16.02.2023

«Новака мы увидели осенью 1976-го...»

131.

Среди польских поэтов ХХ века преобладают горожане. Прежде было иначе. Символ старой польской поэзии — усадьба Яна Кохановского. В одном из своих поздних, так называемых «лозаннских» стихотворений Мицкевич вспоминает свое «сельское детство». Помещичье землевладение существовало в Польше до 1945 года, но единственным польским поэтом-помещиком в ХХ веке — до того же 1945 года — был Людвик Иероним Морстин, скончавшийся в 1966 году в возрасте 80 лет. Поэтом он был не первоклассным, больше был известен как драматург и переводчик, но вот поместье его, Плавовицы, неподалеку от Кракова, в истории польской поэзии некоторую роль сыграло. В 1928-м и в 1929-м Морстин организовал у себя в Плавовицах съезды польских поэтов, гостей было около десятка, среди них Стафф, Павликовская, Тувим, Лехонь, Слонимский, Ивашкевич. Стафф с тех пор часто гостил в Плавовицах у Морстинов целое лето, а в конце 1944 года, уйдя с женой из уничтоженной гитлеровцами Варшавы, нашел приют в тех же Плавовицах. А сам Морстин после 1945-го жил в Закопане, потом в Кракове, последние годы — в Варшаве.

Усадебное детство Чеслава Милоша — в значительной мере сказка, созданная им в книге «Долина Иссы». Отец Милоша был шляхтичем уже безземельным, как очень многие бывшие землевладельцы из поляков после 1863 года. Усадьба принадлежала деду Милоша по матери, а сам Чеслав Милош отнюдь не прожил там полтора десятка лет подряд, как герой его «Долины Иссы», барчук Томаш, а живал там временами.

Впрочем, одна усадьба поэта-«помещика» уцелела в Польше после 1945 года. Это усадьба Стависко, купленная Ивашкевичем в 1930 году и оставленная ему послевоенной властью Польши (правда, в несколько урезанном виде), теперь ставшая музеем Ярослава и Анны Ивашкевичей. А в совсем уже недавние годы купил себе «почти помещичью» усадьбу в Милянувеке под Варшавой (продав свои полвиллы в городе) мой ровесник поэт Ярослав Марек Рымкевич.

Однако горожан среди польских поэтов ХХ века — подавляющее большинство.

132.

Но и поэтов крестьянского происхождения в польской поэзии ХХ века — довольно много. Некоторые из них — поэты крестьянства, поэты деревни, но не все. Как правило, это фигуры крупные. Некоторым удалось добиться максимального признания в обществе. Удалось Яну Каспровичу в начале века (помню его фотографию и фрагмент его гимна «Святый Боже!..» в русском «Чтеце-декламаторе» за 1909 год, в школьные годы была у меня эта книжка), Каспрович стал ректором Львовского университета, но также и чем-то гораздо большим. Удалось Юлиану Пшибосю (в 1945-м он был — очень коротко — председателем Польского союза писателей, позже — послом Народной Польши в Швейцарии). Биографии других складывались по-разному. Станислав Пентак в 1964-м в припадке депрессии покончил с собой. Всю жизнь чувствовал себя недооцененным Ян Болеслав Ожуг.

Больше повезло Тадеушу Новаку. Среди польских крестьянских поэтов нашего времени Новак был единственным, кого признала не только краковская, но даже варшавская столичная элита. Впрочем, такой врожденной интеллигентностью, как Новак, мало кто из столичной элиты отличался.

Новака мы увидели осенью 1976-го. В Москве. Астафьева до этого несколько лет переписывалась с ним, а тут он вдруг приехал. Ему, интересовавшемуся славянской этнографией, народной культурой не только поляков, но и украинцев и русских, хотелось побывать в Москве, и возможность представилась: одна из книг его прозы была инсценирована в Париже, и он приехал на советско-польский театральный симпозиум. Здесь мы и встретились.

На симпозиуме, проходившем в здании ВТО, мы, между прочим, увидели и услышали знаменитого польского театрального экспериментатора Ежи Гротовского. Он выступал по-польски, но, хорошо зная русский язык и будучи очень требовательным человеком, на каждой фразе поправлял переводчика — делал он это своеобразно: он предлагал все новый вариант польской фразы, пока переводчик не находил, наконец, адекватную нужному смыслу русскую фразу. В конце встречи мы нечаянно разговорились с режиссером Евгением Симоновим, тот, узнав, что мы переводим польскую поэзию, спросил, не переведем ли мы ему какую-нибудь из поэтических драм Словацкого, потому что переводы Леонида Мартынова, по его мнению, не сценичны. Мы отказались: переводы Мартынова, может быть, и недостаточно хороши для режиссеров, актеров и публики, а вот на наш вкус, на вкус поэтов — хороши.

Но мы пришли туда, чтобы встретить там Новака, увели его вскоре из ВТО, прокатили на такси по Москве. Пешком ходить он уже почти не мог: тяжелая болезнь ног, от которой позже он и умер. (История об Илье Муромце здесь раскручивалась в обратном порядке: тот, сиднем сидевший, встал, этот, наоборот, обезножил). Проехав через восхитившее его Замосковречье, мы добрались до редакции «Иностранной литературы». В редакции его ждали. От стола яств перешли к столу собеседования. Редакция — в условиях официальной московской антирелигиозности тех лет — хотела услышать от Новака, что название его главной книги стихов «Псалмы» — не религиозное, а чисто поэтическое. Новак понял, чего от него хотят; к счастью, такую декларацию он мог произнести, не кривя душой, а его обаяние покорило редакцию, и стихи из книги «Псалмы» в переводах Астафьевой через полгода, в апреле 1977-го, появились в журнале.

Заочный же наш контакт с Новаком начался гораздо раньше. В 1972-м году, после первой публикации Халины Посвятовской в «Иностранке», Астафьева продолжала увлеченно заниматься ее творчеством, ей захотелось побельше узнать о Посвятовской, и она стала искать родных Халины и близких ей людей. А Новак — наряду с Гороховяком — был автором одного из самых эмоциональных текстов памяти Халины в польской печати, и мы этот текст, разумеется, читали и помнили. Наташа узнала краковский адрес Новака (это был тогда знаменитый дом на Крупничей, где мы не раз побываем, только не у Новака: он уже переселится в Варшаву — В.Б.), послала ему номер «Иностранки» с циклом переводов из Посвятовской и письмо с просьбой рассказать о ней все, что он еще хотел бы. Ответ не замедлил себя ждать.

Краков 10.V.1972 г.

Сердечно благодарю за письмо и за журнал. На другой же день я написал матери Халины Посвятовской и ее сестре, Малгосе. Думаю, что вскоре вы получите от них письмо и более полные сведения о Халине.

Должен вас от всего сердца поздравить. Переводы стихов Халины великолепны. По-русски звучат почти так же, как по-польски. Сужу поэтому, что вы любите и глубоко чувствуете эту поэзию. Огромная радость для меня. Халина была прекрасная, очень умная девушка. В конце жизни мучилась, должно быть, страшно. Но никто из нас об этом никогда не узнал. Смерти она боялась, так, как боится ее каждый мыслящий человек. Согласилась, однако, на повторную операцию сердца, зная почти наверняка, что после этой операции не вернется к нам, живым.

Все время мне кажется, что ее стихи — это живой, очень интимный дневник. Так я себе всегда представлял писание: по принципу признания, а может быть, даже исповеди. Халина именно так умела писать.

Мы, друзья Халины, а у нее были только друзья, были бы очень рады, если бы удалось вам в какое-нибудь московское издательство предложить томик стихов Халины. Я верю, что вам это удастся. Верю также, что стихи Халины найдут в Советском Союзе своих читателей и друзей.

Я сейчас выезжаю на два месяца в Швейцарию, Италию и Францию. В Краков вернусь, наверно, в середине июля. Если вам нужен будет какой-либо совет, я всегда в вашем распоряжении.

Сердечно благодарю за письмо, за стихи Халины.

С самым сердечным приветом

Тадеуш Новак

 

Следующее письмо, двумя годами позже, относилось ко времени, когда Наташа уже переводила стихи Новака, а два перевода уже ушли в набор — и к осени появятся — в альманахе «Поэзия» (вместе с переводами из Харасимовича, Каменской, Свирщинской и Слободника), но продолжала в него вчитываться, собиралась заниматься его стихами и дальше, попробовать предложить его и в «Иностранку». (Хотя, после большого читательского успеха публикаций Посвятовской и Свирщинской редакция «Иностранки», а уж тем более Татьяна Ланина хотели бы иметь от нее и дальше прежде всего стихи женщин). Конечно же, Наташа делилась с Новаком в своем письме и радостью по поводу многочисленных и восторженных читательских откликов на переводы из Посвятовской и Свирщинской. Новака это тоже радовало.

Краков 22.IV.1974

Благодарю за письмо. Радуюсь, что стихи Халины Посвятовской нравятся не только поэтам, но также читателям. Это очень важно. Сама Халина, наверно, этого не ожидала. А ведь известно всем нам, которые ее знали, что она этого заслуживала. Может быть, благодаря болезни, благодаря этой борьбе за каждый день, она лучше нас, людей здоровых и так мучительно тенью смерти не пораженных, видела всю красоту, самые маленькие камешки жизни. Не удивляюсь я также, что Ее поэзия по-прежнему жива, по-прежнему пульсирует тем светом, который в ней со дня на день угасал. Она старалась как могла, чтобы хотя бы в стихах жить без боязни, без страха, что задохнется. Может быть, именно поэтому ее стихи так полны кислорода, солнца и всего того, что с собой несет весна.

Не могу, к сожалению, послать вам мое избранное из Библиотеки ХХХ-летия. Попросту я зазевался, и книжка разошлась. У меня только один экземпляр. Поэтому посылаю вам другое избранное, маленькое, которое чуть позже вышло в так называемое «целлофановой» серии ПИВа. Но если где-нибудь в провинции найду то избранное, сразу же вам пошлю.

С сердечным приветом

Тадеуш Новак

 

Еще одно письмо Новака, по возвращении его в Краков после поездки в Россию.

Краков 17.XII.1976 г.

Понемногу прихожу в себя после всех впечатлений Москвы, вашей великолепной страны. Очень хорошо мне было с вами. До сих пор еще радуюсь, что встретился с вами, с вашим мужем. Хорошо, что мы пошли в «Иностранную литературу». Может быть, потому, что работают там почти исключительно женщины, мне показалось, что там исключительно тепло, сердечно и почти семейно. Я даже не ожидал, что так хорошо, по-дружески беседуется с большим множеством женщин.

Спасибо за все это, за это, что показали мне немножко Москву. Если бы не вы с мужем, я бы, наверно, даже этого не увидел бы, потому что программа нашего пребывания в Москве была перегружена, а я без машины очень плохо хожу и быстро устаю. Жаль только, что это было уже начало зимы. Но все еще можно поправить весной, летом и, наверно, прекрасной, как у нас, осенью.

По приезде было немного работы: письма, множество писем, на которые нужно отвечать, много казенной писанины. Но с началом нового года, наверно, полностью освобожусь, чтобы сесть и написать стихи, которые давно уже сидят во мне. Как обычно, боюсь этих стихов, потому что мне кажется, что если они во мне, то они исключительно мои.

Понемногу близится конец года, приходит из леса, из бора, как у меня в деревне говорят, Новый Год. По этому поводу прошу принять наилучшие, самые сердечные пожелания и поцелуи. В день Сильвестра я позволю себе выпить за здоровье ваше с мужем, подумать сердечно о вас. О вашей доброте.

С самым сердечным приветом

Тадеуш Новак

 

133.

Поэзия Новака чрезвычайно драматична и экспрессивна. Есть в ней элементы и экспрессионизма и сюрреализма.

Плоды сочит тяжелый мрак.

И вязко рыбье брюхо рек.

Лишь светится на бойне бык:

мир, четвертованный на мясо...«Деревянные лошадки». Перевод Н.А. ИЛ 1977 №4; Польские поэты ХХ века Т.II[1]

Новак издал целый томик своих переводов из Есенина. Два его стихотворения: «Псалом о собачьей радости» и «Псалом о весне» — чуть утрируя — можно назвать вариациями есенинской «Песни о собаке». Но именно читая эти два стихотворения Новака, видишь, сколь свободно, сколь по-своему преображает Новак есенинский мотив. И видишь также, что Есенин для Новака (и для Яна Болеслава Ожуга) — не только поэт крестьянский, но также авангардист, поэт русского авангарда. И Ожуг, и Новак — поэты поставангардной эпохи.

И все же прав польский критик, который произнес по поводу Новака слово «классицизм»: писал о «крестьянском классицизме» Новака. Главная поэтическая книга Новака, книга жизни, которую он писал многие годы, называется «Псалмы» и по дерзкому замыслу своему спорит с «Псалтирью Давида» в переводе Яна Кохановского. Дерзость Новака — выразительна. Ведь он, выросший в деревне, по собственному признанию, до пятнадцати лет думал, что стихи сочиняют ангелы, ибо единственными поэтическими текстами, которые он слышал, были тексты, исполняемые в костеле, тексты польских поэтов, вошедшие в традицию польского католичества.

Религия польских крестьян сохранила очень многое и от языческих времен, от прадавних «поэтических воззрений славян на природу». Глубокая дохристианская древность то и дело воскресает в стихах Новака, очеловечивающих домашних животных. «Вол» («Вол — работящий христианин...Перевод Н.А. Польские поэты ХХ века. Т.II[2] — вот тут-то и вспомнишь, что русские слова «крестьянин» и «христианин» в некотором роде «синонимы»). Или «Плачущий конь»: «Конь вдруг расплакался...». Вся семья утешает коня:

...Коня и в ноздри целовали

и заплетали в гриву павлиньи перья ленты...Перевод Н.А. Польские поэты ХХ века Т.II; перевод «Плачущего коня» также в ИЛ 1977 №4[3]

Польское издание книги Новака «Псалмы» иллюстрировано польскими народными гравюрами на дереве, среди них есть гравюра, изображающая павлина. Павлины не раз встречаются в стихах и Новака, и другого прекрасного польского поэта Яна Болеслава Ожуга. К нашему удивлению, оказалось, что павлины — не фантазия народных поэтов и художников, что польские крестьяне иногда держали павлинов. Зная такое, уже не удивляешься изысканности эстетического вкуса и Новака, и Ожуга, и польских деревянных резчиков по дереву, многие из которых в начале 1960-х годов, в пору нашего первого знакомства с Польшей, еще работали, продолжая вековую традицию.

В стихотворении «Плачущий конь» многослойный «мифологический реализм» Новака наряду с древними славянскими мифами включает и польские национальные «мифы» исторического времени, эти «мифы» Новак дает с легкой иронией. Чтобы утешить плачущего коня, домашние 

...попробовали петь псалмы

приободрить военной песней

В конфедератке подходили

в косматой шкуре Чингисхана

но конь все плакал по колено в луже

звериных слез.

Поэт редкостно эстетичный, Новак, однако, не приукрашивает действительность. Скупо и сурово рисует наши будни его «Будничный псалом»:

Стол Человек сидит

взяв голову в ладони

А в голове семья

чекушка водки сельдь

а в голове жена

чекушка водки сельдь

а в голове детишки

чекушка водки сельдь...

Эта картинка, наверно, долго еще останется правдивой и для Польши, и для нашей России.

При копировании материалов необходимо указать следующее:
Источник: Британишский В. «Новака мы увидели осенью 1976-го...» // Читальный зал, polskayaliteratura.eu, 2023

Примечания

    Смотри также:

    Loading...