Сонеты Мицкевича
Вот необыкновенное и удовлетворительное явление. Изящное произведение чужеземной поэзии, произведение одного из первоклассных поэтов Польши, напечатано в Москве, где, может быть, не более десяти читателей в состоянии узнать ему цену; оно вышло из типографии и перешло в область книгопродавцев incognito, без почестей журнальных, без тревоги критической, как знаменитый путешественник, скрывающийся в своем достоинстве от дани любопытности и гласных удовольствий суетности. Батюшков, опровергая мнение Даламбера, что поэт на необитаемом острове перестал бы писать стихи, потому что некому читать и хвалить их, а математик все продолжал бы проводить линии и составлять углы, указывает на Кантемира, который в Париже писал свои бессмертные сатиры. «Париж был сей необитаемый остров для Кантемира», — говорит Батюшков
Мицкевич принадлежит к малому числу избранных, коим предоставлено счастливое право быть представителями литературной славы своих народов. Кажется, утвердительно сказать можно, что ему принадлежит почетное место в современном нам поколении поэтов. Не нам, со стороны, подтверждать или исследовать сей приговор: приводим его только в свидетельство, как выражение общего мнения беспристрастных и более сведущих судей польской литературы. Нельзя не подивиться и не пожалеть, что сия соплеменница нашей так у нас мало известна. Сколько узы политические, соединяющие нас ныне с Польшею, столько узы природного сродства и взаимной пользы в словесности должны бы, кажется, нас сблизить. Изучение польского языка могло бы быть вспомогательным дополнением к изучению языка отечественного. Многие родовые черты, сохранившиеся у соседей и сонаследников наших, утрачены нами; в обоюдном рассмотрении наследства, разделенного между нами, в миролюбном размене с обеих сторон могли бы обрести мы общую выгоду. Братья, которых история часто представляет новым примером древней фивской вражды, должны бы, кажется, предать забвению среднюю эпоху своего бытия, ознаменованную семейными раздорами, и слиться в чертах коренных своего происхождения и нынешнего соединения. Журналам польским и русским предоставлена обязанность изготовить предварительные меры семейного сближения. По крайней мере, радуемся с своей стороны, что нам выпал счастливый жребий запечатлеть один из первых шагов к сей желаемой цели ознакомлением русских читателей с сонетами Мицкевича, которые, без сомнения, приохотят к дальнейшему знакомству. Впрочем, если Мицкевич был бы побуждаем равным желанием способствовать к этому соединению, то должно признаться, что он принялся за лучшее средство: печатая свои сонеты в Москве, он задирает нас обольстительною вежливостью, и если Кантемиру не удалось никого выучить по-русски на своем острове, то надеюсь, что наш поэт будет его счастливее. Самый род, избранный польским поэтом, рама, в которую он втеснил свои впечатления и чувства, доказывают, что его не пугают взыскательные формы искусства и что для истинного поэта нет оков стихосложения. Мы уже отошли от суеверного пристрастия Депрео к сонету, но все должны признаться, что правильное исполнение его сопряжено с некоторым затруднением и налагает иго. Участь сонета странная. Un sonnet sans defaut vaut seul un long poeme
Извиняться ли мне перед читателями за длинное отступление? Написанного не вырубить топором, говорит пословица, а особливо же если топор в руке авторского самолюбия. На всякий случай предоставим вырубку секире критики, а сами обратимся к сонетам, как будто ни в чем не бывало. Отрывков отдельных стихотворений раздроблять не должно: лучший отчет состоит в представлении самых документов, подлежащих суду. Так мы и сделаем, тем более что, когда дело идет о произведении иностранном, мы можем судить единственно о достоинстве в целом. Подробности ускользают от близорукости иностранцев. Основываясь на этом правиле, перевели мы только два сонета из первого отделения, потому что главное достоинство стихотворений, в нем заключающихся, должно состоять в способе выражения, в прелести, так сказать, не переносной, а особливо в прозу. Возьмитесь, например, перевести в иностранную прозу некоторые из коротких, но жизни исполненных элегий Баратынского? Вы распустите живописное и яркое шитье искусной золотошвейки. Крымские же сонеты все переведены нами, потому что в каждом из них более или менее встречаются красоты безусловные, целые. Может быть, некоторым из русских читателей, вообще довольно робких и старообрядных, покажется странным яркий восточный колорит, наведенный на многие из сонетов. Заметим для этих северо-западных читателей, что поэт переносит их на Восток, и что, следовательно, должны они вместе с ним поддаться вдохновениям восточного солнца, что наивосточнейшие сравнения, обороты вложены поэтом в уста мирзы, который проводник польского пилигрима, и еще, держась мнения, изложенного выше, напомним, что некоторый отблеск восточных красок есть колорит поэзии века, что кисти Байрона, Мура
По крайней мере, мы в переводе своем не искали красивости (elegance) и дорожили более верностью и близостью списка. Стараясь переводить как можно буквальнее, следовали мы двум побуждениям: во-первых, хотели показать сходство языков польского с русским и часто переносили не только слово в слово, но и самое слово польское, когда отыскивали его в русском языке, хотя и с некоторым изменением, но еще с знамением родовым. Не всегда могли мы это делать, ибо в перенесении своем многие слова, хотя и сохранившиеся, но испытали превратности фортуны, и то же слово, которое в польском языке стоит на высших ступенях лексиконской иерархии, на нашем служит для черной работы, и обратно. С переводом сонетов, здесь приложенным, и не знающие польского языка, сличая список с подлинником, дойдут легко до удовлетворительных убеждений в истине сказанного замечания. Вторым побуждением к неотступному переложению было для нас и уверение, что близкий перевод, особливо же в прозе, всегда предпочтительнее такому, в котором переводчик более думает о себе, чем о подлиннике своем. Прямодушный переводчик должен подавать пример самоотвержения. Награда его ожидающая: тихое удовольствие за совершение доброго дела и признательность одолженных читателей, а совсем не равный участок в славе автора, как многие думают. Конечно, не каждый читатель будет в состоянии или захочет дать себе труд разобрать в неубранном списке достоинство подлинника, но зато художники вернее поймут его, не развлеченные посторонними усилиями самолюбивого переводчика. Любитель зодчества не удовольствуется красивым изображением замечательного здания: любя науку свою, он подорожит более голым, но верным и подробным чертежом, передающим ему также буквально все средства, мысли и распоряжения зодчего. Как обыкновенно для каждого здания составляют два плана, один вчерне, другой набело, так должно, кажется, поступать и в переводах, особливо же с подлинников малоизвестных или подлежащих изучению художников. Предоставляя другим блестящую часть труда, смиренно ограничиваюсь существеннейшею и представляю здесь читателям перевод вчерне
1827
Комментарии Максима Гиллельсона
Мицкевич приехал из Одессы в Москву в декабре 1825 года, за два дня до восстания декабристов. Он привез письмо А.С. Норова (брата декабриста В.С. Норова) к Вяземскому, в котором тот писал о Мицкевиче: «Он одарен великим гением и глубоко чувствующей душой. Судьба привела его в Москву. Он очень одинок. Лишенная родных, друзей и сограждан, его поэтическая душа жаждет более всего излияния; лучшее, что я могу сделать, — это направить его к вам. Пусть он узнает вас поближе, и он забудет часть своих горестей. Введите его, дорогой князь, в ваши крути и познакомьте также с Дмитриевым» (Адам Мицкевич. Сонеты. Л., 1976, с. 242; подлинник по-французски).
А.С. Норов, конечно, знал о польских симпатиях Вяземского, зародившихся во время службы его в Варшаве. Рекомендательное письмо возымело свое действие: между Вяземским и Мицкевичем сразу же установились дружеские отношения, и польский поэт без всяких препятствий получил доступ в литературные салоны Москвы. В статье «Мицкевич о Пушкине» (1873) Вяземский писал: «В Москве дом княгини Зинаиды Волконской был изящным сборным местом всех замечательных и отборных личностей современного общества… Нечего и говорить, что Мицкевич с самого приезда в Москву был усердным посетителем и в числе любимейших и почетнейших гостей в доме княгини Волконской» (ПСС, т. VII, с. 329).
Вяземский знакомит Мицкевича и его польских друзей с братьями Полевыми; в «Московском телеграфе» начинают появляться материалы о польской культуре и литературе (подробнее об этом см.: В.Г. Березина. Мицкевич и «Московский телеграф». — В кн.: «Адам Мицкевич в русской печати (1825—1955)». М. —Л., 1957, с. 472).
В конце 1826 года в Москве выходят на польском языке «Сонеты» Мицкевича (фототипическое переиздание в кн.: Адам Мицкевич. Сонеты. Л., 1976). Вскоре в «Московском телеграфе» появляется статья Вяземского, в приложении к которой помещены его прозаические переводы сонетов на русский язык. Выступление Вяземского явилось началом энергичной пропаганды поэзии Адама Мицкевича в России.
«Отстаивание нравственной независимости, — пишет современный исследователь, — становилось для Вяземского единственной формой борьбы с торжествующим насилием и духовной деградацией окружающего его общества. Байронизм Вяземского после 1825 года резко усилился, приобрел программный характер. Отношение к творчеству „шотландского барда“ стало единственным мерилом современной поэзии. В статье о „Сонетах“ Мицкевича содержится одна из самых высоких оценок значения Байрона в русской литературе» (С.С. Ланда. «Сонеты Адама Мицкевича». — В кн.: Адам Мицкевич. Сонеты. Л., 1976, с. 284).
Вяземский ставит в один ряд вольнолюбивое творчество Байрона, Мицкевича и Пушкина, называя «согласие», созвучие их поэзии «возвышенной стачкой гениев». Расшифровка этой «эзоповской» формулировки содержится в политически острой «врезке», которую сделал Вяземский в статью Н.А. Полевого «Взгляд на русскую литературу 1825 и 1826 гг. (Письмо в Нью-Йорк к С.Д.П.)»: «В эти два года много пролетело и исчезло тех разных мечтаний, которые веселили нас в былое время. Думаю и повторяю слова поэта: "О myśli! w twojej głębi jest hydra pamiątek…" Смотрю на круг друзей наших, прежде оживленный, веселый, и часто (думая о тебе) с грустью повторяю слова Саади (или Пушкина, который нам передал слова Саади): "одних уже нет, другие странствуют далеко!"» (МТ, 1827, ч. 13, № 1, с. 9). Вяземский приводит в подлиннике (не указывая автора) стих из сонета Мицкевича «Морская тишь» — «О мысль! в твоей глубине есть гидра воспоминаний!..» — и «сталкивает» его с эпиграфом Пушкина к «Бахчисарайскому фонтану»; то был недвусмысленный намек на судьбу декабристов. Эти стихотворные реминисценции и слова о «стачке гениев» в статье о сонетах Мицкевича именно так и были поняты. По поручению властей Вяземскому было отправлено конфиденциальное письмо, составленное и подписанное Д.Н. Блудовым; в этом письме Вяземский обвинялся в оппозиционном направлении «Московского телеграфа», в котором он печатал тогда свои статьи. Напоминая о стихах Саади в переводе Пушкина, Блудов писал: «Я не могу поверить, чтобы вы, приводя эту цитату и говоря о друзьях, умерших или отсутствующих, думали о людях, справедливо пораженных законом; но другие сочли именно так, и я предоставляю вам самому догадываться, какое действие способна произвести эта мысль. Замечания не ограничиваются этой статьей: в вашем № 7, стр. 195, 196 и 197 обратило на себя внимание то, что вы говорите о так называемой стачке или согласии господствующих идей века с идеями лорда Байрона. Нет сомнения в том, что талант Байрона замечателен; но известно, какое печальное употребление он часто делал из него, известно, что этого великого живописца страстей всю жизнь пожирали мрачные, почти доходящие до ненависти страсти вследствие своего рода гордого отвращения ко всему, что имеет право на уважение и любовь человечества; что он долгое время был отъявленным врагом всех существующих установлений, всех признанных верований, морали и религии, даже естественной религии. Поэтому можно справедливо удивляться, когда говорят о том, что люди нашего времени, выдающиеся своими талантами, придерживаются его взглядов; я хотел бы верить, что это не так, и в случае надобности было бы достаточно привести примеры Карамзина и Вальтера Скотта, чтобы доказать противное» (Гиллельсон, с. 158—159). Письмо бывшего арзамасца Блудова послужило одной из причин отказа Вяземского от активной работы в журнале. Блудов выражался в достаточной мере витиевато. Более откровенны были статьи Булгарина, Каченовского, Надеждина, в которых оспаривалась точка зрения Вяземского. Так, например, Надеждин не без издевки писал, что Вяземский «старается возвысить польского стихотворца на степень гения, доказывая, что сонеты его есть не подражание Байрону, а возвышенная с ним стачка» (BE, 1827, № 12, с. 284—285). В незаконченной статье «Гете и Байрон» Мицкевич собирался дать отпор журнальным наскокам на Байрона. Современный исследователь справедливо отмечает близость литературных взглядов Вяземского н Мицкевича в это время (подробнее об этом см.: Адам: Мицкевич. Сонеты. Л., 1976, с. 291—295).