13.07.2023

Конрад Валленрод. Историческая повесть. IV

IV

 

Пир

 

Был день Патрона[1], день торжеств священных.

Заполнен замок крестоносцев клиром.

Везде знамена плещутся на стенах,

Конрад всех чествует богатым пиром.

 

Вокруг стола сто белых веет мантий,

На каждой — черный крест в размеры роста,

За каждым креслом для достойных братий

Почтительно стоят оруженосцы.

 

Конрад воссел за стол на первом месте,

Витольд с ним рядом со своей дружиной.

Враг Ордена — он ныне с ними вместе:

Против Литвы вступил в союз единый.

 

Магистр привстал и кубок поднимает:

«Прославим Бога!» — Кубки ярко блещут.

«Прославим Бога!» — Стол весь повторяет,

И край о край вино кипит и плещет.

 

Сам Валленрод, о стол оперши локоть,

С презреньем за разгулом наблюдает;

Шум молкнет, и беседы тихой рокот

Да кубков звон молчанье нарушает.

 

«К веселью, братья! Что ж так тихо стало?

Как будто вы в раздумье или в страхе.

Так пировать ли рыцарям пристало?

Разбойники мы, что ли, иль монахи?

 

В мои года пиры иными были, —

Когда, врагов разбив и опрокинув,

При лагерных кострах мы шумно пили

В горах Кастильи или в землях финнов.

 

Там пелись песни!.. Нынче средь собранья

Здесь нет ли барда или менестреля?

Вино — сердец вздымает ликованье,

Но песня мысль живит сильнее хмеля».

 

Тотчас певцы различные явились:

То итальянец соловьиным тоном

Конрада славит мужество и милость,

То трубадур от берегов Гаронны

Поет влюбленных пастушков прелестных,

Красоты дам и рыцарей безвестных.

 

Конрад задумался. Умолкло пенье…

Он к итальянцу взоры подымает

И с золотом кошель ему бросает:

«Вот за хвалы твои — вознагражденье.

Мне одному твои неслись хваленья:

Одним лишь этим награжу я струны.

Возьми и скройся с глаз. Певец же юный,

Который пел о том, что сердцу мило,

Пусть нас простит, — мы сердцем слишком грубы,

И нет здесь той, которая ему бы

В награду хоть бы розу подарила.

 

Здесь розы все увяли. Нет! Иного

Певца здесь рыцари-монахи ждали,

Чья песнь звучала б дико и сурово,

Как рев рогов и грозный скрежет стали,

Чтоб сумрачней была молитвы в келье

И яростней пустынника похмелья.

 

Для нас, кто убивает и спасает,

Пусть песня смерти возвестит спасенье,

Пусть возбуждает гнев и изнуряет,

Неся для угнетенных устрашенье;

Жизнь такова — будь тем же песнопенье.

Кто так споет? Кто?»

 

                                         «Я», — ответ донесся.

Встает старик седой, послушный кличу,

Сидевший посреди оруженосцев,

Пруссак или литовец по обличью;

Он, временем и горем иссушенный,

Лоб и глаза прикрыты капюшоном,

Но на лице его рубцы страданий.

 

И, левую поднявши кверху руку,

Пирующих он попросил вниманья;

И, старой прусской лютни внявши звуку,

Насторожилось шумное собранье.

 

«Давно я пел для пруссов и литвинов;

Одни, родной земли не сдавши с бою,

Слегли; а те — покончили с собою,

Труп родины погибшей не покинув,

Как верная и добрая дружина

Себя сжигает с трупом господина.

Иные в чаще скрылись, за лесами,

Иные, как Витольд, живут меж вами.

 

Но после смерти… Немцы, вам известно,

Что будет с тем за гробовой доскою,

Кто предал родину свою бесчестно?

И если предков призовет с тоскою,

Пыланьем преисподней пожираем,

То зов его не долетит до рая;

Да разве в речи варварской немецкой

Признают предки прежний голос детский?

 

О дети! Как Литвы кровавы раны!

Ничьей души не тронула забота,

Когда в немецких кандалах, бесправно

От алтаря влачили вайделота…

Так одинокие года промчались.

Певец несчастный — не для кого петь мне.

Ослеп от плача, о Литве печалясь,

Как край родной, не знаю, рассмотреть мне:

Хочу увидеть дом мой, где он, дом мой, —

Кругом враждебный край и незнакомый.

 

И только здесь вот, в сердце, сохранилось

Все лучшее, чем родина гордилась,

Сокровищ прах, жемчужных песен нити, —

На память, немцы, их себе возьмите!

 

Так рыцарь, побежденный на турнире,

Жизнь сохранивший, но лишенный чести,

Осмеянный и отчужденный в мире,

Опять явясь на пораженья месте,

Остаток сил последних напрягает

И, меч сломав, к ногам врага бросает, —

 

Так и меня взяла теперь охота

Еще раз опустить на лютню руку.

Внимайте же напеву вайделота,

Последнему литовской песни звуку».

 

Окончив, ждет магистра он сужденья,

Затихли все в молчании глубоком;

Витольдово лицо и поведенье

Конрад пытливым наблюдает оком.

 

Все видели: Витольд в лице менялся

От звуков вайделотова напева,

При слове об измене покрывался

Он пятнами стыда, румянцем гнева.

И, наконец, рукой сжимая саблю,

Идет, локтями растолкав собранье,

Взглянул на старца, стал как бы расслаблен,

И туча гнева в бурные рыданья

Вдруг разразилась, слез исторгнув капли.

Он повернулся, сел, плащом закрылся

И в черное раздумье погрузился.

 

Меж немцев ропот: «Разве среди пира

Нужна нам старца плачущая лира?

Кто, эту песню слыша, понимает?» —

Так за столом надменно рассуждают.

Над песнею глумясь при общем смехе,

Пажи свистят пронзительно в орехи,

Крича: «Вот звук литовского напева!»

 

Встает Конрад: «Отважные бароны!

Сегодня Орден наш, блюдя обычай,

От городов и княжеств покоренных

Приемлет в дань различную добычу.

Дар старика — один из самых скромных:

Он песню нам принес, пропеть готовый, —

Возьмем ее, подобно лепте вдовьей.

 

Сегодня среди нас Литвы властитель,

Его военачальники меж нами;

Вы гордости и славе их польстите,

Прослушав песнь с родными им словами.

Кто не поймет, тот может удалиться,

А я люблю напев такого рода:

Литовская в нем буря бьет и злится,

Как на море бунтует непогода,

Иль тихий дождь весенний вдруг заплещет,

Сон нагоняя. Пой же, старче вещий!»

 

 

Песнь вайделота

 

Когда чума грозит Литвы границам —

Ее приход провидят вайделоты,

И, если верить вещим их зеницам,

То по кладбищам, по местам пустынным,

Зловещим Дева-Смерть идет походомПростой народ в Литве представляет себе моровое поветрие в образе девы, появление которой, описанное здесь на основании народных сказаний, предшествует страшной болезни. Привожу содержание слышанной мною когда-то в Литве баллады: «В деревне появилась моровая дева и, по своему обыкновению, стала просовывать в окно или в дверь руку и, размахивая красным платком, сеять по домам смерть. Жители заперлись в своих домах, как в крепости, но голод и иные потребности вскоре заставили их пренебречь мерами предосторожности; все, таким образом, ждали смерти. Один шляхтич, хотя он и был обеспечен в достаточном количестве провизией и имел возможность дольше других выдержать эту необычайную осаду, решил, однако, принести себя в жертву для блага ближних, взял саблю-зигмунтовку, на которой были начертаны имя Иисуса и имя Марии, и, вооруженный ею, открыл окно своего дома. Шляхтич одним взмахом сабли отрубил чудовищу руку и завладел платком. Правда, он умер, умерла его жена, но с той поры в деревне никогда уже не знали морового поветрия». Платок этот как будто потом хранился в костеле, не помню какого местечка. На Востоке перед нашествием чумы, говорят, появляется привидение с крыльями летучей мыши и пальцами указывает, кто обречен на смерть. Мне представляется, что народное воображение выражало в подобных образах то тайное предчувствие и ту необычайную тревогу, которые предшествуют большим несчастьям или смерти и которые испытывают не только отдельные лица, но и целые народы. Так, в Греции будто бы предчувствовали длительность и страшные последствия пелопоннесской войны, в Риме — падение монархии, в Америке — появление испанцев и т.д. — Прим. авт.[1],

В одеждах белых и в венке рубинном,

Превыше Беловежския дубравы,

Рукою развевая плат кровавый.

 

И стражи замков шлемы надвигают,

Псы деревень, взрывая прах носами,

Дрожат и, смерть почуяв, завывают.

 

Она идет зловещими шагами:

Где города, где села, замки были —

Там остаются мертвые пустыни;

Где плат она кровавый кверху вскинет —

Встают рядами свежие могилы.

 

Ужасный вид! Но бóльшие потери

Несут Литве немецкие набеги,

Шишак блестящий в страусовых перьях

И черный крест, украсивший доспехи.

 

Где этому виденью появиться —

Что сел отдельных, городов разруха! —

Там всей стране в могилу превратиться.

Ко мне, ко мне, к отечества кладбищу,

Все, кто литовского исполнен духа, —

Мечтать, рыдать и петь на пепелище.

 

О песнь народа! Ты — ковчег завета

Над прошлым и грядущим поколеньем!

Ты — меч народа из огня и света,

Ковер, расшитый дум его цветеньем.

 

Ковчег завета, не подвластный самым

Безудержным ударам силы вражьей;

О песнь народа, ты стоишь на страже

Перед его воспоминаний храмом,

Архангельские крылья простирая

И меч его подчас в руке вздымая…

 

Огонь пожрет истории прикрасы,

Злодеями похитятся алмазы,

Но песня — души всех людей пронзает;

Когда ж глупцы поймут ее не сразу,

Не впустят в сердце, не впитают в разум, —

Ввысь над развалинами, к небу ближе

Она взлетит, былое воспевая, —

Так соловей, горящий дом оставя,

На крыше сев на миг, глядит на пламя;

Когда же кровля рушится, — взлетает

И мчится в лес над грудою развалин;

И песенки напев его печален.

 

Я помню песнь. Не раз старик крестьянин,

Прервав свой труд на дедовском наделе,

Склонясь над плугом взрытыми костями,

На ивовой наигрывал свирели,

Великих предков славя со слезами,

Чьих нет потомков. Дол был полон тою

Мелодией бесхитростно простою,

Те звуки — прямо в сердце мне летели.

 

Как в Судный день архангельской трубою

Все мертвые поднимутся толпою,

Так звуком песни кости оживлялись,

Из-под стопы моей вставали зримы

И в образы огромные срастались;

Колонны, своды виделись за ними,

Озера в лодках, настежь замков двери,

Властителей короны, шлемов перья,

Бряцанье лютен, хороводов пенье…

Мечтанье дивно — дико пробужденье!

 

Исчезли родины леса и горы,

Поникла мысль крылами без опоры,

Привыкшая к бездумному затишью,

Умолкла лютня под усталой дланью;

Меж горького сородичей стенанья

Я больше голос прошлого не слышу,

Но, юности далекая отрада,

На дне души — былой огонь трепещет

И, память озаряя, вспыхнув, блещет.

Ты, память, — как хрустальная лампада,

Украшенная росписью обильной,

И хоть покрыта пеленою пыльной,

Но, если свет в лампаде той зажжется, —

Еще не раз людские встретят взоры

Невиданные, пышные узоры,

И по стенам сиянье разольется.

 

О, если б я сумел их переплавить

Тем огненным пыланьем — ваши души!

О, если б смог в тех образах прославить

Сердцам собратьев этот день минувший!

О, хоть бы на единое мгновенье

Прислушались к родимой песни кличу, —

Услышали б они сердцебиенье,

Представивши бывалое величье!

И этот миг единственный, столь редкий,

Прожили б жизнью той, что жили предки.

 

Но что хвалить времен минувших сроки,

Сегодняшнего глазом не окинув?

Есть муж великий, жив он, недалеко,

О нем пою: прислушайтесь, литвины!

 

 

* * *

 

Умолк певец. Глядит вокруг несмело,

Что скажут немцы — продолжать ли пенье;

Но зала вся как будто онемела —

Знак, что желанно песни продолженье.

Вот начинает песню он другую,

Несхожую по складу и звучанью,

Он трогает едва струну тугую,

От пенья перейдя к повествованью.

 

 

Повесть вайделота

 

Мчатся откуда литвины? С ночного мчатся набега,

Скачут с ценной добычей, захваченной в замках и храмах.

Толпы пленников-немцев поспешно бегут за конями:

Руки связаны их и арканами шеи повиты.

Взор на Пруссию кинут они — и зальются слезами,

Глянут в страхе на Ковно — и Богу себя поручают.

Там, средь города Ковно, простерлась поляна Перуна,

Где литовские витязи часто, вернувшись с победой,

По обычаю древнему, жгли на кострах крестоносцев…

Только двое из пленных на Ковно взирают без страха:

Молод первый из них, а второй — убелен сединами.

Строй немецкий покинув, они добровольно явились

Средь литовских полков и предстали пред Кейстутом-князем;

Князь их встретил любезно, однако к ним стражу приставил

И, приведши их в замок с собою, допрос учиняет:

«Кто такие? Откуда? С какою явились вы целью?»

«Я ни роду, ни имени, — младший ответил, — не знаю,

Потому что ребенком был немцами в плен я захвачен.

Помню только одно я, что в городе старом, литовском,

Был родительский дом мой. И город тот был деревянный,

На холмах возвышавшийся; дом же был красный, кирпичный.

Бор шумел там сосновый, и озеро в чаще сверкало.

В ночь однажды мы все пробудились от страшного шума:

Пламя в стеклах зарей расплескалось, и лопались стекла,

Дым клубился по зданью; мы выбежали за ворота, —

Вся в огне была улица, искры, как град, осыпались;

Крики слышались: "В городе немцы! К оружью! К оружью!.."

Меч схвативши, ушел мой отец и назад не вернулся.

Немцы в дом ворвались. Ихний всадник погнался за мною,

Подхватил на коня, — и не знаю, что дальше случилось.

Только крик моей матери долго в ушах раздавался,

Громче лязга оружья и треска пылающих зданий.

Этот крик, не смолкая, несется за мною повсюду, —

Лишь увижу пожар, он опять вспоминается мною,

Отдаваясь в душе, как громовое эхо в пещере.

Вот и все, что от милых родных, от Литвы мне осталось.

Лишь во сне я почтенных родителей вижу и братьев,

Но чем дальше, тем больше обличье их кроется мглою, —

Время в памяти их заволакивает очертанья.

Так текло мое детство. Я рос среди немцев как немец;

Дали имя мне Вальтер, прибавили прозвище АльфаВальтер фон Стадион, немецкий рыцарь, взятый в плен литовцами, женился на дочери Кейстута и тайно уехал с нею из Литвы. Случалось нередко, что пруссы и литовцы, детьми похищенные и воспитанные среди немцев, возвращались на родину и становились самыми ожесточенными врагами немцев. Таков был прославившийся в истории Ордена прусс Геркус Монте. — Прим. авт.[2],

Но под кличкой немецкою — сердце литовское билось:

В нем скрывалась тоска по отечеству, ненависть к немцам.

Во дворец меня взял к себе Винрих[2], магистр крестоносцев.

Сам крестил меня, словно родного любя и лаская;

Но бродил по дворцу я, его избегая объятий,

Привлечен стариком вайделотом. В те дни среди немцев

Жил в плену вайделот из Литвы: переводчиком был он.

И когда он проведал, что я сирота и литовец,

Стал к себе приближать, о Литве говорил он со мною,

Звуком речи родимой и песни волнуя мне душу,

Согревая ее сиротливость приветливой лаской.

Часто он уводил меня к синего Немана водам:

Были видны нам отчие горы и долы оттуда;

А когда возвращались, старик отирал мои слезы,

Чтобы не возбуждать подозрений; но, слезы утерши,

Он вражду разжигал во мне к немцам. И, в замок вернувшись,

Я оттачивал тайно кинжал, упиваясь отмщеньем,

И магистра ковры разрезал, зеркала я царапал,

И на щит его светлый плевал, и кидал в него пылью.

Позже, в юные годы, из гавани немцев, Клайпеды,

Мы со старцем на лодке к литовскому берегу плыли;

Рвал цветы я родимой земли, и волшебный их запах

Пробуждал в моем сердце неясные воспоминанья.

Аромат их впивая, я вновь становился ребенком, —

Мнилось, с братьями снова в отцовском саду я играю.

Это чувство старик оживлял во мне речью цветистой,

Ярче трав и цветов позабытое детство рисуя:

Что за счастье на родине юному жить среди близких.

И как много литовских детей того счастья не знают

И рабами у Ордена детство проводят, тоскуя!

Эти речи он вел на лугах; а на взморье Паланги,

Где бушующей грудью без устали море вздыхает

И потоки песка извергает из пенистой пасти,

Мне иное говаривал старец, внушая: "Ты видишь,

Как лугов наших свежесть заносит песками? Ты видишь,

Как растения тщатся пробиться сквозь саван смертельный?

Но напрасно! Все новые толпы песчаных чудовищ

Наползают на них своим брюхом белесым, душа их,

Затемняя им жизнь, превращая их зелень в пустыни…

Сын мой! Вешние всходы, что заживо взяты в могилу, —

Это братья родные, литвины, народ угнетенный!

А песок, изрыгаемый морем, — то орден тевтонский!"

О, как сердце мое истреблять крестоносцев ярилось,

Как стремилось в Литву! Но удерживал старец порывы,

Говоря: "Лишь свободные рыцари, выбрав оружье,

Могут в честном бою состязаться открыто с врагами.

Ты же — раб[3]; у рабов лишь одно есть оружье — измена.

Оставайся у немцев, учись у них ратному делу

И входи к ним в доверье. А дальше что делать — увидим…"

Я послушался старца и следовал с войском тевтонов.

Но при первой же стычке, лишь наши знамена увидел,

Лишь заслышал военную песню родного народа, —

Я рванулся к своим, старика за собой увлекая.

Так и сокол, что взят из гнезда и в неволе воспитан,

Как бы долгой неволей его ни темнили рассудок,

Приучали его против соколов-родичей биться,

Только в небо поднимется, только окинет очами

Голубые просторы своей безграничной отчизны,

Лишь вздохнет он свободно и шум своих крыльев услышит, —

Возвращайся до дому, ловец! Не вернется твой сокол!»

 

Так свой юноша кончил рассказ; и внимал с любопытством

Кейстут с дочкой своею, божественно юной Альдоной.

Вот и осень пришла, вечера потянув за собою;

Дочка Кейстута, как повелось, меж сестер и подружек

Вечерами садится за ткацкий станок или прялку;

Иглы быстро мелькают в руках, веретена кружатся,

Вальтер речь начинает про немцев, про разные дива;

Вспоминает он юность свою. И что Вальтер ни скажет —

Ловит ухом Альдона и в памяти вмиг отмечает:

Всё ей в мысли ложится и в снах предстает, как живое.

Там, за Неманом, сказывал Вальтер, огромные замки,

Там блестящи наряды и великолепны забавы,

Копья рыцари там в многолюдных турнирах ломают,

А девицы глядят с галерей, им венки присуждая.

Он рассказывал дальше о власти единого Бога

И о милости Матери-девы Его непорочной;

Он показывал образ Ее на иконе заветной,

Что носил до сих пор на груди он своей постоянно, —

Ныне ж отдал Альдоне, уча ее истинной вере.

Он молитвы твердил с ней; хотел просветить он Альдону

Всем, что сам он от немцев узнал; но, ее просвещая,

Научил и тому, в чем и сам был неопытен: страсти!

Вместе с нею учился, внимая со сладким волненьем

Звукам речи литовской, их в памяти вновь воскрешая!

С каждым словом воскресшим в нем новое чувство рождалось, —

Словно искры под пеплом, мерцали родные названья:

Дружба, узы родства и — любовь, — драгоценное слово,

В свете равных которому нет ничего, кроме слова Отчизна…

 

Кейстут-князь размышляет: «Что с дочкою за перемена?

Ни веселости детской, ни девичьих нет развлечений!

Все ровесницы в праздник идут позабавиться пляской,

А Альдоне утеха — лишь с Вальтером весть разговоры.

Все девицы по будням сидят за иглой да за пряжей,

У Альдоны ж игла выпадает и спутаны нитки;

Как сама не в себе она, все это в ней замечают.

Видел сам я вчера: она вышила розу зеленым,

А листочки и стебель из красного вышила шелка.

Как цвета отличить ей, когда ее взоры и мысли

Только Вальтера заняты образом и разговором?

Каждый раз, как спрошу, где она, — отвечают: в долине.

А откуда пришла? Из долины. Ну, что за долина?

Садик Вальтер разбил там. Да разве он может сравниться

С моим садом у замка? (Роскошны сады у Кейстута,

Полны яблок и груш — для всех девушек Ковно приманка.)

Нет, не сад ее манит. Зимой у окна ее видел:

Стекла в этом окне, обращенные к Неману, чисты,

Словно в мае, хрусталь их прозрачный не тронут морозом.

Вальтер там на прогулке; его у окна поджидая,

Лед горячим дыханьем она на стекле растопила!

Полагал я, что он ее чтенью, письму обучает.

Слышал, что всюду князья детей обучать начинают.

Вальтер — юноша храбрый, письму, словно ксендз, обученный…

Не прогнать же из дому его? Для Литвы он полезен!

Он военного строя искусник, возводит хитро укрепленья,

Сведущ в пушечном деле, один стоит целого войска…

Будь же зятем мне, Вальтер, Литву защищая со мною!»

 

Вальтер мужем Альдоны стал. Немцы, вы, верно, решили,

Что на этом рассказ мой окончен? Ведь в ваших романсах,

Если рыцарь женился, — конец трубадуровой песне;

Разве только добавить, что долго и счастливо жили…

Вальтер любящим мужем был, но благородной душою

Не был счастлив в семье, так как не было счастья в отчизне.

 

Только снег растопился — вновь жаворонки зазвенели,

Радость этою песнью народам иным возвещая,

Лишь несчастной Литве возвещая резню и пожары.

К ней идут крестоносцев бесчисленные дружины,

Гул движения их из-за Немана ветер доносит,

Лязг оружья, военные клики и конское ржанье.

Словно тучи, плывут их полки, над полями сгущаясь,

Там и здесь их передних отрядов мелькают знамена,

Как пред бурею молнии. Стали над Неманом немцы,

Переправы наладили, Ковно кругом обложили[4].

День за днем разбивают таранами башни и стены;

Ночь за ночью ведут разрушительные подкопы;

Бомба в небе проносится, вспышкой его озаряя,

Словно коршун на пташек, свергается с неба на крышу.

Все в развалинах Ковно: литовцы отходят в Кейданы[5];

Немцы взяли Кейданы: литовцы в леса отступили,

Бьются храбро, упорно. Но враг продвигается дальше.

Кейстут с Вальтером об руку — первыми всюду в сраженье,

В отступленье — последними. Кейстут, как прежде, спокоен:

С детских лет он привык к перемене военного счастья;

Знал он, как его предки с тевтонами злобными бились, —

По примеру их дрался и он, о грядущем не мысля.

Но у Вальтера думы иные. Воспитан у немцев,

Понимал он, как Орден могуч, как по кличу магистра

Вся Европа оружье, и войско, и деньги доставит.

Бились с немцами пруссы, и стерли тевтоны пруссаков:

Раньше, позже ли — участь такая ж, к несчастью, постигнет литвинов.

«Сын мой! — Кейстут воскликнул. — Ты страшную гибель пророчишь,

Ты сорвал мне повязку с очей, чтобы пропасть явить мне.

Я слова твои честные выслушал — руки мои опустились;

Ныне вслед за надеждой отвага покинула душу.

Как же с немцами сладить?» — «Отец, — отвечал ему Вальтер, —

Мне известно единственно верное, страшное средство!

Позже, может быть, я и откроюсь». Такие беседы

Все вели они между сражений, покуда тревога

Боевою трубой не звала их на новые битвы.

 

Все печальнее Кейстут, и Вальтер переменился!

Хоть и встарь никогда не бывал он безоблачно весел, —

Даже в счастье чело его тайные думы темнили, —

Все же облик его прояснялся в объятьях Альдоны,

Он улыбкой встречал ее и провожал ее лаской;

Ныне ж горе, казалось, все чувства его иссушило:

Перед домом вседневно, со скрещенными руками,

Наблюдает он дымы палящих селенья пожаров.

Взор его одичал, и ночами, срываясь с постели,

В окна он на кровавое зарево сумрачно смотрит.

«Что с тобою, мой муж дорогой?» — вопрошает Альдона.

«Что со мной?.. Ничего. Не проспать бы прихода нам немцев,

Чтобы, связанным, в руки их палачей не попасться!» —

«Бог храни нас от этого! Войско ведь всюду на страже!» —

«Да, действительно войско на страже, и я при оружье;

Ну, а если рассеется войско, и сабля погнется —

Ты подумай, какая нас старость с тобою тогда ожидает!» —

«Бог нам в детях даст радость!..» — «А если придут крестоносцы,

И тебя умертвят, и детей уведут на чужбину,

И научат пускать их в отца родимого стрелы!

Я и сам бы — не встреть вайделота — с отцом бы сражался

И с родимыми братьями!» — «Вальтер, любимый, уедем,

Мы в Литве далеко среди гор и лесов затаимся!» —

«Мы уедем, а прочих детей с матерями покинем?

Так бежали пруссаки, а немцы в Литве их настигли.

Так и с нами случится!..» — «А мы еще дальше уедем». —

«Дальше? Кроме Литвы, ты куда же, бедняжка, уедешь?

В руки русичей или татар?» — И Альдона, смутясь, замолчала,

Не найдясь, что ответить; до этой поры ей казалось,

Что отчизны родимой ее беспредельны границы;

Услыхала впервые, что негде укрыться в Литве ей…

«Что ж нам делать?» — в отчаянье руки ломает Альдона.

«Для литвинов одно только средство, Альдона, осталось:

Черный Орден разрушить; и мне это средство известно,

Ты о нем не расспрашивай! Час тот — да будет он проклят, —

Когда я применю его, вынужденный врагами!»

Разговор прекратил он, молений Альдоны не слыша.

Слышал только и видел он беды Литвы пред собою.

Пламя жгучее мести питал с той поры он в молчанье,

Видом бед и пожаров всечасно его разжигая;

Все он вытравил чувства из сердца, и даже то чувство —

Чувство нежной любви, что в несчастьях его утешало.

Так, костром подожженный охотничьим, дуб беловежский

Тлеет, медленным жаром свою иссушив сердцевину, —

Скоро леса властитель утратит шумящие листья,

Сникнут, сломаны ветром, его почерневшие ветви,

И вершина с короной омелы зеленой засохнет.

 

Долго по замкам, лесам и горам литвины блуждали,

То нападая на немцев, то храбро от них отбиваясь.

Наконец разразилась Рудавская страшная битва[6],

Много тысяч в которой литовской легло молодежи,

Среди стольких же тысяч солдат и вождей крестоносцев.

К немцам свежее войско на помощь пришло из-за моря;

Кейстут с Вальтером, с горсточкой воинов, в горы пробились.

Сабли их притупились, щиты их изрублены были;

Пылью, кровью покрытые, сумрачно в дом они входят.

Вальтер взгляда не кинул жене, не сказал ей ни слова,

С вайделотом и Кейстутом стал говорить по-немецки;

Непонятна Альдоне их речь, только сердце вещает

Об ужасных событьях. И вот они, кончив беседу,

Все втроем устремили к Альдоне печальные взоры.

Вальтер дольше других скорбный взгляд удержал на Альдоне;

Из очей его крупными каплями брызнули слезы.

Он к ногам ее пал, к сердцу руки ее прижимает

И простить ее просит за все, что она претерпела.

«Горе, — молвит он, — женам, которые любят безумцев,

Тех, чьи взоры стремятся за грани родимого края,

Тех, чьи мысли, как дым в высоту, улетают бессменно,

Чьи сердца не привержены только к семейным утехам!

Эти души, Альдона, подобны огромнейшим ульям;

Мед по край их исполнит, — в них ящерицы загнездятся.

Не печалься, Альдона! Сегодня я дома останусь.

Все забыв, этот день посвятим мы, как прежде, друг другу.

Как бывало давно. Завтра ж…» — и не посмел он докончить.

Что за радость Альдоне! Так хочется верить бедняжке,

Что изменится Вальтер, став снова спокоен и весел;

Вот уж менее хмур он, глаза его вновь оживились,

Зарумянились щеки. Весь вечер у ног он Альдоны;

Позабыв о Литве, о сражениях, о крестоносцах,

Говорит, вспоминая счастливое прежнее время

Своего возвращенья в Литву, их начальные встречи,

Их прогулки в долине, вникая во всякую мелочь,

Столь значительную для любовных воспоминаний.

Только что ж это речь обрывает, промолвивши «завтра»,

И, задумавшись, снова он долго глядит на Альдону

Со слезами в глазах, — говорить бы и рад, да не в силах?

Неужели он вызвал далекого счастья виденья

Для того лишь, чтоб с ними сейчас же навеки проститься?

И последнего вечера эта сердечная нежность

Станет вспышкой прощальной любовного чистого света?..

Что подумать об этом Альдоне? С душою смятенной

Из покоя выходит она и сквозь щель наблюдает:

Вальтер цедит вино, за бокалом бокал осушая,

Старика вайделота с собою он на ночь оставил.

 

Солнце чуть показалось — стучат по дороге копыта;

Двое рыцарей в горы спешат, растворяясь в тумане,

Обманули б любых часовых они, только не стражу

Чутких, любящих взоров: Альдона их бегство открыла,

На пути им предстала. Печальна была эта встреча!

«О, вернись, дорогая, домой; там ты счастлива будешь…

Может быть, ты счастливее станешь в объятьях отчизны!

Ты юна и прекрасна, ты сердце утешишь, забудешь.

Помнишь — много руки твоей знатных князей добивалось:

Ты свободна, отныне — вдова ты великого мужа;

Он для счастья родимой страны от всего отказался —

От любви, от тебя отказался для блага любимой отчизны!

Так прощай же! Поплачь иногда, обо мне вспоминая!

Вальтер все потерял, одиноким остался на свете,

Словно ветер в пустыне; он должен по свету скитаться,

Предавать, убивать и погибнуть позорною смертью;

Но промчатся года, и забытое Альфово имя

Вновь, гремя по Литве, на устах вайделотов возникнет;

Ты услышишь о нем, и тогда, дорогая, подумай,

Что ужасный тот рыцарь, окутанный темною тайной,

Был тебе лишь известен, — твоим был когда-то супругом;

Пусть та гордая дума тебя утешает в сиротстве!»

Молча слушает речь ту Альдона, но слов ее не постигает.

«Едешь, едешь!» — вскричала и крика того испугалась.

Слово «едешь» — одно это слово заполнило слух ей,

Ее мысли смешались, и все вкруг нее помутилось.

Только сердце ее говорило: нельзя возвращаться

И нельзя позабыть. И, очами блуждая в тревоге

И встречая в отчаянье Вальтера горькие взоры,

В них утехи себе, как бывало, не находила;

И, опоры ища, снова взоры она устремляет

На равнины, как будто чего-то от них ожидая.

Там, за Неманом, блещет в лесу одинокая башня —

Крестоносцев святыня, унылое мрачное зданье.

Взор и мысли Альдона на башне той остановила, —

Так же голубь, над морем захваченный бурей нежданной, свирепой,

Изнемогши, без сил к корабельным снастям припадает.

Вальтер понял Альдону, последовал молча за нею

И свой замысел тайный открыл ей, супругу молчать заклиная.

У ворот монастырских печальна была их разлука!..

Альф исчез с вайделотом — и больше о нем не слыхали.

Горе, горе ему, если он не сдержал обещанья,

Если, сам лишась счастья, и счастье Альдоны разрушил.

Если все, что он отдал, — окажется жертвой напрасной!

Время это откроет. — Вот, немцы, и кончена песня!

 

 

* * *

 

«Конец, уже конец?.. — шумели в зале. —

Что с Вальтером? Что сделал он такого?

Кому же месть?» — Все слушавшие встали;

Один средь возбужденного народа

Магистр сидит, не проронив ни слова,

Склонив лицо, спокойное как будто.

Но он взволнован: каждую минуту

Он пьет и наполняет кубок снова.

В его чертах, как молния, мгновенно

Различных чувств мелькает перемена,

Все сумрачнее вид его и хмурей,

Бледнеют щеки, напряглися жилы,

И взоры — точно ласточки пред бурей.

Вот, плащ сорвавши, наконец вскочил он:

«Где песни продолженье? Пой немедля!

Иль лютню дай; чего, дрожа, таишься?

Подай мне лютню; кубок мой налейте,

Я допою конец, коль ты боишься!

 

Я знаю: все, все песни вайделотов

Сулят беду, как псов вытье ночное;

Вам любо петь пожары и убийства,

Нам предоставив славу и мученья.

Еще к нам в люльки ваша песнь вползает,

Предательски нам душу обвивает

И острым ядом сердце наше сбрызнет:

Любовью к славе, верностью отчизне.

 

Она идет с младенчества за нами,

Как тень врага убитого крадется

И на пиру садится за столами,

Чтоб в хмель вина примешиваться кровью.

Я слышал этих песен слишком много,

Предатель старый, сбывшихся воочью;

Поэту клад — военная тревога,

И сбудется все так, как ты пророчишь!

 

Конец тех песен ведом. Есть другие,

Когда сражался я в горах Кастильи,

Меня балладам мавры обучили.

Старик, напомни звуки дорогие,

Что там в долине… о, блаженства время —

Под звуки те мне петь привычно было.

Вернись, старик, или, богами всеми,

Немецкими и прусскими, клянуся…»

 

Вернулся тот, и лютни звук плачевный

Чуть слышно вторил выкрикам Конрада,

Как раб влачась за господином гневным.

 

Тем часом за столом уж гаснут свечи,

Утомлена вся рыцарей громада,

Но голос Конрада их будит снова, —

Встают в кружок и, распрямляя плечи,

Стараются не проронить ни слова.

 

 

Альпухарская баллада

 

Бегут разбитые мавров отряды,

Народ их — скован и связан;

Еще стоит твердыня Гренады,

Но косит Гренаду зараза.

 

 — Еще в Альпухаре[7] последние силы

Сплотились вокруг Альманзора[8];

Испанцы город кругом обложили

И штурмом ударят скоро.

 

Рев пушечный прокатился с рассветом,

И — стены в провалах и ямах, —

Уж крест утверждается над минаретом,

Вломились испанцы в замок.

 

Один Альманзор, в разгаре сраженья,

Узнав об огромном уроне,

Из вражьего выскользнув окруженья,

Спасается от погони.

 

Испанцы на свежих замка руинах,

Средь трупов, застывших на стенах,

Устроили пир, купаются в винах,

Добычу делят и пленных.

 

Как вдруг часовые испанцев доносят,

Явясь пред своими вождями,

Что рыцарь из дальнего края просит

Принять его с новостями.

 

То был Альманзор, король мусульманский, —

Он больше свой сан не скрывает,

Он сдался, он просит испанской ласки,

Он жизнь сохранить желает.

 

«Испанцы, — молвит он, став у порога,

Склоняясь в смиренье глубоком, —

Пришел признать я вашего Бога,

Поверить вашим пророкам.

 

Пускай молва прогремит перекатом

О том, что арабов владыка

Своих победителей младшим братом

Становится с этого мига».

 

Испанцы умеют ценить отвагу;

Пленясь Альманзора речью,

В ответ его смиренному шагу

Объятья открыли навстречу.

 

По очереди Альманзор обнимает

Испанцев, старших местами,

А главного их к груди прижимает,

В уста впиваясь устами.

 

И вдруг, ослабев, упал на колена,

И руки забились дрожью,

Тюрбан с головы он срывает мгновенно,

Обвив им трона подножье.

 

Вокруг он глянул, и все поразились:

Бледны помертвелые щеки,

И страшной усмешкой уста исказились,

И взгляд западает глубокий…

 

«Смотрите, гяуры, на вид мой ужасный, —

Он вам не доставит услады!

В ряды к вам проникнул посланец опасный,

Чуму вам принес из Гренады.

 

Я вам запятнал поцелуями губы,

И яд был в речей позолоте…

Глядите, вам стоны предсмертные любы:

Вы в муках таких же умрете!»

 

Он мечется, зубы, крича, обнажает,

Смеясь торжествующим смехом,

Объятьем смертельным испанцев желает

К груди приковать своей всех он.

 

Вот так он и умер, смеясь. Уже веки

И губы его не дрожали,

А смех этот адский, застывший навеки,

Черты его выражали.

 

Испанцы покинули город в тревоге,

Но всюду, вернее кинжала,

Покуда все не слегли по дороге,

Чума их ряды поражала.

 

 

* * *

 

«Так мавры мстили в годы те сурово.

Хотите ль знать про замысел литвина?

Что, если он сдержать захочет слово,

Отраву подмешавши в наши вина?

А впрочем, нет! Теперь иной обычай:

Князь Витольд здесь, с литовскими вождями,

Родные земли нам несут добычей

И кличут месть над родиною сами.

 

Но нет! Не все! Не все — клянусь Перуном!

Есть люди на Литве, я это знаю!

Прочь эту лютню — оборвались струны.

Пусть песня смолкнет — все ж я ожидаю,

Что будет что-то… Будет час расплаты.

А впрочем, пьян я… Чаши снова сдвиньте.

А ты, Альманзор, — прочь, старик проклятый!

Прочь от меня, Хальбан… Меня покиньте!»

 

Сказал, поворотясь неверным шагом

К своему месту, в кресло рухнул тяжко;

Грозил кому-то, в стол ноги размахом

Ударил, опрокинув кубки, фляжки,

И наконец, слабея постепенно,

Как будто тяжкую свершив работу,

Погаснул взглядом, рот покрыла пена,

И впал в дремоту.

 

И рыцари застыли в изумленье,

Хоть знали все, что их магистр великий,

Когда впадал чрезмерно в опьяненье,

Подвержен был запальчивости дикой.

Но на пиру! Не соблюдая чина!

Так при гостях безумствовать постыдно!

Не вайделот ли этому причина?

Куда исчез? Нигде его не видно.

 

Средь рыцарства пошли предположенья,

Что звуками литовского напева

Переодетый Хальбан на сраженье

Звал христиан, вздувая пламя гнева

У Конрада. Но чем обижен Витольд?

Что значит альпухарская баллада?

Так каждый свой хотел особый видеть

Событий смысл, теряясь средь догадок.

[1] День Патрона. Покровителем рыцарских орденов считался святой Георгий. День его отмечался 23 апреля.

[2] Винрих фон Книпроде — великий магистр Ордена в 1351–1382 годах.

[3] Ты же — раб… Этот стих был единственным, который исключил из петербургского издания поэмы цензор В. Анастасевич.

[4] Ковно кругом обложили… — Город этот осаждался крестоносцами в 1362, 1364, 1369 годах.

[5] Кейданы — местечко к северу от Ковно.

[6] …Рудавская страшная битва… Сражение на реке Рудаве недалеко от Кенигсберга (по-польски Крулевец, ныне — Калининград) произошло в 1370 году. Литовцы были разбиты, но и противнику нанесли тяжелые потери.

[7] Альпухара — гористая местность на юге Гренады, последний оплот владычества мавров в Испании.

[8] Альманзор, герой баллады, — лицо вымышленное.

При копировании материалов необходимо указать следующее:
Источник: Мицкевич А. Конрад Валленрод. Историческая повесть. IV // Читальный зал, polskayaliteratura.eu, 2023

Примечания

    Смотри также:

    Loading...