе:
Ксендз Робак новости распространял в повете,
Вы сгоряча взялись за сабли, но, поди же,
Война и до сих пор ничуть не стала ближе!
Тот, у кого в бою особые заслуги,
Тот должен нынче же Литву покинуть, други!
Кропитель, Матек, ты, Тадеуш, Лейка с Бритвой,
Могу поздравить вас с сегодняшнею битвой,
Но вы должны бежать: коль дорога свобода,
Ступайте в Польшу вы к защитникам народа.
Возложим всю вину на вас мы и на Плута,
Тогда никто другой не пострадает люто.
Расстанемся теперь с надеждою одною:
Свободная заря взойдет для нас весною!
Уходите от нас скитальцами, друзья, вы,
Зато вернетесь к нам во всеоружье славы!
Судья припасами снабдит вас на дорогу,
А я вам денег дам, панове, на подмогу!»
Правдивые слова, нахмурясь, слушал каждый,
Все знали: кто с царем поссорится однажды,
Тому вовеки с ним жить не придется в мире,
И надо бой принять, а нет, так гнить в Сибири!
Вздохнули шляхтичи и, обменявшись взором,
Склонили головы пред этим приговором.
Хотя прославились на целый мир поляки
Любовью к родине — об этом знает всякий, —
Но радостно поляк отправится в изгнанье,
И годы долгие он проведет в скитанье,
В борьбе со злой судьбой, покуда в бурной жизни
Надежда светится, что служит он отчизне!
Хотели шляхтичи тотчас же распроститься.
Но Бухман возразил, не мог он согласиться!
Хоть не участвовал в сражении, а все же
Дискуссия ему была всего дороже.
Одобрил в целом план, кой-что переиначить
Шляхетству предложил, комиссию назначить
И форму соблюсти, как то пристало в деле,
Чтоб эмиграции точней наметить цели.
Желал он продолжать еще в таком же роде,
Но, так как ночь была почти что на исходе,
Внимания ему не уделили много,
Простились шляхтичи, ведь их ждала дорога.
Соплица воротил Тадеуша с порога
И так сказал ксендзу: «Хорошее известье
Я получил вчера, порадуемся вместе:
Узнай, что Тадя наш души не чает в Зосе,
Перед отъездом пусть руки ее попросит.
Поскольку не чинит препятствий Телимена,
Свое согласье даст и Зося несомненно.
Конечно, свадьбы их не справим втихомолку,
Но можем объявить сегодня же помолвку.
Тадеуш в ней найдет большое утешенье.
В разлуке разные бывают искушенья.
На перстень поглядев, припомнит всякий раз он,
Что обручен уже, святым обетом связан,
И не потянется он за плодом запретным, —
Есть сила дивная в том перстеньке заветном!
Сам тридцать лет назад любил я крепко панну
И ею был любим; вот, думал, счастлив стану!
И нас помолвили, но счастье молодое
Мне не сулил Господь, оставил сиротою!
Невесту милую к себе призвал Спаситель,
Вошла красавица в небесную обитель…
И, словно памятка любви моей печальной,
Остался у меня мой перстень обручальный.
С тех пор я на него не мог глядеть без боли,
Все вспоминал о ней и так, по Божьей воле,
Не связывал себя вовек обетом новым,
Женатым не был я, хотя остался вдовым,
Хотя у Войского другая дочка тоже
Красавица, к тому ж и сестры были схожи!»
Судья на перстенек взглянул с немой тоскою,
Невольную слезу тайком смахнув рукою,
Спросил: «Что ж, обручим? К чему тянуть напрасно?
Он любит девушку, и девушка согласна!»
Воскликнул юноша, в слезах Судью целуя:
«Ах, дядя! Как тебя за все благодарю я!
Ты о моем добре печешься неустанно,
Ах, если б Зосенька, что сердцу так желанна,
Обручена была сегодня же со мною,
Ах, если бы я мог назвать ее женою!
Но не могу теперь я обручиться с нею,
Не спрашивай меня! Открыться не посмею!
Вот если подождать она бы согласилась,
То, может быть, еще я заслужил бы милость
И, может быть, любовь делами боевыми
Мне б удалось снискать, украсив славой имя.
Кто знает, может быть, домой вернемся вскоре,
Припомните тогда об этом разговоре,
Сам перед Зосенькой я преклоню колено,
И сам ее руки я попрошу смиренно.
Надолго, может быть, уеду я из дома,
И сердце девушки достанется другому.
Не стану связывать ее помолвкой скорой
И ждать взаимности, не заслужил которой».
Едва он высказал заветнейшие мысли,
Как на ресницах две жемчужины повисли,
И ясные глаза заволокли туманом,
И по щекам сползли, по-девичьи румяным.
А Зося слушала из глубины алькова
Беседу тайную от слова и до слова.
Когда же юноша так просто и так смело
Открыл свою любовь, то Зося не стерпела.
Слезами девушка растрогалась немало,
Хотя причины их совсем не понимала:
За что он полюбил? Что ждет его в дороге?
Не знала Зосенька, была она в тревоге;
Впервые девушка услышала нежданно
Волшебные слова — любима и желанна!
Метнулась к алтарю за ладанкой святою,
Достала образок дрожащею рукою —
Глядела с образка святая Геновефа,
А в ладанке зашит клочок плаща Юзефа,
Патрона любящих; с подарками святыми
К мужчинам подошла и стала перед ними.
«Пан покидает нас? Я на дорогу пану
Подарок принесла, просить покорно стану:
Пусть эту ладанку он с шеи не снимает,
Молясь на образок, о Зосе вспоминает…
Пусть пана Бог хранит счастливым и здоровым,
Чтоб свидеться опять пришлось под этим кровом!»
Умолкла и глаза потупила в печали,
А слезы щедрые ручьями побежали.
Подарки подала стыдливо и несмело
И на Тадеуша в смущенье не глядела.
Подарки принял он, поцеловав ей руку:
«Решиться должен я с тобою на разлуку,
Ты за меня молись и будь сама здорова…»
И больше он не мог произнести ни слова.
Граф с Телименою, вошедшие нежданно,
Слыхали все слова прощавшегося пана.
И Граф, растроганный, промолвил Телимене:
«Ах, сколько прелести таится в этой сцене!
То воина душа с душой пастушки юной,
Как лодка с кораблем, расстались ночью бурной!
Нет в мире ничего достойней состраданья,
Чем нежные сердца в минуту расставанья…
Но время, точно вихрь, задует лишь огарок,
Зато пожар горит под ветром, зол и ярок,
Вот и моя душа сильней к любви стремится…
Соперником тебя считал я, пан Соплица,
И оттого с тобой поссорился вчера я,
И драться бы готов, от ревности сгорая,
Но нет у нас причин сердиться друг на дружку:
Я нимфу полюбил, а ты — свою пастушку.
Пускай в крови врагов потонут оскорбленья,
Не станем драться мы друг с другом в ослепленье,
И ссору разрешим не шпагою могучей —
Посмотрим, кто из нас любить умеет лучше!
Возлюбленных своих оставим мы недаром,
Возьмемся за мечи, двойным пылая жаром;
Сразимся верностью, любовью и тоскою
И поразим врагов бестрепетной рукою!»
На Телимену Граф уставил взор влюбленный,
Та ж не ответила, казалась удивленной.
Судья прервал его: «Торопишься к чему ты?
В имениях своих укроешься от смуты.
Поверь мне, что тебя юстиция не тронет,
Лишь бедных шляхтичей она со света сгонит.
Страшны приказные для тех, кто не богаты,
А что тебе до них? Есть у тебя дукаты!»
«Нет! Это не по мне, — ответил Граф сердито. —
Когда не сжалилась над сердцем Афродита,
То Марс поможет мне прославиться пред строем,
Не став возлюбленным, я сделаюсь героем!»
Тут пани, не стерпев, его переспросила:
«Кто ж не дает любить?» — «Неведомая сила!
Предчувствий грозный рок своим веленьем тайным
Зовет к чужим краям, к делам необычайным!
Пред Гименеем я хотел бы с Телименой
Сегодня, сей же час возжечь огонь священный,
Но юноши пример достоин подражанья,
Ведь брачному венцу он предпочел скитанья!
И сердце испытать решил в лихих невзгодах,
В нужде, изгнании и боевых походах.
Мне те же подвиги судила воля рока,
Пускай звенит мой меч, как на Бирбанте-Рокка,
Пусть этот гордый звон по Польше разнесется…»
Тут рукоятку сжал он жестом полководца.
«Ну, если к подвигам ты чувствуешь охоту,
Ступай! — промолвил ксендз. — Да сформируй-ка роту!
И пан Потоцкий
Потоцкий Влодзимеж — офицер армии Герцогства Варшавского, снарядивший на свой счет две артиллерийские батареи. [2] наш к французам изумленнымПришел не налегке, а с целым миллионом!
А щедрый Радзивилл! Он заложил именье
И конных два полка привел с собой, не мене!
Дукаты захвати, людей у нас немало,
А денег в Польше нет, за ними дело стало!»
Печально повела очами Телимена.
«Я вижу, что твое решенье неизменно,
Ну что же, рыцарь мой, когда ты рвешься к бою,
Возлюбленной цвета останутся с тобою!»
Тут ленты сорвала, кокардою скрепила
И приколола их к груди ему уныло.
«Пускай цвета мои ведут на подвиг смелый,
К мечам сверкающим, под копья и под стрелы.
Когда ж прославишься делами боевыми,
Бессмертной славою свое покроешь имя,
Украсишь лаврами шишак и шлем кровавый, —
Взгляни на этот бант, что ты носил со славой,
И вспомни, как с тобой прощалась Телимена!»
Припав к ее руке, он преклонил колено.
Батистовым платком она лицо прикрыла
И взгляд из-под него герою подарила.
И так, от влажных глаз платка не отнимая,
Вздыхала Графу в тон, плечами пожимая.
Судья в сердцах сказал: «Путь предстоит вам длинный!»
«Довольно!» — бернардин воскликнул с грозной миной.
И приказанья их, подобно мрачной силе,
Двоих чувствительных влюбленных разлучили.
Вот обнял дядюшку Тадеуш на прощанье
И руку Робака поцеловал в молчанье.
Монах к груди прижал Тадеуша и в муке
На голове его скрестил с молитвой руки.
Взглянув на небеса, промолвил: «Сын мой, с Богом!» —
Заплакал… Юноша уже был за порогом.
«Как! — закричал Судья. — Ушел он из-под крова,
Не зная ничего? Ты не сказал ни слова?»
Монах ответил: «Нет!» — и залился слезами,
И плакал долго он, закрыв лицо руками.
«На что бедняге знать, что жив отец, коль скоро
Таиться должен он от света хуже вора!
Все ж я хотел сказать — и лишь во искупленье
Содеянного мной осилил искушенье!»
«Подумай о себе! — молил Соплица брата. —
Ты ранен тяжело, не молод, как когда-то,
Со шляхтичами ты не можешь в путь пуститься.
Ты говорил, есть дом, где можно приютиться!
Так где же он, скажи? Не то в лесу дремучем
Заботам лесника тебя, мой брат, поручим!»
Но Робак отвечал: «Есть время до рассвета,
Плебана позови, немедля сделай это!
Пусть исповедует меня порой ночною,
Вдвоем с Гервазием останься ты со мною,
А двери затвори!»
Исполнив приказанье,
Соплица молча сел; Гервазий в ожиданье
Поставил локоть свой на Ножик Перочинный
И замер, наклонясь, торжественный и чинный.
Но ксендз не начинал с друзьями разговора,
С лица Гервазия все не сводил он взора.
Как опытный хирург рукой ведет по телу
И лишь затем с ножом он приступает к делу,
Так Робак взгляд смягчил, чтоб не ударить сразу,
На Ключника глядел, не приступал к рассказу.
И, чтобы не видать удара рокового,
Прикрыл глаза рукой, когда сказал сурово:
«Соплица Яцек я!»
Гервазий выгнул спину,
Напряг все тело он, как гибкую пружину,
Подался наперед и замер на мгновенье,
Как будто бы валун, задержанный в паденье.
И, выкатив глаза, разинув рот, зубами
Грозился острыми, зашевелил усами;
Меч, выпустив из рук, в коленях задержал он
И, стиснув рукоять, от злобы задрожал он,
А длинный меч его, как будто бы в засаде,
Чернел, концом своим покачиваясь сзади.
На рысь похожим стал Гервазий разъяренный,
Готовую к прыжку в лесной глуши зеленой,
Когда она на миг, пред самым нападеньем,
Сжимается в клубок рассчитанным движеньем.
«Гервазий, не страшусь твоей руки сегодня,
Простерта надо мной уже рука Господня,
Но именем Того, Кто мучился распятым
И на кресте простил мучителям проклятым,
И просьбе татя внял, — молю я: терпеливо
Рассказ мой выслушай, открою все правдиво!
Знай, с совестью моей я должен примириться,
Просить прощения, хотя не все простится!
Послушай исповедь и, как захочешь, позже
Со мною поступи. Мы все во власти Божьей!»
Тут руки он сложил; в ответ на эти речи
Гервазий отступил, подняв строптиво плечи.
Ксендз рассказал, как он с Горешкой подружился,
Как панну полюбил и сам ей полюбился,
Как оттого у них с Горешкой вышла ссора;
Бессвязно говорил и утомлялся скоро.
И жалобами речь больного прерывалась.
И вновь он говорил, преодолев усталость.
Горешковы дела знал наизусть Гервазий,
И разбирался он в запутанном рассказе,
Хоть исповедь ксендза была подчас без лада;
Не мог понять Судья всего, как было надо,
Но оба слушали, склонившись у постели,
А Яцек говорил все тише — еле-еле —
И часто замолкал.
«Он зазывал меня, встречал меня с любовью,
Слыхал ты сам не раз, как пил мое здоровье;
Бывало, на пирах он начинал хвалиться,
Что лучший друг его, конечно, пан Соплица!
Он обнимал меня! Все думали в повете,
Что были искренни высказыванья эти,
Что он дружил со мной. Нет! Знал отлично Стольник,
Что в сердце я таил…
А между тем уже шепталась вся округа,
И говорил кой-кто: «Знай, мы тебя, как друга,
Должны предостеречь: сановника пороги
Высокие, о них сломает Яцек ноги».
Я отвечал, смеясь, что близостью магнатов
И дочек их не льщусь, не чту аристократов,
Что лишь по дружбе мне бывать у них приятно,
Что свататься и сам не стал бы к панне знатной.
Но задевали все ж те шутки за живое!
Я молод был, вся жизнь лежала предо мною
В краю, где могут быть увенчаны короной
И самый знатный пан, и шляхтич урожденный:
Ведь руку дочери Тенчинскому
Тенчинский Ян был женихом шведской принцессы, но по дороге в Швецию попал в плен к датчанам и умер в 1562 г. в тюрьме. [3] когда-тоХотел отдать король, не предпочел магната.
Соплицы же равны с Тенчинскими, конечно,
По крови, по гербу, по службе безупречной!
Чужую жизнь разбить не трудно человеку,
Зато исправить зло порой не хватит веку!
Скажи словечко он, и мы б узнали счастье,
Быть может, до сих пор все жили бы в согласье,
Быть может, при своем возлюбленном дитяти,
При Эве милой он, при благодарном зяте
Спокойно старился, к нему б ласкались внуки!
А вышло что? Обрек обоих нас на муки,
И гибель сам нашел, и ужасы последствий…
И мой кровавый грех, и годы долгих бедствий…
Но я не жалуюсь… Себя не защищаю,
Нет… Я не жалуюсь… От всей души прощаю —
Ведь я убил его…
Когда б он не тянул, не мучил бы, а разом
Пресек любовь мою решительным отказом,
Кто знает, может быть, все вышло бы иначе,
И я, погоревав, забыл о незадаче,
Но он хитрил со мной, мол, не имел понятья,
Что в голову себе такое мог забрать я,
Мол, представлял себе совсем другого зятя!
Я нужен был ему: имел я положенье
Средь шляхты и снискал магнатов уваженье.
Он, словно чувств моих совсем не замечая,
Все зазывал меня, по-дружески встречая.
Когда ж, бывало, с ним мы за столом сидели,
И слезы горькие в глазах моих блестели,
И видел он, что я ему откроюсь скоро…
Хитрец! Переводил теченье разговора
На тяжбы, сеймики, охоты в недрах бора.
Растрогается он, бывало, за бутылкой
И станет обнимать, клянется в дружбе пылкой
(Особенно когда нужна ему услуга).
Я должен был в ответ обнять его, как друга, —
Такая злость брала! Проглатывал слюну я,
И крепко стискивал я рукоять стальную,
И саблю обнажить стремился, полон гнева.
Но, непонятно как, угадывала Эва,
Что делалось со мной! Лицо ее бледнело,
С мольбою робкою в глаза мои глядела…
Она голубкою была такою милой,
И взгляд лучистый был такой исполнен силой
Небесно-ангельской, что я, забыв о боли,
Чтоб не пугать ее, смирялся поневоле.
И я, буян, в Литве прославленный когда-то,
И я, сбивавший спесь не с одного магната,
Рубака доблестный и видывавший виды,
Который бы не снес от короля обиды,
Который не прощал ни слова, ни насмешки,
Покорно умолкал пред дочерью Горешки,
Как будто бы Sanctissimum
Святые Дары (лат.). [4] увидел…
А сколько раз хотел я перед ним открыться,
С горячею мольбой смиренно обратиться!
Но Стольник всякий раз в холодном изумленье
Глядел в глаза мои. Я подавлял волненье
И разговор менял, не медля ни минутки,
О тяжбах рассуждал, переходил на шутки,
Из ложной гордости боясь Соплицы имя
Унизить хоть на миг поступками своими.
Смириться я не мог и не привык к отказу,
Какие слухи бы пошли в округе сразу,
Когда узнали бы, что Яцек я…
Соплица…
Похлебкой черною был встречен у магната…
А я держался с ним всегда запанибрата.
Что было делать мне? И сам не знал я даже.
Решил шляхетский полк сформировать тогда же,
Покинуть отчий дом, с отчизной распрощаться
И на татар пойти, не то с царем сражаться.
Поехал к Стольнику, мечтал я в эту пору,
Что как увидит он сторонника, опору,
Почти что родича, с которым крепко связан,
И вместе пировал, и воевал не раз он,
И едет старый друг на край далекий света…
Быть может, Стольника растрогает хоть это?
Покажет сердце мне он, жалостью согретый,
Как робкая улитка рожки…
Ах, кто приятеля любил хотя б немного,
То искорка любви пред дальнею дорогой,
Наверно, вспышкою украсила прощанье,
Как жизни яркий луч в минуту угасанья…
Прощаясь с земляком на вечную разлуку,
И черствый человек испытывает муку.
Бедняжка! Услыхав, что я уеду вскоре,
Упала замертво — ее скосило горе!
Слезами залилась, и понял я нежданно,
Как сильно в свой черед меня любила панна.
Впервые плакал я в ответ на слезы эти,
От счастья, помнится, все позабыл на свете,
В слезах хотел обвить я Стольниковы ноги.
«Убей, — молить его в смятенье и в тревоге, —
Иль сыном назови!» Но в час последней встречи
Он холодом обдал, повел другие речи:
О свадьбе дочери, да, он просватал панну!
Гервазий, понял ты, я пояснять не стану,
Ты добрый человек!
Сказал: „Совета пана
Прошу, приехал сват от сына каштеляна.
Ведь ты приятель мой, как мне принять магната?
Сам знаешь, дочь моя красавица, богата,
А каштелян-отец из Витебска, в сенате
Хоть не из первых, но… Совет твой будет кстати!”
Что я сказал ему, не помню… Вероятно,
Невзвидел света я и ускакал обратно».
Гервазий закричал: «То это, то иное
Выдумываешь ты, но сам всему виною!
Бывало так не раз, ты это знаешь тоже:
Кто замуж взять хотел дочь знатного вельможи,
Тот увозил ее, а если мстил — так смело!
Но в сговор с москалем вступить — плохое дело!
Магната польского убить… И где же… В Польше!»
«Я не был в сговоре! — не сдерживаясь дольше,
Воскликнул бернардин. — Из-за замков, решеток
Я выкрал бы ее! Ведь целый околоток
Добжинских был со мной и прочие застянки.
Ах! Если бы она была, как все шляхтянки,
Вынослива! Могла при лязге сабель, звоне
Со мною ускакать, не думать о погоне!
Но бедная! Она, взлелеянная с детства,
Пугливая была — как ей пускаться в бегство!
Весенний мотылек! Рукой вооруженной
Схватить ее не мог: упала бы сраженной.
И я не мог… Не мог…
Открыто отомстить, разрушить замок сразу?
Нельзя — узнали бы, что не стерпел отказу!
Душа твоя чиста, Гервазий, ты доныне
Не знаешь горьких мук отравленной гордыни!
Гордыня привела меня к иному плану:
Не выдавать себя, готовить мщенье пану,
Убить свою любовь, не поддаваться гневу,
Жениться на другой, предать забвенью Эву.
Потом, потом найти, к чему придраться,
И отомстить…
И показалось мне, что я достиг покоя.
Обрадовался я и в брак вступил с другою:
Соединился я с убогою девицей.
Я плохо поступил — наказан был сторицей!
Я не берег ее и не жалел нимало,
А мать Тадеуша любила и страдала!
Но Эву я любил, и злость меня душила,
Ходил я как в чаду, все было мне немило,
Не мог я проявить к хозяйству интереса,
Напрасно было все! По наущенью беса
Сердился я на всех, ни в чем не знал утехи
И от греха к греху катился без помехи…
И запил наконец.
Недолго прожила жена моя на свете
И мне оставила дитя и муки эти.
Зато как сильно я всегда любил другую!
Хоть много лет прошло, забыть все не могу я!
Когда, измученный, глаза я закрываю,
Встает передо мной бедняжка, как живая…
Я пил, но памяти не мог залить вином я,
Не забывал ее, хоть был в краю ином я.
Теперь в сутане я, слуга покорный Божий,
Израненный, в крови… О ней тоскую все же!
Об Эве! В смертный час!.. Но я хочу, чтоб знали,
В каких мучениях неслыханной печали
Злодейство совершил.
Отпраздновал тогда Горешко обрученье,
Повсюду толки шли об этом обрученье:
Лишь только ей кольцо надел сын каштеляна —
Упала в обморок и заболела панна,
И чахла с той поры от горя и печали.
Шептались — влюблена… Но кто любим, не знали…
А Стольник весел был и пировал с друзьями,
Он задавал балы, и дни сменялись днями,
Шла за пирушкою разгульная пирушка,
На что был нужен я — ничтожество, пьянчужка?
Обрек меня порок на посмеянье света,
Меня, который был грозой всего повета,
Меня, которого звал Радзивилл «Коханку»
Радзивилл Кароль (1734–1790) — богатейший литовский магнат, прославившийся расточительностью и разгулом, прозванный «Пане коханку» за поговорку, которую он постоянно употреблял. [5],Который проезжал, бывало, по застянку
Со свитой пышною, под стать и Радзивиллу,
А саблю вынимал — пять тысяч их светило
Вокруг моей одной, внушая страх магнатам, —
И стать пьянчужкою, посмешищем ребятам!
Таким ничтожеством стал грозный пан Соплица,
А я ведь гордым был и вправе был гордиться…»
Тут Яцек, ослабев, опять упал на ложе,
А Ключник произнес: «Правдив твой суд, о Боже!
Ты ль это Яцек тот? Соплица — и в сутане,
Проводишь жизнь свою в лишеньях и в скитанье!
А шляхтич был какой! Здоровый и румяный!
Я помню, пред тобой заискивали паны!
Усач! Гонялись все шляхтянки за тобою!
Ты с горя поседел, наказанный судьбою.
И как по выстрелу не смог позавчера я
Узнать первейшего стрелка родного края?
А как рубился ты! Я утверждать посмею,
Что ты не уступал на саблях и Матвею!
Певали про тебя влюбленные шляхтянки:
„Закрутит Яцек ус, и задрожат застянки,
Завяжет узелок на усе пан Соплица —
Хоть Радзивиллом будь, всяк перед ним смирится!”
Такой же узелок ты завязал и пану,
Но как ты сам надел смиренную сутану?
Усач Соплица — ксендз! Суд справедливый, Боже!
Ты не уйдешь теперь от наказанья тоже.
Я клялся: кто прольет Горешков кровь, того я…»
Но Робак продолжал: «Нет, я не знал покоя…
Все дьяволы меня у замка искушали,
А сколько было их! Не слушал я вначале!
Но Стольник в мыслях был, ему желал я смерти.
„Он дочку загубил, — нашептывали черти. —
Взгляни, пирует он, и замок полон света,
И музыка гремит, а ты потерпишь это?
И не покончишь с ним теперь же, здесь, на месте”.
Черт подает ружье тому, кто жаждет мести!
О мщенье думал я… Тут москали явились…
Глядел я, как тогда вы с недругами бились.
Неправда, не вступал я в сговор с москалями…
О смерти думал я и вдруг увидел пламя.
Глядел я на пожар сперва с восторгом детским,
Почувствовал себя потом злодеем дерзким,
Который ждет, чтоб все скорей в огне сгорело;
Хотел спасти ее. Бежать на помощь смело
И Стольника спасти…
Ты знаешь, как тогда вы доблестно сражались,
Валились москали, на приступ не решались…
Хотели отступать, палили без разбора.
Тут злость меня взяла: так победит он скоро!
Во всем везет ему, все с рук удачно сходит,
Он вместо гибели триумф себе находит!
Редели москали. Был ясный час рассвета.
Он вышел на балкон, и я увидел это!
Вот бриллиант его на солнце загорелся,
Он гордо ус крутил и гордо огляделся;
И показалось мне — узнал меня Горешко
И пальцем погрозил с презрительной усмешкой.
Я вырвал карабин у москаля и сразу,
Не целясь, выстрелил… Поверишь ты рассказу?
Все знаешь сам!
Проклятый карабин! Коль обнажаешь шпагу,
Ты можешь нападать и отступать по шагу,
Оружие отнять, не поразить сурово.
А карабин… На спуск нажал ты — и готово!
Мгновенье, искорка…
Гервазий! Отчего не целился ты лучше?
Я на ружье глядел, ждал смерти неминучей…
На месте замер я, стоял — не шелохнулся…
Так отчего же ты, Гервазий, промахнулся?
Добро бы сделал мне… Видать, так надо было…»
Рубака, стиснув меч, сказал ему уныло:
«Клянусь! Убить хотел я собственной рукою,
За выстрелом твоим кровь пролилась рекою,
Все беды начали на головы валиться,
А все по чьей вине? Да по твоей, Соплица!
Но в битве нынешней — как вспомню, холодею…
Горешков родича убили бы злодеи, —
Ты защитил его и спас меня от смерти,
Свалил меня, когда стреляли эти черти…
Ты — нищий бернардин, и в сердце больше зла нет,
Защитой от меня тебе сутана станет.
Вовек не подойду я к твоему порогу,
С тобою квиты мы, а суд оставим Богу!»
Ксендз руку протянул, но отступил Рубака:
«Твоей руки принять я не могу, однако;
Ты запятнал ее, убив не во спасенье,
Pro bono publico, а в гневе, ради мщенья!»
Тут Яцек снова лег и на Судью с постели
Встревоженно глядел, глаза его горели,
И с беспокойством он просил позвать плебана
И Ключника молил: «Я заклинаю пана
Остаться! Может, мне позволит власть Господня
Закончить исповедь, ведь я умру сегодня…»
«Как, брат, — сказал Судья, — ведь не смертельна рана,
Я осмотрел ее, зачем же звать плебана?
За лекарем пошлем, коль сбилась перевязка…»
Но ксендз прервал его: «Близка уже развязка!
Открылась рана та, что получил под Йеной,
И никаким врачам не справиться с гангреной!
Я в ранах знаю толк, взгляни, как почернела!
Бессилен лекарь тут. За смертью стало дело!
От смерти не уйти. Останься же, Гервазий,
Немного досказать осталось мне в рассказе.
Я счастлив, что не стал предателем отчизны
И столько вытерпел народной укоризны,
Хотя я грешен был, не превозмог гордыни.
„Предатель!” — кличка та мне слышится доныне.
При встрече земляки в глаза мне не глядели,
Приятели со мной встречаться не хотели,
Кто потрусливей был, тот уходил скорее;
Здоровались со мной лишь хлопы да евреи,
И те глядели вслед с ехидным громким смехом:
„Предатель!” — сотни раз раскатывалось эхом.
И в поле, и в дому — повсюду это слово
Мелькало, будто бы круги в глазах больного.
А я… Я никогда не предавал отчизны.
Сторонники царя меня своим считали,
Богатства Стольника они Соплицам дали.
Тарговичане чин присвоить мне хотели
Кажется, Стольник был убит около 1791 года, во время первой войны (А.М.). [6],Но совести моей они не одолели.
Бес искушал меня: я мог бы стать магнатом,
Вельможным паном стать, и знатным, и богатым,
Вся шляхта гнулась бы перед своим собратом!
А чернь прощает все счастливому, Гервазий,
Коль взыскан милостью, коль у него есть связи.
Я это знал, и все ж… не мог!
Покинул край родной…
Где ни был, как страдал я!
Всевышний указал единый путь к спасенью:
Раскаяться, отдать всего себя служенью
Отчизне… Господу…
А дочка Стольника не справилась с бедою…
В Сибири умерла, скончалась молодою;
Оставила у нас в краю малютку Зосю.
Просил растить ее…
На злодеяние пошел я из гордыни,
Но не узнать теперь в смиренном бернардине
Былого гордеца. Вовек я не был робок,
Но голову согнул и принял имя: Робак —
Во прахе червь
Робак по-польски означает «червь». [7].
Хотел я искупить содеянное мною,
Загладить тяжкий грех смирения ценою,
И подвигом, и собственною кровью…
Отчизну защищал, не ради бранной славы
Ходил под пулями, бросался в бой кровавый…
Милее ратных дел мне подвиги смиренья.
Те подвиги добра, страданья и терпенья,
Которых никогда…
На родине не раз бывал переодетым,
Приказы тайные переносил при этом,
Порой в Галиции я оставался дольше,
Мой капюшон мелькал по всей Великопольше.
На прусской каторге я к тачке был прикован,
Плетями москалей насквозь исполосован,
В Сибири бедствовал и спасся еле-еле…
Нещадно голодал в Шпильбергской цитадели
Шпильбергская цитадель — австрийская тюрьма для политических заключенных, которая известна была во всей Европе своим суровым режимом. [8].Избавила меня от мук рука Господня
И умереть дает в кругу своих сегодня.
И причаститься Тайн…
С восстанием теперь я согрешил, пожалуй,
Кто знает, может быть, содеял грех немалый.
Мечта, что первым стяг поднимет Соплицово,
Что будет первое к восстанию готово,
Как будто бы чиста…
Ты отомстить хотел и стал орудьем мщенья,
Господь мечом твоим рассек без сожаленья
Все замыслы мои, а годы улетели!
Я посвятил всю жизнь одной великой цели
И полон был всегда надеждою одною,
Ее лелеял я, как детище родное,
А ты убил ее. И я прощаю все же!
А ты?..»
Гервазий отвечал: «Прости обоих, Боже!
Ты ждешь причастия, и ты смертельно ранен,
Но не схизматик я, и я не лютеранин!
Я знаю, что грешно мне упиваться местью,
И сам хочу тебя утешить доброй вестью:
Когда покойный пан упал, тобой сраженный,
Я отомстить клялся коленопреклоненный,
И Нож смочил в крови, лились ее потоки…
Пан головой кивнул, крест начертал широкий
В знак, что простил тебя, — сказать уж был не в силах.
Простил тебя… Но кровь в моих кипела жилах,
Решил не говорить об этом я до срока,
Пока не отомщу сурово и жестоко».
Впал Яцек в забытье, не выдержав страданья,
И в комнате настал час долгого молчанья,
Плебана ждали все. Зацокали копыта,
И кто-то постучал, вмиг дверь была открыта.
Вошел еврей с письмом, в нем Яцку порученья,
А Яцек брату дал бумагу для прочтенья,
Письмо от Фишера
Фишер Станислав (1769–1812) — генерал, в 1794 г. адъютант Костюшко, начальник штаба армии Герцогства Варшавского. [9], что был назначен шефомПри штабе польских войск, возглавленных Юзефом.
Соплица вслух прочел, что кесарским советом
Объявлена война, молва гремит об этом,
Что созван общий сейм, как водится в Варшаве,
Что постановлено к их обоюдной славе
Соединить Литву с возлюбленной Короной.
Страдалец отходил с душою примиренной,
Громницу крепко сжал, заколебалось пламя,
Творил молитву он с поднятыми глазами,
И светлой радостью сменилась горечь муки.
«О Боже, предаю свой дух Тебе я в руки!»
Звон колокольчика раздался за дверями,
И в комнату вошел старик плебан с Дарами.
А ночь прошла уже, и первый луч рассвета
Прорезал небеса опалового цвета,
Брильянтовой стрелой проник он сквозь окошко,
К постели побежал светящейся дорожкой,
Струящей тихий блеск сиянья золотого,
Как золотистый нимб на образе святого.