14.04.2022

Польская литература онлайн №15 / Бруно, сын Якуба

12 июля 1892 года в купеческой семье Шульцев родился младший сын, третий и последний ребенок, самый хилый в семье. Ему дали имя Бруно, как решил день его рождения: в календаре под этой датой фигурирует имя Бруно — Брунон.

                                                                   * * *

Родной город Шульца, Дрогобыч, фон и место всей жизни писателя, его колыбель и могила, был одним из провинциальных городков Восточной МалопольшиМалопольша — историческая область Польши в бассейне верхнего и среднего течения Вислы. В межвоенный период принято было считать, что Малопольша простирается от границы с Силезией до Тернополя на территории современной Украины.[1]. Уже в XVIII веке в результате раздела Польши он оказался вместе с ее южными землями во владении Австрии. Лишь почти сто лет спустя после падения Речи Посполитой эти земли — называемые в то время Галицией — получили права автономии, в том числе в сфере образования и школьного обучения. Бруно Шульц родился через четверть века после введения автономии и потому в первые годы учебы мог получать образование в школе, носившей имя императора Франца Иосифа, но с преподаванием на польском языке. На период его раннего детства пришлось начало развития местной промышленности, формировавшей новые социально‑экономические отношения. На рубеже XIX и ХХ веков началась промышленная разработка нефтяного бассейна, и близлежащий Борислав вместе с Дрогобычем, насчитывавшим вскоре более десяти тысяч жителей, стал центром нефтяного промысла. В тени этих больших перемен, в стороне от крупных инвестиций, в старых обжитых уголках вело свою жизнь мелкое купечество и приходящее в упадок ремесленничество, зачастую на грани нищеты и банкротства. Именно из такого рода мелких еврейских купцов происходит великий ересиарх — Бруно Шульц.

Он родился ночью и, узнав как-то раз от матери, что июльская темнота приветствовала первые минуты его самостоятельного существования, включил Июльскую Ночь в качестве важного элемента в топографию своей индивидуальной мифологии, которую позднее — будучи писателем — он создаст, мифологии, отбросившей обыденные внешние связи между вещами, но в то же время соблюдавшей факты и места биографии автора. Родители Бруно — Якуб и Генриетта — жили с семьей на втором этаже каменного дома XVIII века на дрогобычской Рыночной площади, под номером двенадцатым, на северо-западной стороне, на углу улицы Самборской (впоследствии Мицкевича). Внизу помещалась мануфактурная лавка, или же склад‑магазин мануфактурных товаров, которым под вывеской «Генриетта Шульц» управлял пан Якуб. На момент рождения младшего сына Якубу Шульцу было уже сорок шесть лет, и он больше десятилетия прожил в Дрогобыче. Он родился в тревожном для Галиции 1846 годуВ 1846 году (вторая половина февраля — март) в западных областях Галиции вспыхнуло крестьянское восстание, оно приняло характер погромов местной шляхты, знати и правительственных чиновников и вошло в историю как галицийская резня.[2] в семье Шимона и Гинды. Был бухгалтером и приехал сюда из своей родной Судовой Вишни в поисках заработков и жены, а когда нашел и то и другое, остался в Дрогобыче до конца своих дней. Панна Гендель-Генриетта Кухмеркер принесла приданое, благодаря которому удалось открыть скромный магазинчик и постепенно расширить дело.

Бруно никогда не знал отца молодым, таким, каким его еще могли смутно помнить старший брат Изидор, по прозвищу Аулу, родившийся на десять лет раньше Бруно, и сестра Ганя, старшая из детей, первородная. Из самых ранних сохранившихся в памяти образов отец виделся ему согбенным, аскетически худым, с поседевшей бородой, белеющей в сумрачной глубине лавки. Таким он впоследствии представит отца в своих рисунках и рассказах, наделив его атрибутами мага, сделав из него главную фигуру своей мифологии.

С заботливой, баловавшей его матерью Бруно имел дело ежедневно, она была для него будничной любовью, воплощением практичности, гарантией безопасности. Отец, поглощенный купеческими заботами, был в семье на других правах, его видели реже, а визиты маленького Бруни (так его называли) на мануфактурный склад позволяли мальчику ощутить превосходство магазинных ритуалов отца над домашними хлопотами матери. Лишь спустя много лет после смерти Якуба произойдет его мифологическое освящение. Давно уже не было лавки, когда Бруно Шульц использовал ее в качестве декорации для множества мифологических перипетий в обоих циклах своих новелл.

В их доме говорили по-польски, но в обиходе был также и немецкий язык. На самом деле семья Шульца принадлежала к еврейской религиозной общине, но его родители, далекие от консервативных тенденций, были ближе к заповедям мирским, чем к Моисеевым, больше связаны с магазинными счётами, чем с синагогальной менорой, хотя и посещали дрогобычский молитвенный дом. Они даже не передали Бруно язык своих предков, которого он так никогда и не узнает, понимая отдельные слова лишь в той мере, в какой они близки к немецким. Однако Бруно были небезразличны любые мифы, любые сакральные обряды. Приобщаясь к ним, он погружался в ауру мифических истоков, в магию ритуала, возвращался «на лоно поэзии», вопреки течению времени, как бы принимал участие в сотворении космогонии. Еще и поэтому он любил принимать пассивное участие в торжественных религиозных обрядах даже тогда, когда сам уже был зрелым писателем‑мифотворцем. К удивлению друзей, Шульц, далекий по существу от религиозных практик, в день еврейского праздника Йом-кипур любил смешаться с празднично шумной толпой и  молча — переживать свое возвращение в мифическое время, чтобы насытить им собственный мифологический генезис. Также, будучи учителем в гимназии и присутствуя с учениками на молитве перед уроками, он имел привычку осенять себя крестным знамением, как это делали только преподаватели-католики; сопровождал классы в костел к пасхальной исповеди; говорил, что его пленяет образ Христа. Некоторые делали из этого опрометчивый вывод, будто Шульц перешел в католичество, чего в действительности никогда не было.

Кроме польского языка, он свободно владел немецким, который в те времена в Галиции был обязательным и который там знали все. Его первые книги — еще когда он сам не умел читать, — первые прочитанные ему матерью отрывки, всецело захватывавшие его, звучали по-польски и по-немецки.

К Бруно мать проявляла особую нежность и окружала его неусыпной заботой, и это было вызвано не только его болезненностью и физической слабостью. У матери также вызывала беспокойство чрезмерная впечатлительность мальчика, боявшегося выйти без нее на балкон, робость перед сверстниками, которых он сторонился и убегал в одиночество, или непостижимая для окружающих нежность, которую он проявлял к бьющимся о стекло осенним мухам, кормя их сахаром.

Физическая неприспособленность Бруно к сосуществованию с ровесниками проявилась еще более ярко с тех пор, как в 1902 году он пошел в школу. Ему нелегко далось приспособиться к остальным ученикам. Он был дружелюбным, но недоверчивым, не умел вести себя так, как одноклассники, не мог равняться с ними в физическом развитии. Этот способный ученик — а учился он очень хорошо — наряду с отличными оценками приносил порой в табеле самый низкий балл по гимнастике. Одноклассники иногда называли его презрительным прозвищем «растяпа», но в кругу учителей уже довольно скоро признали его незаурядные способности: они принесли ему со временем и признание соучеников. Языки, история, математика и естественные науки — предметы, по которым он всегда имел очень хорошую успеваемость. Но особое влечение он с первого класса выказывал к рисованию и польскому языку. Успехами в этих областях он удивлял преподавателей с самого начала. Эти склонности и способности проявлялись не только в стенах реальной гимназии имени императора Франца Иосифа, они дали о себе знать еще в раннем детстве Бруно. Много лет спустя он писал Станиславу Игнацию Виткевичу: «Истоки моего рисования кроются в мифологической мгле. Еще не выучившись говорить как следует, я покрывал попадавшие мне в руки бумаги и все газетные поля каракулями, привлекавшими внимание окружающих. <...> В шести-семилетнем возрасте я снова и снова возвращался в своих рисунках к изображению коляски с поднятым верхом, с зажженными фонарями, выезжающей из ночного леса»Ответ Б. Шульца Ст. И. Виткевичу. Перевод В. Кулагиной-Ярцевой («Иностранная литература». 1996. №8.).[3]. Завороженность образом коня и пролетки никогда не оставляла Шульца, она находила выражение в бесчисленных рисунках и многих рассказах уже периода зрелого художественного творчества, проявившегося в позднем литературном дебюте. Но еще с детства Шульц предпринимал робкие попытки выразить это самое раннее и столь прочное очарование. Его первый учитель рисования Адольф Арендт (которого он много лет спустя упоминал в своих «Коричных лавках»), а впоследствии преемник Арендта Францишек Хшонстовский, восхищались его работами, в которых тот часто, когда тема была вольная, возвращался к извозчичьим клячам и повозкам — мотиву, чьи происхождение и силу воздействия на него сам Шульц так и не сумел до конца для себя уяснить. Можно было бы сказать, что запряженная лошадь — это Пегас, проезжающий по тракту шульцевской мифологии. Ибо только обыденность обладала для него скрытой символикой, метафизическим содержанием, искушая мифологическими изысканиями и открытиями.

В одном из начальных классов (втором или третьем), когда на дом задали сочинение на свободную тему, Шульц исписал всю тетрадь какой-то сказочной историей про коня. Полонист, изумленный необычным сочинением, передал тетрадь Бруно директору гимназии Юзефу Старомейскому, а директор, оценив достоинства этой работы, сохранил ее у себя, давая читать коллегам, что широко обсуждалось в школе и принесло автору уважение класса. Впрочем, он уже сумел завоевать даже тех, кто прежде был склонен выказывать пренебрежение, потому что помогал более слабым ученикам, порой делая для них рисунки и выполняя за них домашние задания.

Неординарная личность Шульца, его выдающаяся духовная индивидуальность — словно будучи не в состоянии поместиться в чахлом теле — излучала себя, увеличивая дистанцию между маленьким отшельником и мечтателем и его окружением, и вместе с тем наполняла соучеников каким-то суеверным уважением, возводившим преграду для дружеской фамильярности. Он сам сторонился общества, но руководило им отнюдь не ощущение собственного превосходства или презрение к окружающим, напротив: он чувствовал себя худшим, неполноценным компаньоном, завидовал жизненным силам своих товарищей, стыдился собственной слабости и болезней, которым часто был подвержен. Глубокий комплекс неполноценности сопутствовал ему всю жизнь, и лишь творчеству суждено было стать для него частичным противоядием, хотя отнюдь не избавлением.

Наружность Бруно, соответствовавшая его духовной сути, несмотря на невзрачность, еще более усиливала призрачность, ненаигранную демоничность, которую ощущали все, кто с ним сталкивался. В манере речи, голосе, обычно приглушенном, опускавшемся порою почти до шепота, было много мягкости, сочетавшейся с неодолимой, хоть и ненавязчивой и как бы стыдившейся самой себя силой убеждения. Ни робость, ни редко когда покидавшее его ощущение беспокойства не уничтожали этой исполненной уважения дистанцированности не давали собеседникам права на фамильярность. Отсюда еще более сильное ощущение обособленности, терзавшее Шульца с детства, отсюда — еще более герметичное одиночество. Все эти свойства с течением лет утрировались, хотя порой бывали приглушенными. Он всегда был физически слабым, сутуловатым и очень худым, с характерными, как бы слишком длинными руками — уже в детстве он резко выделялся внешне среди ровесников. Полный страхов, комплексов и травм, он не скрывал перед близкими ему людьми своих знаний и ума, в то же время утаивая все, что было плодом его собственных духовных блужданий и трудностей. Уже в школьные годы он был искренен в своих рисунках, не маскируя их весьма смелое, даже, можно сказать, запретное содержание. Здесь без обиняков, во всей остроте проявлялись самые скрытые проблемы. Уже в этот ранний период тематика его рисунков обретает недвусмысленно мазохистское выражение. В них появляются фигуры властных женщин, иногда с бичом в руке, окруженные карликовыми, ползающими у их ног мужчинами. Порой, особенно в начальный период рисования, сцены бывали еще очень традиционными, фигуры — костюмированными. Один из мужских карлов часто — почти всегда — имел физиономию самого Шульца.

Он неохотно вдавался в рассуждения на тему содержания этих рисунков. Когда близкие друзья одолевали его вопросами, почему он так зациклен на одной теме, он отвечал, что рисует то, что более всего ему созвучно, что не он выбирает тему, это тема выбрала его, что даже в так называемой свободной теме он раб самого себя, а преодолеть себя — такого, какой он есть, — никак невозможно.

Итак, Шульц был причиной многих забот и домашних дебатов, выражавших беспокойство по поводу его физического и психического состояния. Мать, искренне преданная сыну, кажется, не слишком-то хорошо его понимала, так как была его полной противоположностью: она обладала спокойным характером, а все ее увлечения ограничивались областью практических дел. Значительно ближе был отец, которому он слепо поклонялся, известный в городке купец-мечтатель, отличавшийся остроумием и умом. Он, как и Бруно, был болезненным и худым. Постоянно недомогал, болел чахоткой, и со временем в доме Шульцев все чаще поселялось беспокойство о его хотя бы временном выздоровлении. Пока ему хватало сил, магазинчик процветал, и в доме царил достаток. По мере развития болезни дела стали приходить в упадок, что в конце концов привело к ликвидации магазина и навлекло нужду, которая отныне будет сопутствовать Бруно до конца дней. Многолетняя болезнь отца и связанные с ней тревоги омрачили детство и юность Бруно, а смерть Якуба 23 июня 1915 года стала самым болезненным ударом в жизни его сына, которому еще не исполнилось двадцати трех лет, ударом, навсегда захлопнувшим «счастливую эпоху» его жизни. Старый Якуб умер вместе со своим магазином, со своим домом на Рыночной площади. В действительности магазин был ликвидирован раньше, но вскоре война не оставила от него даже следа. При пожаре сгорел дом Шульцев и помещение их бывшего магазина. Старый Якуб умер не только как свергнутый с престола владыка лавки мануфактурных товаров, но и как тот, чье дело жизни обратилось в пепел. Еще прежде, чем — годы спустя — на месте старого дома Шульцев вырос новый, Бруно Шульц начал его восстановление — в мифологии.

Одной из первых литературных попыток, которые сын впоследствии предпринял (тогда он еще писал только для себя), было мифическое воскрешение отца, покровителя детства. В чуть ли не библейских масштабах, по шкале вновь созданной мифологии, образ отца из «Коричных лавок» и «Санатории под клепсидрой» постоянно возрождается к жизни, воплощаясь в мир окружающих вещей, как то: чучело птицы, шуба, пульсирующая его дыханием, краб, сваренный, но еще способный к успешному бегству... Дух отца меняет маски, проходит различные инкарнации, благодаря которым по-прежнему существует, несмотря на кажущееся несуществование. Формы, которые с ним свыклись, сохраняют его в себе, он становится их сущностью. При помощи любых уловок поэтической магии Шульц возвращает к существованию своего умершего отца, аннулирует в мифе то, что произошло в реальности. Как бы делает его посмертно своим духовным альтер эго, выразителем своих взглядов, главным мифологом своего детства, с лучшими часами которого неразрывно срослась аскетическая фигура, погруженная в таинственные магазинные ритуалы. Поэтому в «Санатории под клепсидрой» он велит остановить, или, вернее, обратить вспять время — до момента, когда отец еще был жив — вместе со всеми атрибутами обращенного вспять времени, а стало быть, и с возможностью выздоровления. Таким образом он где-то там, в мифологическом времени, на обочине времени с односторонним движением, обеспечивает отцу эту половинчатую, относительную экзистенцию — в искусстве.

Мать, Генриетта, пухлая и дородная, не только полнотой отличалась от похожего на паука мужа Якуба. Она единственная в доме смягчала царившие там тревогу и нервную сверхчувствительность своими душевным спокойствием и уравновешенностью. Присутствие матери было для Бруно залогом безопасности, гарантией стабильности родного дома, клонящегося к упадку из-за болезни отца. Много лет посвятила она уходу за своим больным мужем и младшим сыном, слабое здоровье которого требовало постоянного попечения и заботы. Она никогда не ругала его слишком строго, зная впечатлительность Бруно и не желая его обидеть. Он навсегда запомнил ее как ту, от кого ему никогда не надо было опасаться упреков, сделанных на повышенных тонах, в его памяти она осталась хранительницей мира в доме. В этой роли опекунши она впоследствии появляется несколько раз в литературных произведениях Шульца, но всегда вскользь и на втором плане. Она не нашла в шульцевской мифологии места, столь же почетного, что и отец, поскольку была духовно более далекой, и ее предусмотрительная житейская мудрость привела к тому, что ее обошло мифологическое возвышение. «Это было очень давно, — пишет Шульц. — Матери тогда еще не было». И дальше: «Потом пришла мать, и первозданная та, чистая идиллия кончилась. Обольщенный материнскими ласками, я позабыл об отце, жизнь моя покатилась по новой, совсем иной колее без праздников и чудес ...»«Книга». С. 167. Перевод А. Эппеля.[4]

Мать щадила Бруно и никогда не поднимала на него руку, но няня в отсутствие родителей наказывала его. Он никогда на это не жаловался и лишь много лет спустя признался близкому ему человеку, что, вероятно, эти совсем давние и внешне незначительные инциденты стали причиной его мазохистских наклонностей, которым со временем суждено было развиться и закрепиться.

1902—1910 годы — период обучения Шульца в дрогобычской гимназии. С 1б и до последнего, 8б класса, до получения аттестата зрелости, он был одним из лучших учеников. Окончив пятый класс, он получил общую оценку «отлично», в чем с ним сравнялись лишь двое других соучеников. По окончании седьмого класса он оказался среди четверки учеников, отмеченных как «особо одаренные», такой же аттестации он удостоился и на следующий, последний год школьного обучения. Экзамен на аттестат зрелости он сдал очень хорошо, и экзаменационная комиссия вписала в свидетельство примечание:  «определяется для учебы в университете».

Когда мальчик учился в предпоследнем классе, Шульцам пришлось покинуть дом на Рыночной площади, где прошли все предшествующие годы Бруно. Они переехали в дом на улице Беднарской, где жила старшая дочь Якуба и Генриетты, Ганя, вместе с мужем Гофманом, нефтепромышленником, и сыном Людвиком. Вскоре — в тот год, когда Бруно получил аттестат зрелости, — родился второй сын Гофманов Зигмунт. Это событие, как и многие другие моменты биографии писателя, было отмечено много лет спустя в «Июльской ночи» Шульца: «Летние ночи я впервые узнал в год окончания школы во время каникул. В нашем доме, всякий день проскваживаемом сквозь раскрытые окна дуновениями, шумами, сверканием летних дней, поселился новый жилец — маленькое, капризное, пищащее твореньице, сын моей сестры»«Июльская ночь». С. 317. Перевод А. Эппеля.[5].

Подавленность из-за болезни отца, все более отнимавшей у него силы, тоску по старому дому, с которым у Бруно были прочно связаны все воспоминания, начиная с самого раннего детства, вскоре заслонят новые трагические события. Зять Бруно, Гофман, измученный неизлечимой болезнью, совершил самоубийство, перерезав себе горло бритвой.

Сразу после каникул 1910 года Бруно впервые в жизни оставил Дрогобыч надолго — впрочем, часто наезжая домой; он уехал в близлежащий Львов изучать архитектуру. Оторванный от знакомых мест и людей, Бруно чувствовал себя в чужом городе плохо, да и занятия не давали ему полного удовлетворения, так как их выбор стал следствием компромисса между истинным художественным призванием и практической осмотрительностью старшего брата, который посоветовал ему архитектуру, более выгодную, чем занятия живописью. Бруно приезжал в Дрогобыч, когда только мог, в перерывах между семестрами и чаще, беспокоясь за тяжело больного отца. Сам он тоже недомогал. По окончании первого года учебы, летом 1911 года он возвращается в Дрогобыч, где в течение шести месяцев переносит тяжелое воспаление легких и страдает сердечной недостаточностью, а потом проходит лечение в польском Трускавце. Лишь с началом 1913/1914 учебного года, а стало быть, после двухлетнего перерыва возвращается он во Львов, чтобы продолжить учебу. По истечении года постканикулярное продолжение занятий оказалось уже невозможным, хотя, несмотря на плохое состояние здоровья, ухудшение материального положения, вопреки беспокойству о здоровье отца и вопреки тоске по Дрогобычу, а также неотступному желанию сменить специализацию, он бы, вероятно, не бросил учебу на факультете сухопутного строительства — так официально называлось архитектурное отделение. Но наступили каникулы, и началась Первая мировая война. Когда она разразилась, часть семьи в страхе перед приближающимся фронтом выехала в Вену. Ухудшение здоровья отца вынудило их довольно скоро вернуться, тем более что и Бруно недомогал. Неутомимая мать взялась выхаживать в Дрогобыче двух своих больных — мужа и сына. Дом превратился в больницу, как пару лет назад, и это, наверное, был самый длительный период постоянного общения Бруно сЯкубом. Иссохшая голова отца, бессильно лежащая на подушках, впоследствии будет появляться на многих рисунках Шульца. Сам еще не оправившись от болезни, он помогал ухаживать за угасающим отцом. Koгдa в 1915 году отец умер, это стало для Бруно трагическим и окончательным финалом счастливой эпохи жизни, безвозвратно затерявшейся по ту сторону Первой мировой войны, эпохи, возрождением и мифологической реконструкцией которой ему еще предстоит заняться в своем творчестве. В своих произведениях он вернется к тому, что в действительности стало безвозвратным, в мифе задокументирует непреходящесть прошедшего.

После смерти отца, а затем и зятя в доме настали тяжелые времена. Мать, всегда заботливая иответственная за судьбу семьи, взвалила на свои плечи опеку над овдовевшей дочерью и двумя ее сыновьями. Бруно с горечью созерцал свое сиротство: без отца, без дома своего детства, без результатов своих недавних устремлений, с которыми вынужден был распрощаться, бросив учебу. Он пытался начать ее заново, продолжить изучение архитектуры в венском учебном заведении под конец войны, в 1917—1918 годах, но близящееся падение монархии, революционные волнения в Вене, военная неразбериха и виды на обретение Польшей независимости привели к тому, что он снова бросил учебу — на сей раз уже окончательно — и вернулся домой. Венские художественные галереи, где он мог рассматривать европейские произведения искусства в оригинале, посещения тамошней Академии художеств, утвердили его в убеждении, что живопись — единственная область, которой он жаждал бы себя посвятить. Однако ему пришлось ограничиться лишь мечтами и возвратиться в Дрогобыч. «Наступила новая эпоха, пустая, трезвая и безрадостная — белая как бумага»«Последнее бегство отца». С. 474. Перевод А. Эппеля.[6], — писал он об этом трудном и переломном моменте своей биографии. Лишь позднее ему предстоял период творческой реализации, период возвращения с помощью искусства в «потерянный рай».

Много лет спустя, прогуливаясь с приятелями по изменившейся дрогобычской Рыночной площади, он показывал им место, где стоял дом его детства — под номером двенадцатым, — и, рассказывая о нем, углублялся в прошлое, даже более давнее, чем собственное детство, словно в той незапамятной эпохе отыскивал собственную предысторию, корни своей мифологической родословной. И потому все перипетии героев его повествований никогда не происходили в настоящем времени, в его взрослой действительности, но только — мифологически — везде и всегда, или же где-то и когда-то, одновременно и в Дрогобыче, и в детстве рассказчика-автора.

При копировании материалов необходимо указать следующее:
Источник: Фицовский Е. Бруно, сын Якуба // Польская литература онлайн. 2022. № 15

Примечания

    Смотри также:

    Loading...