31.03.2023

Прощание с осенью. Глава V. Homo coco (2)

Говорил Логойский. Атаназий закрыл дверь и зажег лампу.

— Зосю тошнит. Слышу. Будет сын. Какая разница. Все равно погибнет. Не стоит и рожать. Я отказался от молодой линии Логойских. Через пару дней будет новый переворот, и тогда все мои имения пойдут прахом. Они уже добрались до собственности, той, что покрупнее. Я нахожусь под общественным надзором.

Выглядел он ужасно: движения беспокойные, точно зверь в клетке, речь лихорадочная, часто напряженно сглатывал слюну. Из-за чрезмерно расширенных зрачков зеленые радужки его глаз уменьшились до тонких полосок. Все лицо пылало безумием.

— Что ты такое говоришь, Ендрек? Ты не в себе?

— Ты единственный, Тазя. Говорю тебе, только в этом спасение. С женщинами я завязал давно, ну, не так чтобы очень давно, но все-таки. Я клюнул немножко «коко» после долгого перерыва, в смысле после двух дней воздержания. Я чуть не сошел с ума за это время. Не могу.

Он сбросил шубу и попытался обнять Атаназия, который отстранился с отвращением вперемешку с жалостью.

— Нет. Подожди. Скажи еще что-нибудь.

— Я люблю тебя, Тазя. Я уже пробовал с такими... понимаешь? Но я не могу. Это педерастия — свинство. Ты еще не знаешь, что такое дружба, но для этого надо сойтись, слиться воедино. Ты коммунист, я знаю, но это не имеет значения. Ты прекрасен психофизически, только ты единственный. Ах, какое же свинство — женщина! Если бы ты хотел меня понять без предубеждения, мы смогли бы войти вместе в этот мир... Вот на, почитай «Коридона»!

Он сунул Атаназию маленькую книжечку Жида.

— Не хочу. Я слышал об этом. Этим меня не проймешь. Я не испытываю к тебе отвращения, но жалею тебя, хоть я и сам в состоянии полнейшей депрессии.

— Тоже! О, ты не знаешь! Это не упадок, а всего лишь другая жизнь, как на другой планете. Но я не могу без тебя, я не могу быть таким одиноким.

Логойский обнял его и тихонько, с какой-то детской нежностью стал прижиматься к нему. «Все ожесточились против меня. Скоро звери начнут меня любить», — думал с грустью Атаназий, гладя Логойского по светлым курчавым волосам, которые в резком свете выглядели как латунные проволочки. Но объятия Ендрека снова стали какими-то неприятно страстными, и Атаназий отодвинулся с внезапным отвращением.

— Мне на память приходят слова моей тетки: «Примитесь за какую-нибудь полезную работу». Но за какую, и что такое полезность? Использование данного человека в направлении его самых существенных возможностей. Знаешь, хоть я и на дне упадка, мне жаль тех, кто живет иллюзиями, что якобы вообще еще что-то есть. Предпочитаю по крайней мере не обольщаться. И подумай, сколько их, этих здоровых быков, которые даже приблизительно не могут понять, в чем дело: метафизическая усталость от самого себя. Только люди искусства не ощущают случайности, не считая тех, кто вообще не думает о тайне бытия (только этих я за людей не считаю), и, может, еще математики и те философы, которые производят абсолютные истины. Но, к сожалению, самая всеобъемлющая истина исключительно негативна — запрет пересекать некие границы.

Атаназий пытался завести какой-то более существенный разговор: оправдать свое падение и направить мысль Логойского в более абстрактном направлении. Но это ему не удалось: он говорил бледно, выдавая какие-то заскорузлые ошметки своих некогда живых мыслей. С маниакальным упорством Ендрек постоянно возвращался к своей теме:

— Умоляю тебя, не бросай меня сегодня вечером. В одиночестве я сойду с ума, а никого, кроме тебя, видеть не могу. Пойдем пройдемся — чудная зима, а потом пойдем со мной на ужин. Я должен уехать отсюда в горы, но без тебя не могу. Давай обсудим этот проект.

В Атаназии что-то дрогнуло, он пока не знал, чтó. Своим дуновением его коснулась иная жизнь, словно ветер с «другой» стороны, когда человек подходит к горной гряде. Постепенно открывалось какое-то пространство, а может, и не пространство, а лишь что-то вроде узкой щели в глухой пещере или в отвратительном, как из кошмарного сна, проходном коридоре, в котором он теперь жил. Он пока не ощущал, что именно в этот момент оказался на наклонной плоскости. В этом было также неосознанное искушение отведать кокаина, скрытое желание возобновить то состояние, которое он испытал во время так называемой «первой послевенчальной ночи» у Берцев. Но он ни в коем случае не думал об этом явно: если бы его спросили, он со всей решительностью опроверг бы это. Несмотря на испытываемое Атаназием отвращение к эротическим порывам Логойского, тот просто-таки физически действовал не него как катализатор, пробуждая в нем чудовищ, которые сладострастно потягивались после долгого вынужденного сна. На фоне абсолютного небытия блеснул какой-то огонек, и в его отсвете привидением показалась Геля. Не та, которую он теперь время от времени мог встречать у Зоси и на официальных раутах в Красном дворце, а та прежняя, в которую он не осмелился в свое время влюбиться.

Минуту спустя они уже шли по тускло освещенным улицам. Атаназий не попрощался с Зосей. В таком состоянии, несмотря на его мимолетность, он не осмелился бы приблизиться к ней — к ней и к тому «чему-то», вернее кому-то, кто был скрыт в недрах ее тела, кому-то, кого он ненавидел и жалел, на самом деле жалел, как слепую подыхающую кошку. Фонари, окруженные тучами снега, маячили, как солнца в круговороте планет. Тени больших падающих хлопьев бежали по земле кругами к столбам, как какие-то проворные плоские зверушки. Звук колокольчиков напоминал им обоим о давно не виденной зиме в горах, и одна и та же грусть схватила каждого за сердце.

— Помнишь горы? — шепнул Логойский, восхищенно прижимаясь к Атаназию с какой-то омерзительной, неизвестной до сих пор фамильярностью. — Тот заход солнца на вершине Большого Пагура — я уже тогда... только не смел тебе сказать...

— Очень плохо, что теперь смеешь. Ты хочешь лишь испортить нашу дружбу. Я и раньше кое-что подозревал...

— Нет, нет, ничего не говори. И так хорошо. — Он достал из кармана непременную трубочку, высыпал на ладонь немного белого порошка и потянул носом, тревожно при этом оглядевшись.

— Кончал бы ты с этим кокаином, Ендрек...

— Ничего не говори. И так хорошо. Ты не знаешь, что передо мною открывается. Все становится таким, каким и должно быть.

Он тянул носом со все большим исступлением. Они выходили на более людные улицы. Логойский одеревенел и шел прямой, напряженный, погруженный в немой экстаз. Оба долго молчали. Атаназия начала забирать сильная, идущая из самих потрохов зависть. «В конце концов, все равно. И так всему конец. Почему бы и мне не попробовать. Вместо того, чтобы еще раз изменить Зосе и бросить ее ради „той“, не лучше ли загнуться вот таким способом? А впрочем, еще неизвестно, захочет ли меня эта адская еврейка?» Геля была теперь так горда, недоступна и замкнута в себе, что он даже не допускал возможности подумать о ней что-то «такое». «А кроме того, есть кое-что еще: путь в серость повседневных, безликих дней и если не новая любовь к Геле, единственно достойная того, чтобы уничтожить себя вместе с ней, то какие-то мелкие изменочки с какими-то там «субститутками» чего-то, что могло бы быть великим, пусть даже чисто негативным». Он завидовал Логойскому, имевшему этот другой мир, в котором тот пребывал с такой бесшабашностью в отношении своего здоровья и вообще жизни. Наркотики! Сколько же раз мечтал об этом Атаназий, никогда не смея реализовать свои желания. Может, на самом деле это и есть тот единственный способ воскрешения странности жизни и «тех» уже невозвратимых при нормальном состоянии мгновений художественного восприятия мира. Неужели виной этому были Зося и супружество? А может, тот неуспех, который он испытал по поводу и так уже надоевшего всем (за исключением только что появившихся деятелей и «грядущего слоя») перманентного социального переворота? Он все еще колебался, но уже почувствовал, что оказался на опасной наклонной плоскости. В ресторане Логойский почти ничего не ел, зато много пил и, казалось, постепенно отходил от своего экстаза, напиваясь каким-то необычным способом. Атаназий также пил сверх привычной меры, и когда они снова вышли на мороз, он почувствовал, что он уже с «другой» стороны. И тогда он решил снова прибегнуть к этой гадости.

— Не теперь, — шептал Логойский. — Идем ко мне, там ты попробуешь по-настоящему. То, что было раньше, ерунда. Будешь моим: освободимся от этих проклятых баб. Ты еще не знаешь, какие горизонты открывает эта штука (он показал Атаназию трубку) и та (добавил он немного погодя). Но ты пока не достоин истинной дружбы. Все великие люди были такими, самые великие эпохи творчества были связаны с этим. Неизведанные ощущения, невообразимые перспективы и эта свобода без опошляющей лжи отношений с женщиной...

Атаназий почувствовал себя уязвленным. Как это так: он и не достоин? И не знал он, что Логойский намеренно вводит его таким способом в свой мир наркотиков и извращения.

— Может, великие люди могли позволить себе такое, но если это начнем делать мы, никчемные отбросы гниющего мира, то наверняка не станем благодаря этому великими людьми нашего времени.

— Полная изоляция от жизни: погибнуть в собственном закутке, пусть даже ценой преждевременного уничтожения.

— Страдание без вины — вот мой удел, и я хочу взять мою судьбу на себя без каких бы то ни было поблажек, — сказал Атаназий наигранно твердо, чувствуя, что под ним не скала, а прогибающаяся трясина.

— Зачем? Во имя чего? Покажи мне цель!

— Да, это труднее, если только ты не общественный деятель и не гибнущий художник.

— А впрочем, нас таких уже так мало осталось. Могли бы дать нам умереть спокойно.

— В психлечебнице или в тюрьме, — горько засмеялся Атаназий. — Нет, эти «искусственные раи» — это легкое, без усилий завоевание того, что возможно достичь лишь тяжелым трудом, истинным возвышением над самим собой.

— Но у нас нет такого мотора, который поднял бы нас. На что опереться начинающему? Ты хотел совершить это на маленьком отрезке и с этой целью женился на этой бедной Зосе. Мне жаль ее, хотя для меня твоя женитьба — несчастье. Она плохо кончит с таким господином, как ты. Но что это такое? Затыкание жизни в бутылочке на пять грамм, когда под твою пустоту не хватило бы и большой бочки.

— Диалектика наркотика столь же неотразима, как и диалектика социал-демократии. Этому можно противостоять только иррационально. Еще недавно синдикализм казался пределом мечтаний. Сегодня мы видим, что такое государственный социализм: утопия — не туда путь. Так же и там: вначале из ничего создать маленькую основу, а потом оно само разрастется в бесконечность без всяких искусственных средств.

Они пьянели все больше, переставали понимать друг друга.

— Где? В нынешних уравнительных условиях? Во что верить, пока творишь это. Почему этот момент упоения должен быть ниже всей жизни, прожитой во лжи и в нужде. Потому что ни на что другое мы не способны. Разве что разыграть комедию и пойти на их баррикады или в окопы. Ради скандала? Довольно их было уже у меня.

— Да, все эти сегодняшние возрождения интуиции, и религии, и метафизики, все эти новые секты, общества «мета-какие-то-там», все это симптомы падения великой религии, а вся масса простаков этому и рада как началу чего-то большого...

— Я предпочитаю охотиться на тигров, чем быть мелкомасштабным кондотьером толпы, которую я презираю, которую ненавижу.

— И это говорит бывший эсдек!

— Но мне больше не охотиться. Конфискуют ведь, бестии, всё, да я и так с этого ничего не имел. Есть только дворец, то есть отвратительная халупа, называемая дворцом, и едва живу, сдавая внаем комнаты каким-то подонкам. Ах, если бы я мог, как раньше, верить в человечество!

— Назло отцу. Граф очнулся в нем от кокаина, к тому же на фоне социального переворота. Может...

— Молчи! В прежние времена я за такое прервал бы все отношения с тобой. Сегодня ты лишь больно ранишь мои самые глубокие чувства, создавая искусственные недоразумения.

— Короче говоря, в данный момент я заменяю тебе демоническую женщину, — ехидно засмеялся Атаназий.

Как ни крути, в эту минуту он жалел, что он не граф. «Такому всегда выпадает погибнуть в такие времена. Он может сделать это с чистой совестью».

— Тазя! Тазя! Ты лишаешь меня единственной веры. Я только в тебя верю, а ты хочешь лишить меня этого. Мы погибнем вместе, прекрасно погибнем. Без меня ты сгинешь глупейшим образом среди этих баб; я все знаю: Зося и та, другая, ангел справа и демон слева. Одна другой стоит. А чудовища, пустые ямы, которые мы черт знает зачем засыпаем, бросая в них все наше самое ценное.

— Нечего нас жалеть. Человечество прекрасно обойдется и без нас!

— Человечество?! А где проходит демаркационная линия между нами и обезьянами? Что такое люди, которыми занимается Темпе? Может, эта линия проходит через меня, через каждого из нас может пройти, может, она постоянно меняется?

— О да, это правда. Ты начинаешь изрекать банальную бессмыслицу. Не вижу, чтобы кокаин заметно прибавил тебе интеллекта. Я хоть и пьян, но чувствую, что я значительно выше тебя.

— Увидишь, ты еще увидишь...

— Если ты еще хоть раз заикнешься об этом, я в ту же минуту вернусь домой! — нарочито сердито крикнул Атаназий, уже наверняка зная, что не воспротивится.

— К Зосе? Ха, ха — не вернешься. Даже если бы сейчас я захотел тебя отстранить, ты не оставил бы меня. Ты уже перешел эту грань, ты только что попросил об этом. Я знаю все, потому что люблю тебя.

Атаназия неприятно передернуло. Что-то вдруг обволокло его, как теплый компресс. «Этот демон на самом деле знает все, демон третьего класса. Граф. Все ему позволено», — кипятился он и чувствовал, что со все большей скоростью съезжает в какую-то мягкую, черную, не слишком приятно пахнущую боковую бездну, боковую, а не главную. А там были только Геля и этот идиотский Препудрех. «Как он оказался на моем месте?» И вспомнил снова свою нерешительность, желание спастись от Гели и надуманное опасение перед любовью к Зосе. Вот и вся та самая любовь — «большая любовь» к жене. Он боялся «другой» и испытывал изменой, которая сильнее. «А кроме того, я ведь столько времени любил ее! Нет, все-таки силы были равными. Никогда мне не выбраться из этого», — отчаянно подумал он.

Сейчас они как раз подходили к сумрачному, пробитому пулями ренессансному дому, так называемому «дворцу Логойских». Двери им открыл молодой лакей, в котором Атаназий узнал прежнего слугу Берцев. Тот удивительно фамильярно снимал с господ припорошенные снегом шубы. Логойский что-то говорил ему на ухо.

«Ну да — это педерастия, и мне остается быть лишь гомосексуальным другом. Какая гадость! Никогда! Жаль мне Ендрека — а ведь из человека этого типа могло бы получиться что-нибудь другое». Но вспомнил он о себе и осекся, оборвав эти тихие, несвоевременные укоры.

Через холодный пустой, лишенный мебели «hall»Зал (англ.).[1] они прошли в частные апартаменты Ендруся. Лишь три комнаты были кое-как меблированы, в них царил просто-таки адский беспорядок: грязное белье вперемешку с мятыми костюмами и пижамами, поднос с пирожными, в которые был воткнут тяжелый испанский браунинг, какие-то пузырьки, остатки обеда, множество пустых бутылок, какие-то странные рисунки работы самого хозяина дома — все это было раскидано по диванам и столам в дичайшем беспорядке.

— Почему не убрано, Альфред? — спросил с напускным высокомерием Логойский, покрывая этим тоном неизвестную ранее Атаназию робость. Он явно боялся холуя.

— Я думал, что господин граф не вернется, как вчера, — бесстыдно ответил лакей.

— Где ты вчера был? — спросил Атаназий.

— Ах, и не спрашивай. Водки нам, — обратился он к Альфреду, бездумно уставившись вдаль, а вернее — вглубь мерзких давешних переживаний. Экстаз прошел. Прислужник вышел. — Я был в одном месте в обществе моих одноклассников. Нехорошо. Мы должны увеличить дозу, то есть я, тебе хватит и полуграмма. Но прежде — пить, пить! Только с алкоголем получается напиток лучше, чем мед с кровью пана Заглобы. Боже! «Потоп» Сенкевича! Когда же это было. Каким же чудным было мое детство. Тебе неведомо такое.

— Можешь не говорить. Что мне от твоей роскоши минувших дней? — грубо оборвал его Атаназий.

— Не хочешь войти в мой мир. Так, к сожалению, воспоминания никогда не дадут перенести себя в душу другого человека с той интенсивностью, с тем вкусом единственности, который они имеют для их владельца. Жалко, что у нас не было общего детства — вот было бы здорово!

Лакей принес водяру. Выпили. Атаназий почувствовал себя безумно пьяным. Внезапно в нем сломались все запоры и клапаны, причем так внезапно, что он подумать не успел, а рука его уже тянулась к нюхавшему кокаин Логойскому, и он сказал «дай» — не смог выдержать вида этого человека, находящегося в двух шагах от него в другом, неведомом мире.

— Завидую тебе, — бесшабашно говорил Ендрек. — «Les premières extases de la lune de miel»Первые экстазы медового месяца (фр.).[2]. А что потом? А потом «les terreurs hallucinatoires qui mènent à la folie et à la mort. La mort»Галлюцинаторные страхи, переходящие в помешательство и смерть. Смерть. (фр.).[3], — повторил он с наслаждением. — Где я это читал? Впрочем, постоянное употребление тоже имеет свое очарование. Только надо все больше, все больше...

— Хорошо же ты себя, наверно, чувствуешь после такой ночи. Я слышал, на следующее утро наступает жуткая депрессия. Даже после того, что ты мне дал тогда, я чувствовал себя ужасно.

— Да, раньше было так. А теперь, как только мне плохо, я всыпаю новую дозу, и снова оказываюсь там, где ничто достать меня не может, разве что под рукой не окажется этой дряни. Но в этом ты прав, а может, и не ты: наркотик бесплоден, ничего в этом состоянии не создашь. Даже мысли...

— Знаю, мысли твои были не особо, та же путаница, что и всегда, — ответил Атаназий и принял щепотку белого порошка, как нюхательный табак, но раза в два больше, чем после венчания. И внезапно совершенно протрезвел.

— Да уж не лучше твоего, — ответил Ендрек.

— А это что за новости? — удивился Атаназий. — Не только как будто я ничего не пил, но на самом деле все превращается во что-то совершенно, ну совершенно что-то другое и при этом остается таким, каким и было. (Приятный холодок и потеря чувствительности занимали все более высокие части носа и доходило до самого горла.) Удивительно! Я совершенно трезв, но, несмотря на это, я напрасно старался уловить суть этого изменения — тогда его не было... Погоди!

И вдруг он взорвался странным деревянным смехом, который, казалось, был не его собственным. Кто-то явно смеялся в нем самом, но не он.

— Садись и говори, — сказал Логойский, усаживая Атаназия рядом с собой на диван.

Внезапная ясность блеснула где-то в самом центре вселенной, и Атаназий увидел ту же самую комнату, в которой ничего, ни на капельку даже, не изменилось: она превратилась в совершенно другой мир, мир, сам в себе закрытый, совершенный. Висящая на противоположной стене одежда, даже не дрогнув, ожила, разбухла, раздалась изнутри от какого-то чуда непостижимого, а серые ее оттенки, нисколько не меняясь, блеснули прекраснейшей гармонией картин Гогена и Матисса — хотя оставались теми же самыми.

Ендрек с триумфом смотрел на Атаназия. Как каждый настоящий «дрогист» (выражение Зези Сморского), он получал истинное наслаждение от того, что вводил в этот мир других. Ну а к этому и «то самое»... Он чувствовал, что Атаназию уже не отвертеться, и что сейчас наконец произойдет акт посвящения в настоящую дружбу, о которой он, обуреваемый муками ревности к Зосе, Геле и другим так называемым друзьям, до сих пор так и не посмел с ним заговорить. Все по-настоящему началось и стало мучительным на свадебном пиру у Берцев. Это тогда он привел с собой молодого слугу. Жуткой была та ночь: так же, как с вульгарной, несимпатичной, нелюбимой, но адски привлекающей его женщиной. Так он мстил Атаназию за его женитьбу. «Эта недостаточность всего, — думал он. — Даже это свинское „коко“ имеет свои нерушимые границы. Может, даже Тазя теперь потребляет больше, чем я. Погоди, еще будешь моим. Только тогда я придушу в себе женщин. Ах они, стервы подлые!» — вспомнилась ему последняя любовница, изменившая ему с музыкантом из дансинга. (Логойский, хоть он и не признавался в этом, ненавидел музыку, считая ее низшим видом искусства, воздействующим вульгарным шумом на низшие уровни души, и отказывал ей в какой бы то ни было метафизически-формальной ценности.)

— Боже! Как же это чудесно! Я не видел вещи более прекрасной, чем эти твои брюки. Нет, не мешай мне, я хочу насытиться, — говорил Атаназий деревянным, не своим голосом, прикидываясь трезвым.

Рисунок мелкой двухцветной клетки портков Ендруся, висевших на стене, был для него в эту минуту самой прекрасной на свете вещью. Поле зрения сужалось. Он ничего больше не хотел и никогда больше не захочет. Лишь бы целую вечность смотреть на эти портки, и пусть черти поберут весь этот мир. К сожалению, все кончается, и кокаиновое безумие выворачивается на свою изнанку и становится страшной мукой, несмотря ни на какое увеличение доз. Впрочем, об этом бедный Тазя пока не знал.

— Еще, — шепнул он, не выходя из экстаза, который, заполняя всю вселенную, переставал быть его собственностью. Однако, несмотря на то, что он знал о наличии других возможностей, ему не хотелось отрываться от этих, именно этих, единственных галифе в мелкую клетку. Воистину, ничего более прекрасного он не видывал. — Это весь новый мир! Почему же я до сих пор не знал, что все может быть так прекрасно, так уникально? — говорил он, в то время как Логойский с выражением лица по крайней мере кавалера ордена de Sainte-CroixСвятого Креста (фр.).[4] подсовывал ему под нос вторую дозу убийственной отравы.

Атаназий втянул ее и тот час же почувствовал, что первое впечатление ничто по сравнению с тем, что наступало потом, по сравнению с тем, что еще могло наступить. Он не отрывал взгляда от этих брюк. Он жил там, среди перекрещивающихся черных и серых полосок, какой-то великолепной, доселе неизвестной жизнью, прекрасной, как лучшие минуты прошлого, увеличенные до немыслимых пределов. Он боялся пошевелить головой, не смел ни моргнуть, ни смотреть на мелькающие вокруг предметы, опасаясь, что те окажутся другими, не столь совершенными в своей красоте, как эти несчастные портки. С этих пор мелкая клетка стала для него символом чуда — он потом всегда тосковал по ней, как по утраченному раю. Но об этом позже. Кроме этих старых порток «графа» Логойского под кокаиновом соусом существовали во сто раз более сильные наркотики, Геля Берц, например, но о ней не думал в эту минуту бедный, прекрасный, «интересный», смертельно несчастный «Тазя». Сейчас он жил, может, впервые по-настоящему, в этом «ином мире», о котором он так мечтал — он насыщался действительностью до самых глубин своей души. Логойский силой повернул его голову в другую сторону. С каким же сожалением расстался он с этим замкнутым бытием клетчатых галифе самих в себе: «die Welt der Reiterhosen an und für sich»Мир галифе в себе и для себя (нем.).[5].

— Не пялься так в одну точку, все остальное такое же самое, — говорил, угадывая его мысли, Ендрек.

 

Редакция благодарит Юрия Чайникова за любезное разрешение на публикацию перевода этого романа.

При копировании материалов необходимо указать следующее:
Источник: Виткевич С. Прощание с осенью. Глава V. Homo coco (2) // Читальный зал, polskayaliteratura.eu, 2023

Примечания

    Смотри также:

    Прощание с осенью. Предисловие, Глава I. Геля Берц

    «Взгляд сладострастно затуманенных, но в то же время холодно осматривавших его раскосых голубых глаз Гели возбуждал его до безумной злости, будто бил затверделую мясистую похоть тонким проволочным хлыстом. Он чувствовал себя в абсолютной власти этой похоти. "Ничто теперь меня из этого не вытащит. Пропал", — подумал он, извращенно наслаждаясь жестокостью по отношению к самому себе. "Блаженство гибели — существует ли что-то более адское?" Ему даже не хотелось насиловать ее — в эту минуту важнее было угрюмо подчиниться муке ненасытности. Он внезапно вздрогнул от наслаждения, превзошедшего его понятия о наслаждении вообще. На фоне ее взгляда это прикосновение было чем-то невыносимым: злость, ненависть, отчаяние, тоска по чему-то навсегда потерянному, неизлечимая болезнь, забытая, удивительно прекрасная музыка, детство и черное, дышащее безрукими и безногими остовами чего-то непонятного (жутких живых предметов, а не существ) будущее, и дрожь отчаянного броска в какое-то иное бытие, в котором боль от непереносимого раздражения пропитывалась диким выбросом уже неземного, внечувственного блаженства».
    Читать полностью
    Loading...