19.04.2023

Прощание с осенью. Глава VI. Преступления. Часть I. Подготовка (2)

Наконец они выехали ночным курьерским (к которому прицепили великолепный вагон дома Берцев) из все активнее бурлившего города. Госпожа Ослабендзкая ни за что не хотела покидать столицу, она боялась «оставить дом свой на разграбление толпы», как она заявила с оттенком высокомерия в голосе. У старика Берца были теперь все шансы стать министром или переместиться в сферу небытия без каких бы то ни было наркотиков. Специалисты, служащие партии крестьяноманов — таков был принцип грядущей новой власти. Благодаря оборотистости Берца признали специалистом как раз по аграрной реформе и переделу земли — все равно — пусть эта земля будет ему легкой, как пух. Обложенный со всех сторон даже в своем собственном штабе, не желая идти на компромисс, генерал Брюизор готовился к отчаянной борьбе во главе пары верных ему полков, не зная, правда, во имя чего. Наступило всеобщее перемешивание всех идеалов в один нерасплетаемый хаос — для очищения атмосферы срочно требовалась кровь. А потому резня представлялась очень кстати. Нивелисты попрятались по своим нелегальным квартирам и ждали, что будет. Ну а вдруг...

Оставив мать в такое тревожное время в городе, Зося пошла на большую жертву ради Атаназия, которую тот не оценил по достоинству. Какое дело ему было до скучной, чуждой ему дамы, постоянное пребывание которой в доме он переносил с большим трудом? Он очень радовался, что она не поехала с ними, а где-то в глубине души (в чем он не признался бы ни за что на свете) желал ей скоропостижной и безболезненной смерти в надвигающейся социальной буре. «„Большая любовь“, — думал закоренелый мыслитель, — отличается от малой и средней, в частности, тем, что все представляющее ценность для одной стороны является „табу“ для другой. А поскольку мне дела никакого нет до тещи, то мое чувство к Зосе не то, каким должно быть. Но для будничной жизни хватит. Если бы не вся эта революция („И не Геля“, — раздался таинственный голос — этот всегдашний советчик в решительные моменты.) [Атаназий встрепенулся: „Что это, черт побери? Нет никакой Гели, пусть уж, если все...“], я был бы совершенно счастлив и удовлетворился бы спокойным написанием „посмертных“ рассуждений на философско-социальные темы. А так?»

И все же, если он моментами ощущал какую-то непонятную кратковременную радость жизни, то это было только то, именно то, а не что-то другое: подсознательное предвосхищение грядущей развязки. Сознательно он видел себя, ненавидимого самим собою: «тошнотворного демократа», сноба мелкого пошиба, большого эгоиста, бесплодного мечтателя, медленно подыхающего в полном нонсенсе повседневной жизни. И ничего не мог поделать со своим собственным ничтожеством — не было на свете ничего, чем он мог бы оправдать голый, очищенный ото всех жизненных странностей факт своего существования. «Как раз такие в романах становятся людьми искусства, когда уже автор с ними ничего не может поделать. Вся надежда на эту поездку в горы. А что потом?» Дальнейшая жизнь лежала перед ним, как непреодолимая пустыня бесплодной скуки, у конца которой ждала серая смерть. Он вспомнил кокаин с дрожью страха и отвращения. «Нет, это дело я оставляю себе на самый конец, когда уже никакой надежды не будет. Кончу по крайней мере субъективно интересным способом в этом „свинстве“». Но он не хотел осознать того, что единственной его надеждой была «та», другая, наркотик, получше Зезиного апотрансформина. Его собственный «характер» играл с ним, как кошка с мышкой: снова произошли перемены. Простая супружеская ночь в «слипинге», новое в его жизни, как назло, подействовала на него прекрасно, но, к сожалению, на короткое время. Даже присутствие Гели и Препудреха в соседнем купе и бессонно блуждающий по коридору прококаиненный Ендрек — все это придавало очарование спокойному счастью в укромном купе. В итоге, вконец измотанный, он заснул, и снились ему вещи удивительные и несусветные. Это было кино, но одновременно все происходило на самом деле. По розовой пустыне он, как бешеный, гнал двух странных животных, которые — когда он уже должен был их настичь — превратились в разлегшихся на каких-то плитах мексиканских бандитов (они быстро объединились непонятным образом). Он спросил одного из них, неизвестно почему дрожа со страху: «Usted contenta, habla español?»Вы довольны, говорите по-испански? (исп.)[1] Это должно было быть во сне довольно бегло по-испански. И тогда он убедился, что этот мексиканский верзила не кто иной, как Геля Берц. Он жутко смутился и понял, что погиб. «Разведи огонь», — сказала она другому верзиле, который оказался князем Препудрехом. Откуда у них были кони, Атаназий понятия не имел. О бегстве на своих двоих среди пустыни не могло быть и речи. Препудрех схватил его за шкирку (огонь уже горел, неизвестно, каким чудом возгоревшийся). Он понимал, что его будут истязать, и страх предстоящих мучений смешался в нем со странным наслаждением, чуть ли не эротическим. Он увидел над собою раскосые голубые глаза Гели. «Я отрекаюсь от Гуссерля, я больше не буду, никогда», — говорил он, теряя сознание от страха и от этого удивительного наслаждения. Горящие глаза были все ближе, а там под него подсовывал огонь Препудрех. Но огонь тот не жег в привычном смысле: скорее он доставлял какое-то горячее, жуткое удовольствие. Ужасная апатия овладела Атаназием: в этом был и стыд, и наслаждение, и угрызения, горечь, отчаяние, и полный распад всего, и превращение в безличностную мезгу; а все это в ее глазах, которые были источником неведомой муки и унижения. Проснулся он, хоть и с занозой в сердце, но счастливым оттого, что этого на самом деле не было. А происходило это за полчаса до прибытия на место, то есть в Зарыте, курортную местность среди гор, где стояла вилла Берцев. Поезд с трудом тащился в гору, среди снежных пригорков, покрытых хвойными лесами. Как раз вставало солнце, освещая оранжевым блеском вершины гор и леса под шапками смерзшегося снега, в то время как долина, по которой проходил железнодорожный путь, лежала в прозрачном голубоватом полумраке. Темно-синяя полоса тени на границе света опускалась все ниже, пока наконец розово-золотое солнце не заблестело странными узорами на промороженных окнах вагона. Зося и Препудрехи еще спали. Атаназий и Ендрусь, любовавшиеся прекрасным горным пейзажем, стояли рядом в коридоре. Два локомотива дышали неровно, выбрасывая клубы черно-рыжего дыма в кристальную чистоту воздуха. Но даже это было прекрасным.

— Ты не знаешь, что это такое. Последний день мой в этом мире. Но я не жалею. Я в этом моем состоянии впервые вижу горы. Тебе этого не понять... А может, хочешь попробовать? Тоже последний раз? — говорил Логойский с неудержимым восхищением, уставившись в убегающие вдаль ущелья и возвышенности, на неровные поверхности которых, переливающиеся всеми красками — от розовой до фиолетовой в свете утреннего солнца, полные сверкающих, как искры, ледяных перьев, ложились глубокие голубые тени от рыжеватых елей и темно-оливковых пихт. Ольховые перелески отсвечивали сероватым пурпуром, а в тенях были похожи на тонкий фиолетовый туман. Самозабвенно, в возвышенном порыве, мир наполнялся своей красотой. Блаженство созерцать все это граничило с какой-то раздирающей болью.

— Нет. Сегодня я позволю тебе все, но сам не хочу. Знаю, как это должно быть прекрасно, потому что помню твои клетчатые портки, которые в этом воспоминании могут сравниться с красотой этого утра. Но потом — брр — я оказался в аду, после того как вышел от тебя, когда я ехал с Альфредом по городу.

— Да, кстати: ты знаешь, что он меня не хотел пускать. Ты был так занят Зосей, а я забыл сказать тебе. Я его, шельму, закрыл в алькове без окон и сбежал. Может с голоду там подохнуть, если его не найдут.

Логойский впал в обычную кокаиновую болтливость, и его несло без удержу, а он воображал, будто говорит вещи безмерно важные и интересные. Атаназий почти не слушал его. Что же в сравнении с этой красотой мира несчастия народов и обделенных классов, если, конечно, к ним не принадлежишь. Какое ему было дело до всего этого: все революции и перевороты, если это чудо реально здесь и сейчас, а не только в кокаиновых измерениях, за которые приходится платить дебилизацией, безумием и смертью. Но в этот момент поезд как раз догонял какого-то верзилу, шедшего вдоль путей на утреннюю смену. Это создание было одето в драную «равнинную» куртку, вытертую гуральскую шляпчонку и в старые, все в заплатах штопаные портки, на ногах у него была — суконная обувка. С его безмерно страдальческого лица зобатого кретина глядели гноящиеся глаза, которые равнодушным взглядом скользнули по сверкающим роскошью спальному вагону. «Вот она, то, что по-русски зовется „derewienskaja biednata“, „сельская голытьба“», за которую где-то там, может, уже дерутся со сторонниками Брюизора социалисты-крестьяноманы во главе со своими предводителями, обожравшимися у Берца или у какого другого магната тривутами и мурбиями и опившимися бесценным вином из плодов дерева джеве. И вдруг Атаназий устыдился самого себя и этого великолепного вагона, в котором он ехал на зимнюю забаву в горах на деньги богатой сумасбродки, отец которой там, в городе, под пулеметные залпы и огонь тяжелой артиллерии, выпускающей потоки крови из несчастных очумевших людей, может быть, в эту самую минуту «становился» министром крестьяноманов. Их поезд, похоже, был последним. Несмотря на то что Геля теперь не была его любовницей, в ситуации Атаназия было что-то альфонсистое. Он вдруг покраснел от стыда перед этим кретином, что исчезал на повороте железнодорожного пути на фоне прекрасного горного пейзажа в блеске громадного зимнего солнца, встающего откуда-то из-за дальних вершин, чтобы осветить жалкое противоборство обозленных друг на друга гадких существ, порочащих своим существованием «астрономическую» чистоту планеты. А здесь муж этой «сумасбродки» (и, говоря уже совершенно открыто, любовницы) и его «друг» (каким же мерзким казалось ему сейчас это слово), и жена, жена, у которой он, собственно говоря, тоже был на содержании (но это, кажется, не считается), везущая во чреве своем этого его сына (да, должен быть сын, чтобы наполнилась чаша несчастий), от него зачатого (это счастье и несчастье одновременно), и тут же рядом его бывший любовник — нет уж, хватит! Комбинация была достойна его, знаменитого в определенных, впрочем довольно мерзопакостных кругах, бесплодного творца художественных конструкций в жизни. «А не подсознательно ли я создаю все это нарочно, лишь для нагромождения ужасов? — подумал Атаназий. — Но в конце концов ничего ужасного в этом нет; все должно было быть именно так, а не иначе, все можно объяснить до конца, а прошлое в данную минуту не важно». Вот так начиналась так называемая «новая жизнь» в горах, на такой вот основе.

Пробившись сквозь заносы, поезд, во всем блеске солнца, устремился по наклонной в снежную равнину, на краю которой маячили погруженные снизу в опалово-фиолетовый туман горы, вознося чистые вершины с голубыми тенями на фоне салатно-кобальтового неба. Непостижимая красота мира поглотила все сомнения и противоречия. «Прежде всего — убежать от жизни. От тех самых, от опасных „микроскопических перспектив“, переводящих большую картину реальности в сумму маленьких противоречий. Этого надо опасаться, ибо это вгоняет в такие мысленные закоулки, из которых нет выхода. Долой слабость, даже в отношении вещей действительно благородных, если только они действительно не лежат на существенной линии предназначения. Через страдания — к вершинам жизни; это еще можно вытерпеть. Но страдания мои собственные, а не каких-нибудь там „лапсердаков“». Впору было спросить самого себя: «Ну хорошо, только во имя чего?», — но он вовремя сдержался. Безжалостный в ужасе своего безразличия вид солнечных гор подтверждал Атаназию эту истину. «Но только что виденный зобатый бедолага тоже живет в этом мире, только не видит его — вот в чем разница. Да и мне не надолго хватит этого вида — это лишь мгновения, — надо кем-то быть. И опять-таки, что касается этого кретина (зачем я увидел его, черт побери?!), как ввести это христианско-нивелистическое равенство, как уравнять такого зобатого, например, с генералом Брюизором? В будущем будет только соответствующее использование труда во все более специализирующемся обществе и более высокая оплата — ничего больше. Но, кажется, именно это и происходит сегодня в Америке без малейшего участия нивелизма. А ценность идеи? Для того, кого держат в дисциплине, есть разница, кто его держит: то ли все общество для всеобщего блага, то ли какой-то индивид для удовлетворения своей фантазии. А бесконечность аппетитов, проистекающая из единственности каждого индивида в бесконечном мироздании? Верно, все это исчезнет в ходе дальнейшего социального развития. Нет — не решить мне этой проблемы. Клубок противоречий».

Потеряв интерес ко всему, он снова стал рассматривать горы.

 

Информация

Естественно, красная и великолепно оборудованная вилла Берцев стояла на краю деревни, окружавшей Зарыте, — широко раскинувшуюся курортную местность. Геля занялась организацией хозяйства, во главе которого встал ее «butler»Дворецкий (англ.).[2], как она замечательно называла старого Антония Чвирека из Красного дворца. Вилла в горах была (внутренне, если не считать архитектуру закопанского, естественного, стиля) точной копией столичной резиденции Берцев: начиная с красного тона и кончая знаменитой, даже далеко за рубежами страны, кухней. Будущее представлялось им туманным, но это лишь придавало очарование путешествию и первым минутам обустройства. После чего в горной тишине началось непосредственно ожидание событий. Все делали самые дикие предположения, никто ничего, в сущности, не знал. Если победят крестьяноманы, и старому Берцу удастся стать министром, — тогда все хорошо, если нет — могли осложниться отношения с меняющейся местной властью, и тогда возможен был любой исход. Возможно, также нивелисты, пользуясь замешательством, сделают свое, и революция перескочит тогда вторую фазу, чтобы сразу перейти в третью, определяющую. На основании последних городских сплетен Препудрех и Логойский утверждали, что все это лишь предлог для заварухи еще более высокого пошиба, на которой должны были нагреть руки местные фашисты и даже монархисты, желавшие посадить на трон Мигеля де Браганца, свойственника Ендрека. «Тогда все мы заживем что надо», — с многообещающим выражением лица говорил Логойский. Его воображение уже приготовило должности для всей компании, лишь бы только этот строй утвердился. Из Зарыте, этого червеобразного отростка слепой кишки всей страны, вся эта история представлялась фантастической, почти что юмористической. Все пахло каким-то жутким скандалом, но пока что компания пребывала в настроении полной беззаботности. Завтра начиналась так называемая «новая жизнь», завтрашний день должен был решить, каковы будут дальнейшие реальные судьбы, в отвлечении от метафизики социальных девиаций и духовного возрождения, которого все так хотели. Препудрех, которого Геля по-прежнему держала на антиэротической дистанции (все насилия опять попали под запрет), с самого утра неистово сочинял музыку, и Зезя Сморский, который, пользуясь тем, что снега на укатанных дорогах относительно немного, приехал автомобилем во второй половине дня, решительно признал князя художником будущего. Они импровизировали то в четыре, то в две руки, вызывая восхищение общества. Новости были прежними: язва набухала, но не лопалась. Только Атаназий, «чего-то» недовольный, переживал все давние мысли, доставая их по призыву, шедшему из его двойного психического нутра. В ожидании завтрашнего дня последний вечер провели в безумном пьянстве. Лились самые дорогие и лучшие напитки: «Джеве» не «Джеве», «Камолли Бемба» и патагонские ликеры. Пила даже Зося, сбросив с себя пристойную маску беременной матроны, безжалостно травя и еще больше дегенерируя Атаназиев эмбрион. Геля бесилась, как дикий зверь, еще более усиливая неосознанное беспокойство Атаназия. Приняв в последний раз свой любимый наркотик в безумных дозах (что-то около двенадцати граммов), Логойский проникся доверием даже к Геле и, исполненный неукротимого восхищения, лежал перед ней с полчаса на животе, отдавая ей высшие почести. Атаназий завидовал ему, но, несмотря на искушения, не принял ничего — сейчас он утвердился в мысли, что сделает это только в крайнем случае. Вот только какой из случаев счесть тем самым, крайним — вот в чем вопрос. Все было так «хорошо», тогда почему же так не могло быть всегда, и почему все так испортилось?

Утро следующего дня было невеселым. Поднялась навевающая тоску снежная вьюга, и о занятиях спортом не могло быть и речи. Однако около семи вечера от Берца пришла шифрованная телеграмма (телефоны не работали) следующего содержания: «Получилось. Здоров. Министр сельского хозяйства Берц». Взрыв всеобщей радости и новая оргия, а начало «новой жизни», уже на «платформе» оптимистических взглядов социалистов-крестьяноманов, у которых были шансы просуществовать дольше, чем у «лоскутной» партии генерала Брюизора, отложили до следующего дня. Только Логойский, бросивший в печку весь запас кокаина, оставшийся от вчерашнего вечера, хмуро пил, бросая на Атаназия сугубо умоляющие взгляды, которых тот совершенно не желал понимать.

На следующий день началась нормальная жизнь. Все умели ходить на лыжах, но всем требовалось повысить квалификацию. Вылазки проходили под руководством шведа, нанятого Гелей специально для этой цели. Только Зося не могла участвовать в спортивных забавах, но выносила это с кротостью, все более и более проникаясь грядущим материнством. Движение в морозном воздухе среди искрящихся великолепных снегов поглотило пока все зло их усталых душ. Логойский героически переносил отсутствие любимой отравы, а его изношенное сердце находило новый импульс в установлении все новых рекордов выносливости. Даже Зезя, этот жуткий физический трус, позволил увлечь себя спортом, демонстрируя прямо-таки чудеса смелости и героизма, в своих масштабах. Несмотря на поданный его учителем пример, Препудрех не пренебрег сочинительством ради лыж. Найдя в себе золотую (или, как еще доверительно говаривал Зезя, «томпаковую») жилу, эксплуатировал ее безудержно. Одно было фатально: то, что Геля решила пребывать в целомудрии, утверждая, что эротические утехи плохо влияют на спортивную ловкость ее организма. Но тут же рядом стоял дом старого Хлюся, одного из горских патриархов; у него была дочка, дикая, слегка с приветом, блондинка удивительной красоты. Вот к ней и стал похаживать обделенный вниманием жены князь и влюбил в себя прекрасную полусумасшедшую до полного сумасшествия. Она часами пела ему гуральские песни, которые он транспонировал в недосягаемые для неспециалистов измерения своей музыкальной бессмыслицы, и при этом получал неведанное наслаждение в ее примитивных, слегка вонючих объятиях, обучая ее тонким извращениям, которые уже перестали действовать на жену. Он ни в чем не подозревал Атаназия, ибо где в его честной голове персидского хана могла родиться мысль, что его друг, будучи гостем в его собственном доме, мог бы отбить у него жену, имея под рукой свою собственную, причем в интересном положении. Католический Бог Гели пока что ушел в отпуск. Он был нужен там, в городе. Здесь же, в окружении прекрасной горной природы, Он растекся в какой-то звериный, понятийно непостижимый пантеизм. Он был всего лишь одной из фигур в государстве фетишей, начиная с вырезанного папуасами Новой Гвинеи аллигатора и кончая красным змеем Баджахо, который приехал в своей специальной стеклянной коробке и прекрасно себя чувствовал, потому что происходил из нижних течений снежной Аконкагуи. Если бы ксендз Иероним мог заглянуть в душу своей духовной воспитанницы, он пришел бы в ужас: еще бы, ведь религию она рассматривала на равных с едой: «меню» должно было обновляться, иначе оно наскучит. Сама не зная когда, Геля все глубже погружалась в прагматическое свинство, в плюралистическую неразбериху, которой даже покойник Джеймс был бы доволен. В ней заговорила, как она сама утверждала, кровь ее предков, хеттов, жителей нагорий Малой Азии. Горы действовали на нее магнетически. Она растворялась в их неприступной красоте, забывая о Боге, ксендзе Выпштыке, муже, змее, об отце и о революции, но не об Атаназии. Этот проклятый импродуктив все-таки чем-то был, даже в рамках новых, едва проступавших за границы личного Бога пантеистических координат. Несмотря на то, что прекрасный блондин швед-тренер Эрик Твардструп вызывал в ней отвращение, если не считать восхищения прекрасной школой катания на лыжах, она утонченно кокетничала с ним, демонстрируя полное равнодушие к Атаназию. Она даже унизилась до целенаправленного провоцирования ревности, зная, что только упорством она сможет одолеть неуловимого любовника — она ведь всегда называла его так про себя. Была высшая цель: речь шла о всей жизни, а может быть, только о введении в жизнь, но введении необходимом, таком, избежать которого нельзя. Ее дружба с Зосей шла обычным путем маленьких женских неправдочек при внешней «откровенности» и взаимных клятвах на вечные времена. Для поверхностного наблюдателя вся компания представлялась гармоничной группой друзей — а по сути это был клубок опасных, нестойких, взрывчатых соединений, ждущий только соответствующего детонатора. На этом фоне выросли две новые идеальные дружбы Зоси: с князем и с Логойским. Это было для нее прекрасным антидотом против того, что ее бросил (пока что в плане духовном) муж, который все больше ленился разговаривать с ней серьезно, употребляя весь свой интеллект на то, чтобы обольстить «другую», пока что тоже «духовно».

Логойский чувствовал себя покинутым, но вскоре, тут же по приезде, он стал рыскать по окрестностям, ища новых жертв для своего извращения, тем более, что кокаиновое воздержание прибавляло ему сил день ото дня. Оба с Зосей были жертвами «демонического Тази», и это больше всего сближало их друг с другом, несмотря на то, что причины этого сближения Зосе были абсолютно неизвестны. В глубине души, несмотря на амбициозное сокрытие этого обстоятельства ото всех и от мужа, она очень сильно страдала по причине этого пренебрежения, и даже эротические переживания приобрели для нее на этом фоне какой-то трагический оттенок. Она чувствовала, что Атаназий использует ее всего лишь в качестве несущественной забавы, какого-то паллиатива, а на самом деле он занят чем-то не поддающимся разгадке. Но чем? Она ревновала его к разговорам с «остальными», но эротическая ревность у нее находилась как бы в латентном состоянии. Как и Препудрех, она даже не допускала, что такое свинство вообще возможно. Приступы отвращения и презрения к мужу прошли у нее бесследно: видимо, это был всего лишь результат ранней беременности. К тому же она начала сильно дурнеть, сделалась неповоротливой и сонливой. Все это еще больше отвращало от нее Атаназия. Он с отчаянием думал о будущем, чувствуя, что его утаскивает на дно какая-то утопленница, судорожно схватившаяся за его шею. Он буквально начинал ощущать физическую тяжесть в загривке и в кадыке, как будто его кто держал на привязи. Никак уже не помогали моменты удовлетворения, а вернее «удовлетвореньица», что, дескать, все так хорошо; ничто не давало укрытия в уголке мелочного отказа от жизни. Все становилось безнадежно будничным.

Порой Атаназий грустил о той страшной ночи с Логойским, и даже не о кокаине и, Боже упаси, не о присутствующем здесь Ендрусе, а о том другом, кошмарном, том, голос которого в телефоне тогда так напугал его. Но почему? Потому что тогда, на второй день, он почувствовал «в умильном взгляде» (как он называл эту сумму сопряженных состояний: угрызений совести и малюсенького, почти что теоретического, покаяньица без большого страдания) свою сущностную связь с Зосей в ее маленьком мирке. Но его-то собственный мир, был ли большим? «Боже! Чем же мы измеряем величие?» — думал он с отчаянием, будучи не в состоянии найти ни одной надежной точки опоры для своих расхлябанных мыслей. «Напряжением ли чувств, количеством ли вовлеченных людей, широтой ли охвата — разве это не то же самое, что бывает с величием в искусстве, которое определяется не силой одного элемента, а соотношением максимальных напряжений: ощущения конструктивного единства, контроля интеллекта, богатства сферы фантазии и мысли — и таланта, то есть, данных чисто чувственных. Но оценка всегда относительна, она зависит от класса конкретных людей. Неужели тем, во что я верю, должна руководить не независимая мысль, а лишь случайность принадлежности к данному классу и к данной эпохе? Разве что то, что я именно в этих условиях возникаю, никакая не случайность, а как раз самая что ни на есть существеннейшая необходимость. Но в таком случае это необходимость метафизическая, даже высшего, чем физическая причинность, ряда?» (Идея личностного Бога промелькнула на дне этих размышлений, но как-то смутно.) «Может, даже этого типа вещи обозначают также ход мыслей в сферах, казалось бы, не зависящих от этих сопряженностей, в математике и в логике. Так говорит Шпенглер, но, видимо, это не может быть истиной». Ощущение случайности и невозможность насытиться необходимостью становились обыденным состоянием, а реальным символом этого состояния непременно была Зося, тогда как Геля переходила в сферу абсолютных необходимостей, чуть ли не в сферу идеального существования понятий, причем скрытую страсть к ней все труднее удавалось сдерживать в границах вынужденного подсознания. «Но можно ли хоть что-либо сказать о „случайности индивидуального существования“? Нам только кажется, что, говоря о себе самих „я“, мы могли бы быть совершенно другими созданиями, что это самое „я“, будучи связанным с другим телом, в другом народе, на другой планете, было бы тем же самым. Прежде всего, нет ни тела, ни души, есть лишь пространственно-временное единство личности; из этого дуализма одной формы существования и из факта множественности индивидов возникают эти иллюзии ограниченности Единичной Сущности. Лишь раз в вечность она возникает как именно это, а не какое-то другое: она возникает постепенно, из всей массы частичных, лишенных свободы единичных сущностей, клеточек, организующихся ради общей цели. Бесконечная сложность существ, которые всегда должны состоять из других существ, тайна актуальной Бесконечности в малом и в большом, в связи с Существованием, а не Теорией Множеств, предельные понятия: бесконечно малой единичной сущности, а, с другой стороны, понятие уже не одного существования (это бы подразумевало единство, равное в предельном значении Абсолютному Небытию), а бесконечно большой организации таких существований-индивидов, каковой является, например, растение. А не признав наличия такой организации, невозможно объяснить то, что вообще что-то существует: мир не может быть лишь сборищем существований, а потому, должна иметь место организация, коль скоро единым существом быть не может».

Над этим «биологическо-виталистическим вздором» открыто смеялся недавно прибывший Хваздрыгель, которому Атаназий иногда, в моменты душевного упадка, признавался в своих сомнениях. Но теории современных биологов-материалистов, включающие все неразрешимые проблемы и перекрывающие бездонную пропасть между психологистическим подходом, с точки зрения чистых качеств, и подходом физическим, перекрывающие, казалось бы, плотно (от электронов до чистых качеств через белковые тела), теории, которые он этому «вздору» противопоставлял, были столь наивными, что Атаназий, разочарованный, вновь возвращался к своей «системе». Но Хваздрыгель, не выходя за рамки своего биологического физикализма, начинал серьезно понимать, что искусство, на которое он смотрел как на социобиологическое явление, в конечном счете сводимое, как и все в его концепции, к движению зарядов энергии, было его истинным путем. Он ощущал, причем не только как тогда, под воздействием кокаина, но и теперь, просто упившись редкостными напитками из подвала Берцев, безотчетную обиду на науку за то, что она его обманула, предлагая ему фантомы великих проблем, которые уже в ее рамках были давно исчерпаны. Последствие упаднического направления во всех сферах, за исключением одной — социального развития — было убийственным. Впрочем, приправленные метафизикой, общие социальные чаяния и порывы становились по отношению к конкретным случаям чем-то совершенно нереальным: в них не было ни единого момента, который помог бы зацепиться за нарождающуюся действительность. Тем временем Берц пока находился у власти, и можно было бы, по крайней мере, обо всем говорить спокойно. И возможно, если бы ему передали верховное руководство, он смог бы разрешить проблему передела земли путем неспешной организации земледельческих кооперативов. Однако еще не наступил момент для творческого труда. Людей охватило безумие освободительства: они не хотели работать, а только брать и пользоваться.

 

Редакция благодарит Юрия Чайникова за любезное разрешение на публикацию перевода этого романа.

При копировании материалов необходимо указать следующее:
Источник: Виткевич С. Прощание с осенью. Глава VI. Преступления. Часть I. Подготовка (2) // Читальный зал, polskayaliteratura.eu, 2023

Примечания

    Смотри также:

    Прощание с осенью. Предисловие, Глава I. Геля Берц

    «Взгляд сладострастно затуманенных, но в то же время холодно осматривавших его раскосых голубых глаз Гели возбуждал его до безумной злости, будто бил затверделую мясистую похоть тонким проволочным хлыстом. Он чувствовал себя в абсолютной власти этой похоти. "Ничто теперь меня из этого не вытащит. Пропал", — подумал он, извращенно наслаждаясь жестокостью по отношению к самому себе. "Блаженство гибели — существует ли что-то более адское?" Ему даже не хотелось насиловать ее — в эту минуту важнее было угрюмо подчиниться муке ненасытности. Он внезапно вздрогнул от наслаждения, превзошедшего его понятия о наслаждении вообще. На фоне ее взгляда это прикосновение было чем-то невыносимым: злость, ненависть, отчаяние, тоска по чему-то навсегда потерянному, неизлечимая болезнь, забытая, удивительно прекрасная музыка, детство и черное, дышащее безрукими и безногими остовами чего-то непонятного (жутких живых предметов, а не существ) будущее, и дрожь отчаянного броска в какое-то иное бытие, в котором боль от непереносимого раздражения пропитывалась диким выбросом уже неземного, внечувственного блаженства».
    Читать полностью
    Читать полностью
    Loading...