Польская литература онлайн №1 / К источникам «дневников художника» (отрывок)
И для Норвида, и для Ружевича автобиография была источником тем, разрабатываемых довольно схожим образом. В своих стихах оба поэта касались пережитых эпизодов и событий, сопоставляя их с внутренним опытом. Иногда они многократно возвращались к одним и тем же переживаниям или наблюдениям, вписывая их в разные литературные контексты, например, вставляя ранее написанные стихотворения в пьесы. Создаваемые и используемые таким образом тексты производят впечатление отрывков из лирического «дневника», нарушающего генологические и композиционные правила. Было ли это в случае Ружевича в некоторой степени результатом «уроков Норвида»?
Точкой отсчета поэтического пути Ружевича обычно считается сборник стихов «Беспокойство» (1947), в котором вскоре после публикации критики увидели манифест нового направления в послевоенной польской поэзии
Вы знаете, часть моего сборника «Лесные эха», название которого я заимствовал из трагической новеллы Жеромского, взята из листка «Голос из куста». В сущности, сборник весь пронизан жеромщиной и Словацким. Веками длится спор между теми, кто выше ценит поэзию Словацкого, и теми, кто предпочитает поэзию Мицкевича. Где-то посредине между ними стоит интеллектуал Норвид. Я «мицкевичанин»… Но это к слову… В «Лесных эхах» был и ржаной солдатский юмор. […] Кто-то, быть может, назовет его «юмором висельника», но без него было не выжить.
Ружевич дал это интервью в 1999 году. Первая публикация: Поэт после конца света. С Т. Ружевичем беседовали И. Керницкая, С. Бересь // Одра. 2000. № 5. С. 42–56. (Wbrew sobie. Rozmowy z Tadeuszem Różewiczem / Oprac. Jan Stolarczyk. Wrocław, 2011. С. 329.) [4]
Стоит обратить внимание на это отступление автора, свидетельствующее о том, что горизонт романтической поэзии постоянно присутствует в его рефлексии. Хотя не будем забывать, что это замечание сделано ex post – в 1999 году, во время подведения итогов уходящего века и на закате творчества самого Ружевича.
Но вернемся к дебютной книжке. Разнообразие происхождения и стремление к лаконичности в разработке темы уже здесь обнаруживают себя как характерные приемы поэтики Ружевича, но литературные предпочтения отличаются от позднейших поисков «учителя и мастера». Мотивы и название цикла «Камни на вал» отсылают к Юлиушу Словацкому, а в названии книги и фрагменте «Мой дом» очевидны аллюзии на произведения Стефана Жеромского, особенно на «Лесные эха» и «Еловую пущу». Патриотические и «тюремные» традиции [польской] лирики XIXвека не так отчетливо, но все же прослеживаются в метафорике и версификации. Можно ли в чаще литературных реминисценций, бросающихся в глаза в «Лесных эхах», найти отзвуки поэзии Норвида? Пытаясь дать ответ на этот вопрос, остановимся на одном из самых интересных стихотворений дебютной книжки Тадеуша Ружевича:
Руки в оковах
Льется свет на решетку
на незрячие очи
на минут безнадежность
на безнадежность ночи
Уста раскрыты как рана
и руки руки в оковах
будут матери плакать
над замученным телом снова
Слабы материнские руки
дрожат от мук и тревоги
пусть слово станет телом
а свет превратится в Бога
Ведь наши сыночки тоже
как Твой были малы и слабы
ради Него ради Сына
Ты от мук их спасти могла бы
А звезда вплетена в решетку
льет свет в ослепшие очи
на минут безнадежность
на безнадежность ночи.
Мотивы, формирующие лирическую ситуацию в этом стихотворении, складываются в два противоположных ряда; топика «замученного тела» соединяется с топикой религиозного утешения. Первая линия поэтических образов состоит из мотивов «незрячих» [невидящих], а затем «ослепших» очей, уст «как рана», рук, «закованных в оковы», и других – свободных от оков, но «слабых и дрожащих от мук» материнских рук. В эмоциональном заключении, венчающем этот ряд, доминирует ощущение безнадежности, сильно акцентированное в композиционнообразующем двустишии, обрамляющем стихотворение: «на минут безнадежность / на безнадежность ночи». Топика религиозного утешения вносится в текст мотивами света: трижды повторяющийся «свет» и «звезда», лучи которой проникают за тюремную решетку, а также евангельские аллюзии, прежде всего, перифраз пролога Евангелия от Иоанна («пусть слово станет телом / а свет превратится в Бога»)
Молитва матерей, напоминающая о «сыновьях», которые когда-то были «малы и слабы», как беззащитный Иисус, родившийся в Вифлеемской пещере, связана в тексте с образом звезды, вводящей аллюзию на ситуацию, описанную в евангельских текстах, а также на мотивы польских рождественских песен, колядок, и рождественскую иконографию
Марек Адамец, интерпретируя стихотворение Норвида «Почему я не в хоре?», из которого я почерпнула эпиграф к настоящему разделу, обратил внимание на то, что такая игра образными мотивами характерна для стихотворений, появляющихся в польской поэзии XIX и XX веков, описанных исследователем как «колядки смутных времен»
Моя песенка (I)
POL. – I’ll speak to him again
What do you read, my lord?…
HAM. – Words, words, words!Shakespeare
Скверно, скверно повсюду,
С черной нитью пребуду
Я всегда — от нее не уйти мне,
Ведь она в каждом взоре,
В каждом выдохе горя,
И в слезе, и в молитве, и в гимне.
Разорвать не пытаюсь,
В ней неправая святость,
Мне не хочется рвать этой нити;
Но везде и повсюду
Будет там, где я буду:
Тут – закладкой в распахнутой книге,
Там – цветы перевяжет,
Здесь – расстелется, ляжет
Низко, как паутина степная,
То незримо для зренья
Расплетя свои звенья,
То незримо их снова сплетая.
Не юнцу уподоблюсь,
А явлю в битве доблесть.
Пусть венец и бокал поднесут мне.
Я венец водружаю
И бокал осушаю,
Слышу, шепчут: «Смотрите, безумный!»
Чтоб избыть эту муку,
Приложил к сердцу руку,
И десница безвольно застыла.
Громкий хохот раздался,
Я без длани остался,
Черной петлей ладонь мне обвило.
Скверно, скверно повсюду,
С черной нитью пребуду
Я всегда — от нее не уйти мне,
Ведь она в каждом взоре,
В каждом выдохе горя,
И в слезе, и в молитве, и в гимне.
Не юнцу уподоблюсь,
А явлю в битве доблесть,
Будь со мной, златострунная лютня!
Чернолесскую речью
Пусть мне сердце излечит!
Заиграл…
стало грустно и смутно.
Написано во Флоренции в 1844 г.
(Перевод В. Корнилова)
Нужно отметить, что лирическая ситуация и тема флорентийской «песенки» ничем не напоминают положение героев тюремного стихотворения Ружевича, а возможную ассоциацию «черной нити» с темнотой в произведении молодого поэта едва ли можно счесть серьезным основанием для параллели. «Черная нить» меланхолии в тексте Норвида – скорее, позднее проявление романтического сплина, нежели знак горя, вызванного мучениями узника. Принимая во внимание биографический контекст «Моей песенки (I)», следует вспомнить о многократных описаниях исследователями сердечных разочарований автора: разрыв помолвки с Камилой Леманской, равнодушие «большой дамы», Марии Калергис, в «свите» которой поэт путешествовал по Италии и которая не только не отвечала на его чувства, но, вероятно, даже не замечала их
Подобные пересечения поэтического языка и инструментовки можно найти и в случае более позднего стихотворения Норвида – «колядки» из сборника «Vade-mecum». Избирательное сродство здесь более очевидно, чем с «Моей песенкой (I)». Даже если не знать, в каких обстоятельствах были написаны оба текста, с первого же прочтения очевидно сходство темы и мотивов. Оба поэта ставят вопрос о страдании невинных из-за политики и исторического фатализма, помещая его в контекст таинства Боговоплощения и связанной с ним символики Рождества. При всей разнице в акцентах и выборе освещаемых аспектов вопроса, дилемма остается той же: парадокс сосуществования зла в свете истории и одновременно присутствие в нем благого Бога. Интенсивность рефлексии об этом парадоксе в обоих случаях вызвана переживаниями конкретного исторического момента. Прежде чем посмотреть на него с историко-литературной точки зрения, приведем стихотворение Норвида:
Почему я не в хоре?
1
У яслей, возле Бога,
Избранники поют;
Безгласен у порога
Запыхавшийся люд…
2
И видит, оглядевшись,
Посереди села,
Что здесь сейчас младенцев
Резня произошла!
3
Так пой же, о избранник,
У яслей, там, где Бог;
А мне весь слух изранил
Разбойный рог…
4
Со святостью во взоре
И пой, и славословь,
А я не в вашем хоре –
Я видел кровь!..
(Перевод Д. Самойлова)
Стихотворение было написано в 1861 году, вероятнее всего, в последние месяцы. Это было время религиозно-патриотических выступлений. Первое из них, широко известное, положившее начало череде событий, приведших к Январскому восстанию неполных два года спустя, произошло 25 февраля в Старом городе Варшавы, в тридцатую годовщину Гроховской битвы. Второе состоялось через два дня, а его главной причиной стало требование освободить студентов, арестованных во время собрания в честь этой годовщины. Дело дошло до стрельбы. Пятеро участников манифестации погибли. По Варшаве быстро распространились многочисленные копии портретных рисунков, фотографий и литографий жертв, а на их похороны 2 марта пришли толпы людей. Серия мирных демонстраций продолжалась. Власти реагировали хаотично, все чаще высылая против безоружных отряды казаков. Кровавый финал ждал манифестацию на Замковой площади 8 апреля 1861 года. Репрессии властей и сопротивление поляков нарастали, камеры варшавской Цитадели наполнялись. Норвид следил за событиями в городе своей молодости из Парижа – с тревогой, но и с надеждой. Поначалу он видел в них свой, мирный польский путь к независимости. Со временем, после начала восстания 1863 г., его оценка становилась все более критической
Отрывок из книги Гражины Халькевич-Сояк «Я обрел тишину… Тадеуш Ружевич в школе Циприана Норвида».
Читать в оригинале: U źródeł „pamiętników artysty” [fragment] - Grażyna Halkiewicz-Sojak | Nowy Napis