«...Есть и другой полюс молодой поэзии — ”классицисты”».
269.
Бросается в глаза «варваризация» молодой польской поэзии. Прежде поэты без университетского образования были в Польше редкостью: только Харасимович и Чич окончили всего лишь техникумы. Снобизм польской литературной среды утруднял таким поэтам жизнь. Сейчас ситуация чуть ли не вывернулась наизнанку. Поэтов, бросивших университет и вовсе не собиравшихся туда поступать, — много. Есть и бросившие школу. Может быть, примером стал для них боготворимый в Польше Иосиф Бродский, бросивший школу, что не помешало ему стать Нобелевским лауреатом? Но, скорее, образцом для них были звезды массовой культуры, молодые музыканты из рабочих кварталов английских и американских городов, достигшие вершин известности.
Впрочем, есть и другой полюс молодой поэзии — «классицисты». Их меньше, они менее заметны. В Варшаве к ним можно отнести Анджея Сосновского, университетского поэта. Он действительно преподает в университете американскую литературу. Поэт он демонстративно сложный, труднопонятный, стихи его кишат цитатами и реминисценциями. Но у него, американиста, есть точки соприкосновения с «варварами», которые тоже американизированы, хотя их американизмы — больше из области массовой культуры. Сосновский не открещивается ни от массовой культуры, ни даже от вульгарностей и обсценичностей, хотя успел приобрести репутацию не только «классициста», но чуть ли не живого классика. Его стихотворение «Что такое поэзия» молодой критик анализирует в большой статье (февраль 2002). Это стихотворение тремя годами раньше я и перевел, чтобы хоть одной вещью представить Сосновского в концовке нашей антологии. Молодой критик заметил реминисценции Сосновского из «Искусства поэзии» Горация, вспомнил о стихотворении Милоша «Ars poetica?». Однако он не вспомнил — переведенное Милошем и Рымкевичем (на русский же язык — мною) — стихотворение Уоллеса Стивенса «О современной поэзии». А, наверно, стоило. Для Сосновского мировая поэзия — это «серия стихов и отражений, // серия листьев, хоть все камешки и листья // лежат друг возле друга в извечном порядке». А пространство мировой поэзии, акустика этого пространства у Сосновского — это «вековые боры и пещеры, в которых голос // эхом идет и, наверно, веками не гаснет».
Сосновский не изолировался и от ближайшего мира: первая книга стихов называлась «Жизнь в Корее» (1992): «Корея» — условное название одного из районов Варшавы (как в некоторых городах был или есть свой «Шанхай»). Вторая книга — с французским названием: «Nouvelles impressions d'Amerique» (1994) — это американские впечатления. В последних его стихах и поэмах пространство — глобально, а время — всеобъемлюще, оно охватывает и эпоху Данте, и нашу современность, и конец света. Сосновский все видит именно в перспективе конца света. Или даже «после конца света»:
Снимки, которые ты мне показываешь, сняты
уже после конца света. Видишь, какое освещенье?
Взрыв в эту секунду не доходит до нашего сознанья...
Сосновский писал это до 11 сентября 2001 года, но как бы в напряженном ожидании чего-то подобного или даже еще более масштабного. Обильны в его последних книгах мотивы из космических фантастических романов и космических фантастических фильмов.
Ассортимент интересующих его английских и американских имен американист Сосновский организует сам. Другие его сверстники опираются на переводы Петра Зоммера. Особенно большой резонанс имели его публикация из Фрэнка О’Хары в журнале «Литература на свете» в середине 80-х и томик переводов из О’Хары (1987). Критики долго писали потом об «О’Харизме» молодой польской поэзии. Зоммер переводит с английского много, на молодых повлияли и его переводы, и его собственные стихи с их стерильно выхолощенным от всякой политики, «редуцированным», я бы сказал, реализмом.
Зоммер не просто аполитичен, он антиполитичен, он оголтело ненавидит политику. В одном большом стихотворении он выразил это впрямую, его-то я и перевел для антологии: такая антиполитичность приобретает уже политическое звучание. (Встречал я ее и у некоторых москвичей, сверстников Зоммера).
По количеству переведенного с английского Зоммер соревнуется с Баранчаком, хотя того не догонишь. Переводы Баранчака обожают молодые польские читатели и слушатели. Что касается польских поэтов, то на ровесников Баранчака, поэтов Новой Волны, похоже, повлияли его старые переводы из Каммингса и Дилана Томаса. Дилан Томас как один из ориентиров сохранил свою привлекательность и для теперешних молодых.
270.
Но большое значение для польских молодых имели и имеют также переводы Баранчака из русских поэтов — из Бродского и Мандельштама. Благодаря Баранчаку в польской поэзии девяностых, наряду с американским влиянием, существует русское влияние. После 1989 года, когда русскую литературу в Польше перестали навязывать, ею начали увлекаться заново, каждый на свой страх и риск. Адам Загаевский еще в начале восьмидесятых (но уже в эмиграции, которая дала ему возможность посмотреть со стороны) заметил:
...Ведь есть у немцев и русских,
кроме винтовок, также чернила,
перья, немного сердца и много
воображенья...
Влияние Бродского заметно и у самого Баранчака. Много лет спустя после того, как я перевел и опубликовал в «Иностранке» стихотворение, написанное им уже в Америке, «Открытка с этого света», я вдруг заметил, что это откровенное и даже нескрываемое подражание Бродскому, учившемуся у старых англичан; а я-то думал, что это — прямая учеба Баранчака у старых англичан.
Заметно влияние Бродского — через Баранчака, или помимо Баранчака, непосредственно, — у некоторых польских поэтов девяностых годов.
В том числе и у молодых поэтесс. Одна из наиболее обласканных критикой, Мажена Брода, свою первую книгу «Свет пространства» (1990) открывает стихотворением «Мотив из Бродского», а во второй ее книге «Чужеземное»(1995), хотя книга почти вся целиком написана в Нью-Йорке и Нью-Джерси, мотивы из русских поэтов доминируют: большой цикл о Цветаевой, стихотворение памяти Ахматовой, стихотворение «Петербург».
Свое стихотворение «Петербург» есть и у Анны Пивковской — в книге «Только три дороги» (2000). Пивковская бывает в России. Из ее устных рассказов мы знаем, что в Петербург она ездила прежде всего ради Ахматовой и Бродского. Она говорит о влиянии русской поэзии на нее и на других польских поэтов. Это влияние она видит, в частности, в возврате к регулярному рифмованному стиху. Таким стихом пишет она сама. Силлаботоника, главным образом пятистопный ямб, и силлабика. Лишь изредка она обращается к верлибру. Называет себя классицисткой. Наиболее очаровательны ее силлабические стихи о традиционном старопольском быте — воспоминания о польских праздниках: «Коляда в канун Рождества», «Пасха».
Коптились сыр и мясо, пиво было в бочках
холодным, как простынки в люльках для сыночков.
Рождаются младенцы, наступает праздник,
и свежей терпкой елки запах ноздри дразнит.
Смоле еловых веток радовались пальцы,
мать надевала платье, шелестела в вальсе.
Отец рубил поленья, печь была как солнце...
Перевод Н.А. См. «Польские поэтессы». [1]
Время действия этого стихотворения — то ли время благополучного детства Анны Пивковской (дочери директора провинциального, но знаменитого музея), то ли мифологическое «старое доброе время», когда будто бы «всего было вдоволь», в том числе мяса.
В пятистопных ямбах другой классицистки, которую облюбовала Астафьева, в ямбах Агнешки Кутяк, время действия — тоже детство, но не мифологизированное, а сугубо реальное. Мясо тоже фигурирует, но совсем по-другому. Одно из стихотворений так и называется — «Мясо»:
Слова! плююсь я вами, как костями
обглоданными, шлю на покаянье
туда, где нам дают за наши вины
наш килограмм говядины-свинины,
где наш мясник-красавец рубит мясо,
рубит умело, улыбаясь мягко,
топор увязнет в мясе, хрустнет хрящик,
по пятницам кто ищет, тот обрящет.
Лежат там почки, печень, жил сплетенья,
лежат мозги, но только не сомненья.
И женщины стоят в стыде и в сраме,
будто раздетые лежат здесь сами.
Такая тишь, такая сонность в мире,
как если б взвешивал сердца Озирис,
как если б на закланье гнать скотину,
или отправить к психиатру сына,
или в интимности лежать столь низкой,
как ломти мяса под ножом в мясницкой.
Это воспоминание о низкой и унижающей польской реальности начала восьмидесятых, когда после взрыва «Солидарности», поводом для которого было именно повышение цен на мясо (как это бывало всякий раз в Польше, а иногда и в России: Новочеркасск), наступили годы военного положения, годы дефицита, пустых прилавков и талонов. Но стихотворение гораздо шире реалий того десятилетия. Как всякая подлинная поэзия, оно не устаревает.
У Агнешки Кутяк ямбы преобладают. Чаще — пятистопные. Переведенные Астафьевой, они звучат для русского уха небанально. В стихотворении «Мясо» — за счет парной рифмовки. В других стихах интонация небанальна за счет разнообразия несовпадений метра и синтаксиса. Четырехстепным ямбом написано пока что, кажется, одно только стихотворение Кутяк, с эпиграфом — по-русски — из позднего Мандельшатама: «...и вода, говорящая "да"...».