20.09.2023

Норвид синтезирует многообразие

Артур Грабовский рассказывает о подготовленном им сборнике стихов Циприана Камиля Норвида, который вышел в серии «Поэты в квадрате» издательства PIWPIW — Państwowy Instytut Wydawniczy (Государственный издательский институт) — польское книжное издательство, основанное в 1946 году.[1]

 

Анджей Мирек: Какими были критерии выбора стихов — ты пытался быть объективным или сделал ставку на субъективный, личный выбор?

Артур Грабовский: Конечно, субъективный, ведь такова цель этой серии. Речь идет о том, чтобы поэт, составляющий сборник, каким-то образом проявил себя, выбирая стихи из творческого наследия другого поэта. Еще одна цель, наверное, указать на живые следы поэтической традиции. Современные поэты это всегда естественные селекционеры из ресурсов поэтического наследия. Ведь в любом виде искусства что-то новое может возникнуть тогда, когда кто-то не так, как до него, не так, как другие, прочитает известные произведения, на которых он сам учился понимать, что такое поэзия вообще. А вместе с тем мы таким образом освежаем коллекции и проветриваем склады. Я рад, что издатель инициировал эту серию, ведь в этом весь смысл публикации, то есть обнародования; речь идет о сознательной активизации культуры. Впрочем, в последнее время это стало некоей модой, потому что такие двойные серии выпускают и другие издатели поэзии. Настало время проветрить склады. Так что это не репрезентативный сборник, а, скорее, личная интерпретация. А может быть, даже интервенция. Думаю, что поэты, берущиеся за такое, к которым издатель обращается отнюдь не случайно, осознают эту интервенционность, поэтому наши сборники всегда содержат какой-то, более или менее сознательный, замысел.

Ты с самого начала знал, каков твой замысел?

Я принимался за это, не зная, чего я хочу. Конечно, я знал и любил, ценил Норвида, в сущности, с тех пор, как начал самостоятельно читать поэзию, то есть с младшего подросткового возраста. Но потом, в университете, я стал узнавать его «профессионально», что обычно портит восприятие, но при этом учит считывать символы, исходящие от текста, а не от себя. Поэтому начинаешь что-то понимать через непонимание, которое побуждает к работе над текстом, а тогда ты тренируешь в себе аппарат общения с поэтичностью. Однако научно я не занимаюсь романтизмом, так что потом длительное время я Норвида не читал; в лучшем случае носил его в памяти, и понемногу у меня в голове он превращался в миф. И, видимо, этот миф как-то сросся с моим писательским самоощущением. Я выбрал себя в нем.

Ну хорошо, но имеет смысл задать вопрос — почему именно Норвид?

С тем же успехом это могли быть Словацкий или Семп Шажинский, но я подумал, что именно Норвид как-то синтезирует во мне мое любимое многообразие. Вот я и стал читать с намерением найти путь к постижению поэзии у ее истоков, к тем временам моей молодости, когда открытие поэзии было связано с открытием собственной индивидуальности. Норвидовская метафора «верности истокам» (nota bene, не менее охотно применявшаяся Хербертом, поэтом, который повлиял на меня, кажется, сильнее всех) многое мне говорила, подсказывала, ради чего я должен использовать тот шанс, который дает эта работа. Это ведь некий жест возвращения к архетипу, когда поэт берется за «редактирование» поэта из круга своей собственной традиции. Это действие, противоположное тому, что делает научный редактор текста, ведь здесь речь идет не о том, как наиболее точно предоставить слово автору, а о том, как найти нечто, находящееся перед поэтикой, нечто, сформировавшее нас обоих как поэтов. Поэтому, читая, я все время думал о том, как стихотворение выдает свое происхождение. Иными словами: какой смысл раскрывается в опыте, ставшем импульсом для стихотворения.

Тебе хотелось, чтобы Норвид говорил от твоего имени?

Точнее, я его голосом, но в собственных целях. С другой стороны, я чувствовал ответственность за то, что это произойдет благодаря мне, так что теперь не я от него что-то получаю, а он от меня. Конечно, у меня в этой работе был и свой интерес, но он совпадал с заинтересованностью в поиске сути творчества Норвида. Дело здесь в том, что у литературного творчества интимные источники, но в его процессе проявляется нечто, что уже не назвать частным; я чувствую, что оно само пробивается сквозь канальцы стихотворных строк. Так бывает не всегда, иногда стихотворение позволяет использовать себя силам какой-то прагматичной целесообразности; это довольно часто случается и с Норвидом, и тогда он банален, но именно в лучших стихах происходят какие-то открытия. И это нечто не проявляется явно, как раз наоборот, оно становится убедительным благодаря своей загадочности. Мой долгий профессиональный опыт в разложении стихов на символы научил меня, что это обычно случается тогда, когда поэт не вполне уверен, куда он направляется; он, скорее, от чего-то убегает и за чем-то гонится. А это что-то бегает по словам, по синтаксису. Это случается (здесь я уже обращаюсь к собственным творческим воспоминаниям) в такие моменты, когда я поддаюсь языку, самой динамике формы, давлению компоновки стихотворения. Тогда стихотворение становится зафиксированным событием постижения мира именно в этой уникальной форме. Этого нельзя обосновать, это не хочет быть обосновано иначе, нежели само через себя. Вот такие стихи я выбирал, отбрасывая однозначные, легкие, даже если они искусны, блестящи, содержат какую-то, несомненно, мудрую мысль. Вообще мне особенно нравится эта норвидовская «темность», потому что она содержит в себе след процесса вдумывания в предмет, в образ, в опыт. Такие фиксации достойны чтения, а не лишь прочитывания. Наконец, пришло время определять очередность, и тогда у меня начала просматриваться какая-то порезанная на куски поэма, какая-то цепь следствий, как бы этапов мышления, которые мы ощущаем как давление определенной последовательности. Из этой композиции, кажется, получился трактат о… Ну вот, и приходит на ум Херберт: о том, как плыть против течения в направлении истоков.

Какова идея расположения стихотворений в сборнике?

В принципе, я ограничивался короткими стихотворениями, из некоторых поэм выделил фрагменты, рассматривая их как самостоятельные тексты, иногда даже позволяя себе компиляции. Там всего четыре раздела, в каком-то смысле, четыре этапа продолжающегося процесса самопознания. Мне кажется, что здесь Норвид — герой моей поэмы, в которой я использую его слова. И, наверное, возникает что-то вроде поэтическо-философского трактата. Но понял я это, лишь когда замкнул композицию. То есть все начинается с исследования собственного экзистенциального состояния, происхождения, жизненных приключений, наконец, судьбы. Здесь, надо сказать, Норвид наиболее романтичен — ведь это был романтический метод, связанный с некоей философией искусства. Для романтика события его собственной жизни имеют универсальное значение, это своего рода материал, подаренный ему Богом, чтобы он смог распорядиться им как художник. Поэтому романтический поэт читает себя. В этой первой части собраны интимные, автобиографические стихотворения. Во второй части у нас стихи об идентичности, поиски ответа на вопрос уже не только о том, кто я, но и с кем я, из чего я, во что я погружен, то есть, для чего Создатель хочет использовать меня в Своем плане мироустройства. На уровне онтогенеза это, кажется, этап зрелости, на котором человек осознаёт, что, оставаясь отдельной личностью, он не самостоятелен и не автаркичен, что в нем резюмируется филогенез вида, а в конце каждый достигает самой сути собственной формы как своей энтелехии. Знаю, я умничаю. Теперь самое время автоиронично усмехнуться. Но я пользуюсь этими формулировками сознательно, потому что сам Норвид рассуждал именно так, осознанно используя язык истории цивилизации для описания истории идей, которую он считал воплощающимся в истории божественным замыслом. Он пользовался языком классической философии, в отличие от других романтиков, которые достаточно произвольно придумывали себе термины, считая их философскими. Если Словацкий полагал, что историю, а до нее природу, наполняет действие Духа, то Норвид видел это движение как морфогенез человеческой духовности, которая увековечена в произведениях культуры. Поэтому здесь есть место и для отчизны, для польскости, понимаемой как некая форма, которая нас, взращиваемых здесь с детства, формирует изнутри. В знаменитой «Моей песенке», то есть легко, по-детски, Норвид рассказывает о том, как польский пейзаж, язык, обычаи проявляют поляка в каждом по отдельности. Но это еще и простое стихотворение о тоске по домашнему ощущению безопасности. Третья часть — это как раз та заглавная человечность, то есть норвидовская философская антропология. Эта часть, пожалуй, самая длинная. Это было мое центральное открытие! А именно, я заметил, что Норвид пишет, чтобы открыть в себе Человека как универсальный проект, который обязывает его к реализации определенной экзистенции. Такова его цель в поэтической работе. А бытие по-человечески — это, говоря совсем просто, этический долг. Его главное содержание — призвание к креативности. Поэтому четвертая часть содержит стихи, относящиеся к творчеству, к писанию. Это еще одно мое открытие, вытекающее из его гениальной формулировки «колыбель песни», в которой мне слышится что-то по-домашнему детское; а вместе с тем, она показывает, что у истоков поэзии лежит чистый ритм; романтик наверняка сказал бы «ритм сердца», тот, что пульсирует в самой сути человечности, с момента зачатия. Потребность вслушаться в этот ритм возвращается у каждого художника, особенно зрелого. Такая склонность к самоанализу есть почти у всякого художника, а Норвид, как мы помним, был еще живописцем и скульптором. Но у Норвида это появляется не потому, что его вводит во искушение гордыня, а потому, что в своем творческом труде он усматривает воплощение человечности. Именно поэтому я располагаю этот корпус стихотворений последним. В конце там появляются религиозные стихи, молитвы. Это идет сразу после стихотворений об искусстве, так как выходит за границы искусства. Вот так из одиннадцати томов «избранных произведений» у меня осталось 200 страниц.

Если перечитывание Норвида стало для тебя таким духовным приключением, то скажи еще, переносится ли каким-то образом его поэтика на твое творчество?

Ну, конечно, как-то переносится… Сейчас, когда ты это сказал, мне пришло в голову, что всякое творчество — это перенесение; ведь все начинается с увлечения стихами, чужими стихами, и с ощущения — насколько же дерзкого! — что мне бы тоже хотелось так, то есть всегда немного наподобие. Норвид был одним из тех поэтов, благодаря которым родился поэт во мне. Это предложение заняться Норвидом пришло в тот момент, когда я сам выпустил «итоги» своих тридцати лет в литературе. Так что волей-неволей я начал оглядываться назад.

Расскажешь, что ты там увидел?

Ну, не так уж много… Мне тогда было около четырнадцати лет. К счастью, школа не отбила у меня интерес — я не припоминаю, чтобы меня там особо терзали Норвидом. Тогда мне не нравились Мицкевич, Кохановский, Красицкий, зато я читал Стахуру и Баранчака, и Херберта, потом Милоша, ведь они были «запрещенными», а чтение под партой всегда более возбуждает. В первом классе лицеяПервый класс польского лицея соответствует девятому классу общеобразовательной школы. — Ред.[2] я ужасно много прогуливал. Это была моя школа чтения! Сгорбившись на каких-то скамейках или лежа в лугах под Новой Гутой, я читал стихи. Из хрестоматии по польскому! Тогда я открыл для себя Норвида, помню, это было стихотворение «Памяти Бема…», которое втянуло меня своим ритмом и каким-то пафосом. А времена были пафосные: военное положение, манифестации, мессы за отчизну. На все это накладывалось буйство гормонов и необузданные амбиции интеллектуально разбуженного заносчивого мальчишки. Тогда Норвид производил на меня впечатление необыкновенно самостоятельного, он импонировал мне так же, как Херберт, при этом я чувствовал, что понимаю его лучше, чем Мицкевичей и Кохановских, которых тогда читали очень однозначно, вежливо, формально. Меня увлекала и его жизнь. Это дьявольское невезение, эти вечные неудачи, которые его преследовали, и которые как раз и позволили ему остаться независимым. Тогда я еще не знал, что такие приключения оказывают и негативное влияние на духовную жизнь, а в результате на творчество. И что его стихи были против течения. Сегодня я знаю, что он, конечно же, умел писать так, как понравилось бы тогдашней публике, но не делал этого, а настаивал на своем, навлекая на себя чудовищные унижения. Помню, как сильно я обрадовался, прочитав в какой-то биографии о его дендистской молодости. Наконец-то он не был старым нищим с бородой праведника! Я тогда еще не писал таких сложных и формально оригинальных стихов, я писал подражательные банальности. Но мне хотелось писать так, словно каждым стихотворением я начинал всю литературу сначала. И я видел, что Норвид пишет так же, потом я полюбил авангардистов, лингвистовИмеется в виду лингвистическая поэзия — направление в современной польской поэзии, для которого характерно словотворчество.[3] и Виткация, кстати, близкого Норвиду по духу. Мне нравилось его открытое, не стыдящееся себя «мышление». В те времена, если меня хотели обидеть или высмеять, то называли философом, потому что я в самом деле читал Ницше и Платона; именно в такой последовательности. Но я писал и стихи. Мне всегда хотелось как-то это сочетать, мыслить стихом. Может быть, это теперь я так рационализирую. Не знаю. Для меня еще важна была эта демонстративность в использовании материи стиха, поиски в этимологиях, даже в типографике. Кажется, я видел в этом некую тотальность творения, о которой мечтал. Поэтому все мое писание я начинал с того, из чего оно делается, как бы склонившись над глиной.

Ты помнишь какое-нибудь свое особенно норвидовское стихотворение?

В определенном смысле весь «Поединок» [Pojedynek], мой второй (и первый зрелый) сборник, появился из увлечения барокко и авангардом, но у истоков, наверное, был Норвид как некто максимально изобретательный. Тогда мне так по-норвидовски хотелось использовать стихи для формальной передачи смысла моих очередных этапов резкого духовного развития, как-то уловить то, что во мне тогда происходило.

Норвид — это классика, прошлое, к которому возвращаются филологи и адепты искусства. Почему имеет смысл вновь и вновь возвращаться к однажды прочитанным стихам?

Поэт, в особенности молодой, всегда прочитывает старого по-новому, потому что делает это эгоистично. Может быть, вообще не стоит читать иначе, нежели в собственных интересах. В отличие от чтения стихов новорожденных поэтят, стихи давно умерших предков дают безопасное чувство общения с чем-то унаследованным, но именно поэтому более своим. Если я получаю сборник от современного поэта, который к тому же чаще всего мой друг, то знаю: он ожидает, что я, если и не похвалю его, то, по меньшей мере, скажу что-то для него полезное. А старые поэты не принуждают меня к этому, они отдают мне всё. И даже больше, еще и то, чего сами они не вкладывали в стихотворение, потому что это наросло на их стихах со временем. Таким моим открытием было как раз стихотворение «Человек» [Człowiek], написанное, когда автору было 36 лет, то есть это дантовская «половина жизни». В нем Норвид с невероятной ясностью осознает единство трех способов существования, как бы трех кругов человеческой идентичности. В центре находится эмбриональный круг, в котором я являюсь лишь самим собой в своих телесных и сознательных пределах, далее идет исторический круг, в котором я — цивилизованный человек; это еще и круг, охватывающий меня снаружи, когда я становлюсь собой в глазах других, начиная со взгляда моих родителей и заканчивая подозрениями моих врагов. Эти круги я как-то распознаю, но есть еще круг невидимый, круг зрения Того, чье присутствие я лишь ощущаю. По мнению Норвида, ощущение того, что ты «дитя Божье», — резонанс этих трех кругов. В данном стихотворении прекрасна начальная сцена рождения, домашняя сцена, удивительно достоверная для того, кто не испытал счастья отцовства, сцена, словно написанная с перспективы младенца. Да еще и с использованием этих уменьшительных, таких польских! И с такими инфантильными словечками Норвид называет дитя в колыбели «царем» и «владыкой», то есть именами Христа. Он пишет о свете, увиденном с перспективы предсознания, когда нас еще ничто не удивляет, все есть приятие. В дальнейшей жизни эта способность безвозвратно покинет нас. Путем весьма смелых ассоциаций Норвид приходит к тому, что человек в малости своей — «сосед Бога», поскольку родился в домовладении, разделяемом с Ним. Это домовладение — человеческая цивилизация, в которой явился Бог. Но с продолжением стихотворения становится ясно, что поэт обращается к ребенку в себе, к тому интимнейшему «зерну», против которого через мгновение восстанет весь мир.

Уф-ф… Философия, богословие, антропология, то есть эрудиция, а вместе с тем, человеческие чувства и творческий риск, формальное новаторство. Твой Норвид классик или авангардист?

Решительно, авангардист! Вечный авангардист, вопреки авангардной по определению сиюминутности и одноразовости. В этом мышлении о стихе вся современная польская поэзия. Главным образом, та, что сосредоточена на языке. Я бы даже сказал, что это ее второе рождение, со времен инаугурационного акта в стихах Кохановского, открывшего польский поэтический язык как таковой. Норвид принадлежит к тем поэтам, что открыли поэтический потенциал самого языка, а не только поэтическую возможность его использования. Норвид более значителен для европейской поэзии, чем Бодлер, ровесником которого он был и которого внимательно читал. Конечно, его влияние распространялось только на польский язык, но в сравнении оно более существенно, ведь Бодлер открыл лишь некую новую чувствительность, а не новую techneTechne (техне) — в древнегреческой философии знание, необходимое для производства полезных вещей.[4]. Говоря совсем коротко, Норвид открыл, что процесс писания — это результат процесса считывания символов, которые хотят, чтобы их записали в единственном стихотворении, и только так, вместе со всеми составляющими записи, вылезающими по пути от вдохновения до окончательного текста. Ведь важнейшая идея авангарда в общем его понимании — это творение через анализ самого творческого акта и из материи создающегося произведения. Причем этим актом является жизненный опыт художника в целом, а этой материей — вся действительность. Благодаря этому произведение не сосредотачивается на самом себе, не отрывается ни от мира других людей, ни от конкретной жизни, но углубляется в суть этой совокупности, опуская случайное, неважное, мешающее. Здесь дело не в том, чтобы написать стихотворение, а в том, чтобы оставить след некоего усилия. Но, в отличие от образцового авангардиста, которому очень хочется всякий раз начинать с нуля, Норвид осознает, что к нашему опыту принадлежит и традиция, и что она как-то настраивает нас по отношению к миру, хотим мы этого или нет. Отсюда его эрудированный самоанализ себя как общественного существа.

В предисловии ты пишешь, что афоризмы Норвида навязчиво цитируются политиками противоположных лагерей. Я понимаю, что речь идет о Польше. Так существует ли какая-то норвидовская идея польскости?

Признаюсь, что меня привлекает предчувствие Норвида, считавшего каждую нацию временной, в сущности, политической формой воплощенной человечности. То есть такой, когда в индивидуальной экзистенции происходит реализация универсального проекта. Тогда все национальные партикуляризмы были бы лишь исторически обусловленными, как бы метаморфозами этой одной идеальной ипостаси. И они должны появляться, ведь своей ипостаси у идеи нет. Говоря романтическим языком, идея человека — это чисто духовное явление, а значит, ее ипостась, скорее, герменевтическая и перформативная, она действует подобно вере, движущей к поступкам. Идеал человечества, по мнению Норвида, впрочем, в соответствии с христианской догматикой, остается тайным для нас, но вечным по своим истокам, ибо он сотворен Божественным Логосом, однако действует во времени, в истории, в экзистенции. Впрочем, история дана нам именно для того, чтобы в нас прояснялся этот идеал. Поэтому «человечество» исторически принимает ипостась культуры, цивилизации. А цивилизации, как нам известно, смертны. Но лишь потому, что переносятся в другое место: носимые каким-то ветром, они сеют свои семена на новых полях. История наций, различные национальные идентичности — это что-то вроде мифологических сценариев, которые нам приходится взаимно пересказывать друг другу; ведь ни одна каноническая фигура мифа не существует, есть лишь версии; так оно и должно быть, поскольку именно это их перманентное сотворение есть условие жизни человеческого сообщества. Так что нация — это не раса, не кровь и не территория, а сообщество веры и опыта. Норвид терпеть не мог «сциентистов», не верил в биологическую, материальную обусловленность духовности, но не верил и ни в какое воплощение Духа в материальных творениях. Духовность, по его мнению, это креативный потенциал человека. Это, между прочим, отличало его цивилизационный проект не только от различных генезийских, метемпсихических, гностических систем, но и от гегелевской исторической необходимости. А ведь эти взгляды были необычайно популярны в XIX столетии, это носилось в воздухе. XIX век был ужасно самонадеян, убежден в своем рационализме и вытекающем из этого превосходстве. Вся эта «научность» обычно впадала в многословное шарлатанство. Но в то время сильнее, чем в нашем наслаждающемся своей стабильностью столетии верили в прогресс. Норвид безжалостно издевался над этой современностью, высмеивая главным образом салонные элиты, создавая карикатуры на интеллектуальные моды. А сам он был насквозь современным человеком, отвергавшим ностальгию Словацкого, старосветские манеры Мицкевича, страхи Красинского. Если он и извлекал образцы из прошлого, то для того, чтобы показать, как в те времена стремились к величию, а не к новизне.

Взялся бы ты определить его политические взгляды? Представлял ли он как-то себе свободную Польшу?

Конечно, республиканские, ближе к Словацкому, но, кажется, более индивидуалистические. Это был какой-то социальный солидаризм, не то общинный социализм, не то конкурентный либерализм. Нация — это сообщество ценностей, а государство — цивилизационный проект. И вдобавок он мотивирует этот выбор морально, как предписанную человеку обязанность творения, а не подчинения законам. В этом было и искушение анархией как безвластием. Ведь если человек поймет смысл данной ему свободы, то поймет и свой долг, а тогда ему не нужно ничего приказывать. Конечно, это произойдет не сразу, но мы должны постоянно иметь это в виду. Государство не было его любимцем, скорее, община. Что-то вроде неиерархической церкви. Если уж государство, то запрограммированно нестабильное, все время совершенствующееся. Наверное, государство как движущая сила культуры.

Кажется, он был довольно критичен по отношению к полякам?

Соотечественникам он ставил в вину главным образом мелочность, нежелание полностью посвятить себя развитию талантов, данных им в виде призвания. Он рассматривал историю Польши как череду утраченных возможностей. Обвинял польские элиты в лености, отсутствии амбиций, неоригинальности и при этом в склонности к самообману. Позже этот сюжет подхватит Выспянский. Он считал «патриотизм» не выражением любви к себе, а обязанностью преодолевать себя. Польша должна была стать не терзаемым Христом, а ревностным апостолом.

Я вижу, у тебя все это продумано… Может быть, это мысли самого Артура Грабовского под предлогом мышления в духе Норвида?

Я уже и сам до конца не знаю, чье это! Но извлечь пользу из предшественника — законное право последователя. Поэты не цитируют, как ученые: они крадут, потребляют и переваривают!

В завершение расскажи еще о самой серии «Поэты в квадрате». Кто выбирает, кого выбирают, как тебе видится ее эволюция?

Возрождение Государственного издательского института как учреждения культуры в рамках новой формулы я считаю одной из самых удачных идей в культурной политике нынешней власти. Такой издатель может позволить себе думать только о качестве. Это команда великолепных редакторов под руководством капитана, который действительно любит амбициозную литературу, а особенно поэзию. Я не скрываю, что увенчиваю лаврами человека, которого знаю лично. К тому же серию «Поэты в квадрате» редактирует прекрасная поэтесса Анна Пивковская, которой эта среда знакома, поэтому она знает, что и кому предложить. В первый период все бросились на поэзию последнего столетия. И этому не стоит удивляться, ведь она нам ближе всего, она по-прежнему жива для читателя. Но ведь это не вся польская поэзия! Поэтому теперь это совершенно правильно идет вглубь. К истокам! Благодаря этому подборки и комментарии, сделанные современными поэтами, раскрывают их самих, но невольно проектируют и будущее нашей поэзии. Мы замечаем ее разнообразие, ее потенциал. Мне бы хотелось, чтобы это провоцировало радикальные подборки, радикальное вмешательство в традицию. У меня есть впечатление, что большинство коллег выявляет этими подборками определенную связь, скорее, личностную, нежели поэтическую, ведь это всегда какое-то возвращение к себе как поэту. В целом художники не любят анализировать собственную технику, чувствуя, что этим самым выбивают инструмент у себя из рук. Я вижу в этом складывающуюся череду метаморфоз архетипа польского поэта. Если кто-то когда-нибудь это исследует, то напишет новую историю польской литературы! А нам она очень, просто очень нужна! Такая история не была написана после трансформации; подозреваю, что из страха перед утратой безопасных иллюзий, если она просто не была поймана в се́ти унаследованных светских связей. Нам нужно и возрождение поэзии. Ведь, несмотря на то что выходит масса сборников, поэзия сегодня, похоже, в отступлении, нет той силы воздействия, что еще несколько десятков лет тому назад. Сама поэзия не стала слабее, она у нас по-прежнему на одном из самых высоких мест среди европейских. Но она стала нормальнее, а значит, и обыденнее. Сегодня нет ведущих поэтов, бывают эфемерные звездочки и кратковременные вспышки, а также локальные культы. Это норма для времен, по которым прошелся каток глобализации. А такие разноцветные удобные книжки кто-то покупает, руководствуясь личной симпатией, и это значит, что возобновляется интимная потребность в контакте с поэзией как таковой, одновременно традиционной и новейшей. И тогда наступает момент обнаружения неожиданных связей, тянутся какие-то нити, что-то вынимают из тайника. Из этих открытий могут родиться новые взгляды на мир — ведь в конечном счете именно этому, такой перемене взглядов и служит искусство. Ярым защитникам всяческих «нормализаций» и «стабилизаций» пора начинать бояться…

При копировании материалов необходимо указать следующее:
Источник: Грабовский А., Мирек А. Норвид синтезирует многообразие // Читальный зал, polskayaliteratura.eu, 2023

Примечания

    Смотри также:

    Loading...