04.04.2024

Конрад Валленрод. Историческая повесть | IV

IV

Пир

 

    Был день патрона. Белый стяг с утра

Над башней реял в знак святого мира.

Съезжались в замок рыцари — пора

Магистру возгласить начало пира.

 

    Сто белых веет за столом плащей,

И каждый плащ крестом расчерчен черным.

Толпа оруженосцев и пажей

Застыла в ожидании покорном.

 

    Сел от магистра слева — Витольд, князь,

Он Ордену был недругом когда-то,

Теперь стал вроде друга или брата,

Мечом к родной Литве оборотясь.

 

    Все ждут, и Конрад возгласил начало:

«Роскошествуем в Боге!»Формула, которой в те времена возглашалось начало пира в Ордене крестоносцев (А.М.).[1] — В тот же миг

«Роскошествуем...» — грянул общий крик,

Сверкнули кубки, влага зажурчала.

 

    А Конрад, приподнявшись на локте,

Глядел с презреньем на кричащих в зале.

Но вот замолкли крики; в суете

Лишь кубки тихо там и сям бренчали.

 

    «Роскошествуем... — молвил он опять, —

Так рыцарям дано ли пировать?

То крик, то ропот, будто смолкли в страхе.

Разбойники мы разве иль монахи?

 

    К иным пирам привык я с давних пор.

Средь мертвых тел мы после битвы пили,

В Финляндии и меж кастильских гор

Костры нам полуночные светили.

 

    Там были песни, и была в них цель.

А здесь?.. Где барды, где же менестрели?

Для сердца нет отрады пуще хмеля.

Для разума же песня — это хмель».

 

    И встали двое: итальянец, тучный

От соловьиной прелести своей.

Он возглашает в песне сладкозвучной:

Всех набожнее Конрад, всех храбрей.

О пастушках пел трубадур с Гаронны,

О спящей деве, в рыцаря влюбленной.

 

    А Конрад?.. Сну противиться не мог,

От шума лишь проснулся после пенья.

Швырнул он итальянцу кошелек,

Сказал: «Для одного твои хваленья,

Дать больше не под силу одному.

Беги и скройся. А пришелец юный,

Который для любви настроил струны,

Пусть нас простит. Здесь не найти ему

Прелестных дам и королевских дочек,

Чтоб приколоть к его груди цветочек.

 

    Здесь розы увядают. Песнь нужна

Для крестоносца-воина иная.

Пусть будет грозной, бешеной она,

Трубу и лязг мечей напоминая,

И мрачной, как та келья, где я сплю,

И пылкой, как отшельник во хмелю.

 

    И крестим мы, и смерть несем, и звуков

Желаем в песне благостных сперва.

Пускай она, сначала убаюкав,

Потом пронзает вдруг до естества.

Какая жизнь, такую песню надо.

Так кто ж ее споет? Кто?» —

                                                         «Я спою», —

Сказал старик, присевший на скамью

Меж юношами. Простотой наряда

Литвин, наверно, или прусс. Седы

Густые пряди длинной бороды

И пухом времени виски повиты,

Глаза повязкой черною прикрыты,

Морщины — знаки горя и беды.

 

    Сжав лютню прусскую рукою правой,

Он левую к пирующим тянул,

Просил, чтоб стихли, чтоб улегся гул.

«Я пел, — он молвит, — вдохновленный славой,

И пруссам, и литвинам, но одни

В сраженьях грозных завершили дни,

Иные ж, мертвой поклонясь отчизне

И грудь пронзив, себя лишили жизни.

Так входят слуги верные в костер,

Когда сжигают тело господина,

Иные удирают в дальний бор,

Иные же, как Витольд, пьют здесь вина.

 

    Спросите-ка изменников: к кому

Они взовут из ада после смерти,

От боли корчась в огненном дыму?

Они взовут к своим отцам, поверьте.

Но не проникнут в рай их голоса

Затем, что варварской немецкой речью

Не выразить им просьбу человечью,

И не откликнутся вовеки небеса.

 

    Литвины, надлежит вам плакать в сраме!

Вы вайделоту не смогли помочь,

Когда, перемотав меня цепями,

От алтаря тащили немцы прочь.

В чужой земле дряхлею одиноко.

Певец, но слушать некому, увы!..

Я выплакал глаза в тоске жестокой,

Взор обращая в сторону Литвы.

Теперь, куда свой вздох ни посылай,

Не угадать, где дом мой, где мой край.

 

    И только в сердце, только здесь хранится

Увиденного малая крупица.

Но я своих сокровищ не таю —

Берите, немцы, вам их отдаю.

 

    Так рыцарь, на ристалище сраженный,

Вчера кумир всеобщий и герой,

Презрением сегодня окруженный,

Приходит к победителю порой,

Ломает меч слабеющею дланью,

Последнюю к стопам бросает данью.

 

Да, нынче к вашим я припал стопам,

Литовский вайделот, с печальным пеньем.

Одушевлен последним вдохновеньем,

Последнюю слагаю песню вам».

 

    Смолк. От магистра знака ждет иль слова.

Но все хранят молчанье. Странный вид:

Как Валленрод на Витольда глядит —

С издевкой, испытующе, сурово.

 

    Все видели: едва слепец-старик

Речь начал о предательстве литвинов,

Князь Витольд вспыхнул, а потом поник.

Но гневом снова распалился лик,

Вскочил и, место за столом покинув,

Слуг растолкав, приблизился с мечом,

На старца глянул — замер. Отчего же?

Так гнев, порою на грозу похожий,

Слезами рассыпается, дождем.

Вернулся и от всех плащом закрылся,

В неведомые думы погрузился.

 

    А немцы в ропот: «Разве на пиры

Пускать нам стоит нищих? Их игры,

Их песен все равно вы не поймете».

И ропот, завертясь в круговороте,

В толпе уже переродился в смех.

Пажи кричат, свистя в пустой орех:

«А это вам литовская их песня!»

 

    Встает магистр: «Отважные мужи!

Сегодня Орден, как велит обычай,

Владений озирая рубежи,

Берет от городов как часть добычи

Дань всякую, не делая различий.

Примите же от старца песню вы,

Как лепту принимают от вдовы».

 

    Вот князь литвинов. Он наш гость желанный,

Он в окружении своих бойцов.

Им любо здесь на языке отцов

Услышать о былом, о славе бранной.

Кто не поймет, пускай покинет зал.

Я к этой песне, дикой и тоскливой,

Питаю слабость: то взбешенный вал

Она напоминает в час прилива,

То шорохи дождя над головой.

Песнь эта сон навеет. — Старец, пой!»

 

 

Песнь вайделотаПеснь Вайделота. Смотри «Гражину», где описано подобное происшествие, имевшее место тогда, когда Орден возглавлял Дезенер фон Альфберг (А.М.).[2]

 

    Когда был мор в соседстве, вещим взором

Определял литовский вайделот,

Что моровая дева к нам идетПоветрию на Литве, согласно народным преданиям, предшествует появление моровой девы, олицетворяющей эту страшню напасть. Перескажу здесь слышанную некогда в Литве балладу: «В деревне появилась моровая дева. Просовывая, по обыкновению, руку в окна и двери и размахивая красным платком, она сеяла в домах смерть. Жители запирались на все засовы, но голод и иные потребности вынудили их тем не менее пренебречь вскоре мерами предосторожности, и оттого все ждали смерти. Лишь один шляхтич, хоть и обеспеченный съестными припасами и потому способный дольше других выдержать эту необыкновенную осаду, решил пожертвовать собою во имя ближних; взял саблю-зигмунтовку с напечатанными на ней именами Иисуса и Марии и, таким образом вооружившись, растворил окно. Одним взмахом отрубил он страшилищу руку и овладел платком. Шляхтич, правда, был поражен болезнью, и вся его семья вымерла тоже, но деревня с той поры не знавала морового поветрия». Платок этот, кажется, хранится в костеле, не помню точно какого местечка. На Востоке явление чумы вещает призрак с крыльями нетопыря, указывая пальцем обреченных. В этих картинах народное воображение старается, судя по всему, передать таинственное предчувствие и странную тревогу, которая предшествует обычно большим несчастьям и смерти и овладевает не только отдельными людьми, но даже целыми народами. Так в Греции предчувствовали длительные и ужасные последствия пелопонесской войны, в Риме — падение империи, в Америке — явление испанцев и проч. (А.М.).[3]

Трясиной топкой, пустошами, бором.

То в пламенеющем венке видна,

То алой тряпкой веет над погостом,

То белою рубахою, а ростом,

Как древо беловежское она.

 

    У замка страж под шлемом прятал очи,

Псы зарывались мордою в песок

И выли возле хаты, семрть пророча.

Она идет... Где отпечатки ног,

Тиха деревня, город смолк стоустый,

Платок кровавый подняла — и взмах.

Богатый замок обратился в прах.

Где ступит — гроб, куда посмотрит — пусто.

 

    О ужас!.. Только немец горший вред

Сулит, чем эта дева из поверья.

Он в плащ, расчерченный крестом, одет,

И страусовые на шлеме перья.

 

    Где он пяту поставит, груды тел,

Селенья нет, в руинах городище.

Страна — могила. Тот, кто уцелел,

Приди и сядь со мной на пепелище.

Кто дух литовский сохранил в груди,

Приди, чтоб плакать, петь со мной приди.

 

    О песнь! Ковчег завета! Из былого

Ты к будущему устремляешь зов.

В тебе оружье рыцаря седого,

И пряжа дум, и россыпи цветов.

 

    Ковчег, ты не доступен силе вражьей,

Пока тобой не пренебрег народ.

Тебя хранят преданья, словно стражи,

И песня славы над тобой встает.

С архангельскими крыльями, с трубою,

Готовая, как сам архангел, к бою.

 

    Дворцы, картины, статуи сгорят,

Сокровищницу воры разорят,

Но песнь нетленна обегает многих.

И если души низкие приют

Ей в горе и надежде не дадут,

Она в горах, среди руин убогих

Расскажет про деяния отцов.

Так на пожаре соловей из дома

Вдруг выпорхнет. Близ хаты сел знакомой...

Но пламенем объятый рухнул кров.

И птичка в страхе улетает к чащам,

Чтоб петь о прошлом голоском звенящим.

 

    Столетний пахарь, тронув в борозде

Сохою кость, на дудочке древесной

Играет, поминая о беде

И о вожде, что славен силой честной,

Отцовства не изведавшем вожде.

Дробится эхо в тишине окрестной.

Но я один внимал лишь старику

И тем сильнее ощущал тоску.

 

    Мне чудилось, что мертвецы с погостов

Приходят, пробужденные трубой,

Что в судный день воскресли под стопой

Их кости и срослись в огромный остов,

Что поднялись колонны из руин,

В пустых озерах весла заплескали,

В безмолвных замках залы заблистали,

В броне боец, в короне властелин.

Здесь — пляска дев, там — вещих старцев пенье.

Чем слаще сон, тем горше пробужденье.

 

    Леса исчезли, нет моих холмов,

И мысль, в усталые облекшись перья,

Упала в тиишину пустых домов.

Рукой оцепеневшею теперь я

Не ощущаю лютни, братьев зов

Не слышу, нет и голосов былого.

Но все ж я прежний жар раздуть готов

И искры юности ловлю я снова.

Пусть память оживет и предо мной

Напишет кистью прошлого картину.

Хоть на картине этой пыли слой,

Но память, как кристалл. Когда в средину

Светильник вставишь, краски старины

Горят подобьем стекол драгоценных.

На стенах образы оживлены

В видениях поблекших, но нетленных.

 

    О если б мог огонь я перелить

В грудь слушателей, воскресив героев,

О если б мог, усилия утроив,

Своих сородичей расшевелить!

У них еще, быть может, на мгновенье

При отзвуках родного песнопенья

Сердца забьются, станет человек

Величественнее, добрей, красивей,

Пусть миг лишь проживет в таком порыве,

В каком жил прадед до конца свой век.

 

    Но что о прошлом говорить все время?

Наш век, быть может, не совсем убог.

Есть муж великий, он стоит над всеми,

Литвины, он вам может дать урок!

 

 

***

    Умолк старик и только ухом ловит:

Что скажут немцы — продолжать иль нет.

И гробовая тишина — ответ,

Но это силы даст, не остановит.

Совсем иную начал песнь, она

К иному приспособлена дыханью,

Звучит и реже, и слабей струна,

От гимна перешел к повествованью.

 

 

Повесть вайделота

 

    Где сражались литвины? В ночном сражались походе.

Взяли они добычу в богатых замках и храмах.

Толпы плененных немцев бегут с их конями рядом,

В петлю продета шея, стянуты руки веревкой.

К Пруссии обернутся — льют горючие слезы,

К Ковну взор обращают — душу вверяют Богу.

В Ковне, в самой средине, Перунов луг зеленеет.

Празднуют там победу князья, Литвы властелины,

Жгут живьем крестоносцев на жертвенных возвышеньях.

Двое рыцарей пленных без трепета едут в Ковно:

Юноша, светлый ликом, и старец, согбенный годами.

Оба они средь битвы к литвинам перебежали,

Войско свое покинув. Но Кейстут, хоть их и принял,

Все ж под стражей обоих везет в укрепленный замок.

Родом откуда, спросил их, зачем к литвинам пристали.

 

    Так отвечает младший: «Мне собственный род неведом,

Малым ребенком немцы взяли меня в неволю.

Только одно я помню: Литву и город литовский.

Дом отца над холмами окрестными возвышался.

Был он кирпичный, красный, а рядом дома из бревен.

Там, где холмы кончались, шептали древние ели,

Озеро меж стволами сверкало полоской белой.

Ночью однажды грохот и вопли нас разбудили.

Огненный день кругом был, от жара лопались стекла.

В комнатах дым клубился, и бросились мы из дома,

Пламя вдоль улиц выло, головни сыпались градом.

Крик разнесся: «К оружью! В городе немцы, к оружью!»

Выбежал и отец мой. С мечом ушел, не вернулся.

Немцы в двери ломились, один погнался за мною,

Взял, на седло закинул, что было дальше — не знаю.

Только одно я помню: матери крик я слышал,

Лязг мечей перекрыл он, стен разрушенных грохот.

Крик меня этот мучит, в ушах моих он остался.

Если увижу пламя, жалобы чьи-то услышу,

Он во мне оживает. Так, вспугнутое громами,

Эхо в пещере бьется. Лишь это воспоминанье

Я из Литвы и вынес. Часто в виденьях туманных

Вижу отца своего я, с ним рядом и мать, и братья.

Но ускользает образ, с годами как бы тускнея,

И таинственной мглою подергиваются лица.

Годы меж тем бежали. Средь немцев я жил, как немец.

Вальтером там я звалсяВальтер фон Стадион, немецкий рыцарь, взятый в плен литвинами, женился на дочери Кейстута и тайно уехал с нею из Литвы. Случалось нередко, что пруссы и литвины, взятые в неволю детьми и воспитанные среди немцев, возвращались затем на родину и становились жесточайшими врагами немцев. Таков был известный в истории Ордена прусс Херкус Монте (А.М.).[4], фамилию Альф мне дали.

Хоть немецкое имя, душа литовской осталась,

Боль по Литве осталась и ненависть к чужеземцам.

Винрих, магистр тевтонский, меня при себе оставил,

Крестным отцом мне был он, меня обласкал, как сына.

Но тосковал я в замке, с колен его убегал я

К старому вайделоту. В ту пору средь крестоносцев

Жил вайделот литовский, когда-то в неволю взятый.

Был толмачом он в войске. И вот, обо мне проведав,

О сироте-литвине, к себе зазывал меня часто,

Горе свое утоляя рассказами об отчизне.

На языке литовском сказы и песни слагал он.

Со стариком ходил я к синего Немана водам,

Став над песчаной кручей, смотрел на холмы родные.

В замок мы возвращались, он утирал мои слезы.

Он не хотел у немцев зря пробуждать подозрений.

Ненавистью, однако, он напитал мне сердце.

В замке, в пышных покоях, ножом, припасенным тайно,

Резал ковры я, в осколки бил зеркала дорогие.

В щит магистра блестящий песок метал и плевал я.

В Клайпеде, помню, часто вместе мы лодку брали,

Юношей посещал я литовское побережье.

Рвал я цветы отчизны, и с волнами аромата

Лет минувших картины в душе моей оживали.

Так, становясь ребенком, под сенью благоуханной

С младшими братьями снова играл я в саду отцовском.

Памяти помогая, старик говорил о прошлом.

Были его рассказы краше цветов весенних.

Да, тот счастлив и весел, кто детство свое проводит

Меж друзьями в отчизне, а сколько детей литовских,

Радости не изведав, томится в цепях тевтонов.

Так у Клайпеды было. А далее, близ Паланги,

Там, где гремящей грудью на отмель бросается море,

С пеною из гортани струи песка изрыгая,

Там говорил мне старец: «Луга у берега видишь?

Их песком затянуло, и острыми стебельками

Травы напрасно тщатся пробить смертоносную осыпь.

Все усилья впустую: песок, словно гидра, душит.

Белыми плавниками живую объемлет землю,

Распространяя повсюду пустыни мертвую дикость.

Сын мой, заживо в склепы весеннюю зелень ввергли.

Средь племен покоренных есть братья наши, литвины.

Сын мой, пески со взморья — это Тевтонский орден».

Больно мне было слушать; о мести лишь помышляя,

Жаждал бежать я к литвинам, но старец сдерживал страсти.

«Вольным рыцарям вольно, — учил он, — избрать оружье,

В поле чистом сражаться с противниками на равных.

Ты же — раб, и оружье одно у раба: измена.

Здесь останься, искусству военному обучайся,

Верят тебе крестоносцы, что будет дальше — увидим».

Старцу я подчинился, пошел с войсками тевтонов.

Только в первой же схватке, едва родные хоругви

Взор ухватил, а ухо услышало песнь литвинов,

К вам я бросился с криком и старца с увлек собою.

Так из гнездовья взятый, посаженный в клетку сокол,

Наперекор мученьям все ж ловцом не приручен.

Выпущенный сражаться с братьями соколами,

В тучи едва взовьется, глазами едва охватит

Радостное безбрежье своей голубой отчизны,

Грудью вдохнет свободу, шум своих крыльев услышит...

Ловчие, прочь ступайте, сокола с клеткой не ждите!»

 

    Юноша кончил. Кейстут слушал его, и внимала

Кейстута дочь, Альдона, прекрасная, как богиня.

Осень пришла, и с нею унылыми вечерами,

Как повелось, Альдона среди сестер и ровесниц,

Пяльцы взяв, вышивала или садилась за прялку.

Чуть замелькают иглы, чуть зажужжат веретена,

Вальтер входит и речи заводит о дивах немецких,

Виденных им недавно. И это повествованье

Девушка ловит ухом, душою глотает жадно.

Все западает в память, повторено в сновиденьях.

Он говорит о богатствах и о роскошных забавах,

О городах обширных за Неманом и о замках,

Где на турнирах копья воители преломляют,

Где с галереи бросают венок победителю девы.

Он говорит о Боге, всесильном в краю тевтонов,

О Непорочной Деве, Матери этого Бога.

Ангельский лик Ее Вальтер показывал на картинке,

Вешал благоговейно на грудь образок под одежду.

Дочке князя в подарок он дал его, обращая

В веру свою с молитвой; ее хотел научить он

Познанному у немцев — ее тому научил он,

В чем и сам новичком был: любовь заронил в ее сердце.

Впрочем, и он учился: с трепетом и восхищеньем

Слушал из уст Адьдоны язык забытый литовский.

С каждым вновь найденным звуком новое чувство рождалось,

Словно из пепла искра; и сладостными словами

Были «братство» и «дружба», еще «родство», а также

Сладостнее всех прочих — «любовь», и рядом с любовью

Не было слова иного, кроме слова «отчизна».

 

    «Что ж это, — Кейстут думал, — так дочь мою изменило?

Где же ее веселье и детские где забавы?

В праздник девушки вместе спешат насладиться пляской,

Дочь сидит одиноко иль с Вальтером речь заводит.

Девушки вечерами и прясть, и ткать затевают,

Иглы она роняет, и перепупались нити.

Чем занята — не видит. Все уж об этом толкуют.

Розу зеленой нитью, вижу, вчера вышивает,

Листья же алым шелком под розою той выводит.

Да и откуда ей видеть, если очами ищет

Всюду Вальтера очи, а мыслью его беседу?

Спросишь: Куда? — В долину. Спросишь: Откуда? Ответит:

Я пришла из долины. Что там такое в долине?

Сад посадил там Вальтер. Чудо ли?.. Разве он лучше

Сада, который в замке? А в замке был — загляденье,

Полон и груш, и яблок, мечта всех девиц из Ковна.

Нет, не сад ее манит. На окна ее зимою

С той стороны, где Неман, посмотришь и видишь: стекла

Чище, нежели в мае, от инея не мутнеют.

Вальтер там ходит часто, она ж у окошка села.

Села, сидит и вздохом ледок понемногу топит.

Я-то считал: научит писать и читать он дочку,

Нынче князья, я слышал, детей отдают в науку.

Юноша добрый, храбрый, знает письмо, как священник.

Гнать ли его из дому? Родине он пригодится.

Он отряды обучит, ров выроет, вал насыплет.

Труб огнеметных мастер, с таким не надо и войска.

Будь моим зятем, Вальтер! Храни литовскую землю».

 

    Он на княжне женился. Вы ожидали, немцы,

Тут и конец рассказу: в повестях ваших любовных

Если женится рыцарь, песнь трубадур обрывает.

Только добавит: жили долго и счастливы были.

Вальтер любил Альдону, но духом был благороден.

Счастья дома не ведал, не видя его в отчизне.

 

    Сходят снега, и ранний жаворонок пробудился:

В странах иных вещает любовь он и безмятежность,

Бедной Литве пророчит и бойню, и пепелище.

Движутся крестоносцы бесчисленными рядами.

Из-за Немана эхо доносит с холмов и взгорий

Лязг железных доспехов, и гул, и конское ржанье.

Тучей скатилось войско и расползлось по долинам.

Флаги передовые на пиках зловеще светят

Отблесками зарницы. На берег выходят немцы,

Мост навели надежный и взяли в осаду Ковно.

День за днем ударяют тараны по стенам и башням.

Ночь за ночью кротами подкопы ползут под город.

Под небосводом бомба огненный хвост разметала,

Словно сокол на цаплю, на крышу рухнула сверху.

Ковно легло в руинах, Литва в Кейданы уходит.

Стали Кейданы пеплом, и по лесам разбежались

Дети Литвы, а немцы жгут, убивают.

 

                                                                       Вальтер

С Кейстутом первый в битве и при отходе последний.

Князь все время спокоен: он с малолетства приучен

К битвам таким с врагами — ударить, ужалить, скрыться.

Знает урок — так деды с тевтонами воевали.

Кейстут, подобно предкам, о будущем мыслит мало.

Вальтер же весь в заботах. Воспитанный среди немцев,

Знает Ордена силу, чует — по знаку магистра

Деньги, войска, оружье пришлют ему из Европы.

Пруссия защищалась, немцы ее одолели,

Рано иль поздно то же с Литвою должно случиться.

Жребий пруссов он видел и трепетал за литвинов.

«Сын мой, — Кейстут промолвил, — опасный ты прорицатель.

С глаз сорвал ты повязку, и бездна у ног разверзлась.

Только тебя услышал — руки уже опустились,

Мужество в сердце тает, надежды нет на победу.

Что ж мне с немцами делать?» — «Отец, — отвечает Вальтер, —

Знаю один я способ, ужасный, увы, но верный.

Может, тебе открою». — Так они толковали,

Прежде чем рог на битву созвал их и на пораженье.

 

    Все печальнее Кейстут. А Вальтер? Его не узнаешь!

В прежнее время, правда, не часто он веселился.

Был он, конечно, счастлив, но легкой дымкой раздумья

Лик его омрачался. Только в объятьях Альдоны

Он становился весел, разглаживались морщины.

Встретив жену улыбкой, ласково с ней прощался.

Ныне его снедает недуг, не видимый оку.

Утром стал перед домом, скрестил в безмолвии руки,

Смотрит, как в отдаленье села горят, городища,

Смотрит безумным взором. Средь ночи с постели вскочит

И сквозь окно наблюдает зарево в темном небе.

 

    «Что с тобою, супруг мой?» — спросит Альдона, рыдая.

«Что со мною? Ты хочешь, чтоб я дремал безмятежно?

Немцы сонного схватят и пыткою истерзают».

«Боже спаси, супруг мой! Стражники есть у дома».

«Верно, стражники рядом, и меч у меня под боком.

А перебьют всю стражу, и меч зазубрится в схватке...

Слушай, если я старость, жалкую старость познаю...»

«Бог нам даст в утешенье деток...» — «Тевтоны нагрянут,

Женщин убьют, а деток схватят, ушлют на чужбину

И научат стрелою отца поражать родного.

Я-то и сам, быть может, целил в отца или в брата,

Да вайделот мне не дал». — «Мой Вальтер, мой муж, не лучше ль

В пуще спрятаться, в дебрях, чтоб жить подальше от немцев?»

«Значит, бежать, оставить других матерей с их потомством?

Так бежали и пруссы. В Литве их немцы настигли.

В пуще нас обнаружат». — «Тогда мы спрячемся дальше».

«Где, объясни мне, "дальше"? Дальше попасть мы можем

В руки татар иль русских». — И тут смущалась Альдона.

Слов не найдя, смолкала. Ей до сих пор представлялось:

Родина беспредельна, и мир вокруг бесконечен.

В первый раз она слышит: в Литве убежища нету.

Руки ломая, Альдона, что делать, мужа спросила.

«Есть один только способ, один у Литвы остался.

Можно с Орденом сладить, и мне тот способ известен.

Ради Бога, не надо спрашивать — тысячекратно

Проклят тот день, когда мне придется к нему прибегнуть».

Больше не говорил он и просьб Альдоны не слушал,

Только родины беды он видел, лишь им внимал он.

В сердце, ожесточенном зрелищами несчастий,

Пламя мести созрело, напитанное в молчанье.

Чувства испепелились, даже сладчайшего чувства,

Скрасившего всю юность, даже любви не осталось.

Так в Беловежской пуще, если охотники тайно

В дубе костер разводят, насквозь прожигают корень,

Древний лесов владыка листья свои теряет,

Ветки ломает буря. Даже венок зеленый,

Лоб еще украшавший, даже омела усохнет.

 

    Долго они скитались по замкам, горам и чащам.

То нападут на немцев, то в обороне сами.

На берегах Рудавы страшная грянула битва.

Тысяч, наверно, сорок легло молодежи литовской.

Дух тогда испустило столько же крестоносцев.

Но из краев заморских спешат уже подкрепленья.

Кейстут и Вальтер в горы уходят с горсточкой верных.

Их мечи зазубрились, щиты от ударов погнулись.

Пылью и кровью покрыты, оба в жилище вступают.

Вальтер жене ни слова, даже взглянуть не желает.

Речь по-немецки начал с Кейстутом и вайделотом.

Суть не понять Альдоне, только вещает сердце

Страшные ей событья. Вот кончили совещанье

И посмотрели печально трое мужчин на Альдону.

Вальтер всех дольше смотрит, отчаяние во взоре.

Слезы хлынули ливнем, бросился в ноги супруге,

Взял ее руки, к сердцу их прижимает, целует.

Вальтер за все страданья простить его умоляет.

«Горе, — сказал он, — девам, влюбляющимся в безумцев.

В тех безумцев, чье око в чужие летит пределы,

В тех, чьи мысли над кровлей дымами уходят в небо,

В тех, чье сердце не может семейным счастьем питаться.

Сердце большое, Альдона, — это подобье улья.

Медом всего не заполнишь, ящерки в нем загнездятся.

Милая, не гневись же! Дома сегодня останусь,

Жить и дышать сегодня мы друг для друга будем.

В прошлое мы вернемся. Завтра ж...» — и кончить не смеет.

Радостно стало Альдоне. Бедная, ей сдается:

Вальтер переменился, будет спокоен и весел,

Нет в нем былой печали, искра живая во взоре,

Щеки залил румянец. Уселся у ног Альдоны,

Все позабыл в минуту: страданья братьев-литвинов,

Битвы и крестоносцев; лишь о счастливом прошлом

Речи ведет, о первом с Альдоною разговоре

И о прогулке первой в долине, припоминает

Важные для обоих ранней любви событья.

Но отчего ж беседа на слове «завтра» вдруг стихла?

Он задумался снова, взгляда с нее не спускает,

Слезы мелькнули, хочет что-то сказать и страшится?

Может, прежнее чувство, прежнего счастья остаток

Он для того и вызвал, чтобы устроить прощанье?

И беседа, и ласки — последняя, что ли, вспышка?..

С нею меркнет и гаснет светильник любви навеки...

Спрашивать ли? Альдона уст разомкнуть не решилась.

Но из покоя вышла и через щель поглядела:

Вальтер кубок наполнил, выпил и вновь наливает,

На ночь в покое оставил старого вайделота.

 

    Чуть забрезжило утро, стучат по камням копыта,

Двое рыцарей в горы сквозь раннюю мглу промчались.

Стражей всех обманули, один лишь не был обманут.

Взор влюбленного чуток, Альдона все разгадала!

И упредила конных. Горестным был разговор их.

«Милая, возвращайся, ты дома будешь счастливой,

Может, счастливой будешь в объятьях родных и близких.

Ты молода, прекрасна, еще обретешь ты друга.

Много князей когда-то руки твоей добивалось,

Ты свободною стала, вдовой отважного мужа.

Он во имя отчизны решил от любимой отречься.

Все позабудь, простимся, поплачь над моею долей.

Вальтер один остался, все он утратил в жизни.

Он, как ветер пустыни, пройдет в скитаньях полмира.

И предавать он будет, и убивать, и позорной

Смертью потом погибнет. — Когда-нибудь имя Альфа

Вновь в  Литве отзовется, и воспоют вайделоты

Подвиг его; и мыслью ко мне ты вернешься, мыслью.

Скажешь себе — тот рыцарь, ужасный, окутанный тайной,

Мне хорошо известен, моим был когда-то мужем.

В сердце почувствовав гордость, утешишься ты в потере».

Слушает молча Альдона, хоть и не слышит ни слова.

«Едешь! — вскрикнула — Едешь!» — сама себя растревожив

Криком внезапным «едешь» — одно лишь доступно ей слово.

Думать была не в силах, утратила память, мысли,

Клочья воспоминаний — все в голове закружилось,

Но отгадала сердцем , что не дано возвратиться,

Что забыть невозможно; вскинула странно очами,

С диким Вальтера взором взор на мгновенье скрестился.

В этом взоре давно уж она не читала поддержки.

Новое что-то, казалось, высматривала Альдона,

Все на леса глядела, нахмуренная в молчанье.

Башенка лишь блистала за Неманом одиноко.

Был то приют печальный, монахинь скорбных обитель.

К башенке устремились мысли и взоры Альдоны —

Голубь, который бурей застигнут над бездной моря,

Так к ладье незнакомой несется, чтоб пасть на мачты.

Вальтер понял Альдону, следом поехал безмолвно.

Замысел свой открыл ей, велел сохранить все в тайне.

У монастырской калитки — страшным было прощанье —

Альф помедлил немного, потом с вайделотом умчался.

Больше о них ни слуху. Горе, о горе, если

Клятвы не сдержит рыцарь, если напрасны жертвы,

Если разрушил счастье свое и ее впустую...

Впрочем, еще увидим... — Я кончил песнь свою, немцы.

 

 

***

    «Он кончил, кончил, — шум летает в зале.

Кто этот Вальтер, что же сделал он?

Месть? Но кому?» — все разом закричали.

И лишь магистр, молчаньем поражен,

Потупился, с лица не сходят тени.

В волненье странном выпил он вина,

Вновь кубок взял, вновь осушил до дна.

Встревоженные чувства в бурной смене,

Как молнии, родятся на челе.

Как тучи, грозно катятся во мгле.

Уста дрожат, он медлит, помраченный,

И мечутся безумные глаза,

Как ласточки, когда идет гроза.

Плащ сбросил и вскочил внезапно с трона.

«Замолк ты? Песню до конца допой!

Дай лютню мне. Чего дрожишь, чего же?

Дай лютню и наполни кубок мой.

Я эту песню завершу без дрожи.

 

    Вам, вайделотам, вечно — будто псам —

Вещать бы, воя, смерть да неудачу.

А славу оставляете вы нам

И к славе муки совести в придачу.

Как змейкой, легкой песенкой вертя,

Вы в люльке оплетаете дитя.

Всегда есть это свойство в вайделоте:

Вы к родине любовь, как яд, привьете.

 

    За юношею песня вновь и вновь

Идет, как враг, убитый им когда-то,

Незримой тенью этот враг заклятый

На пир приходит, цедит в чашу кровь.

Не слишком часто ль песнь была мне пета?

Предатель, вижу я тебя насквозь.

Ты выиграл! Война — триумф поэта.

Сбылось!.. Вина мне... Страшное сбылось.

 

    Я кончу песню, нет, спою другую...

Когда в Кастилии я воевал,

Там мавр один балладу напевал.

Играй же мне мелодию простую,

С которою в долине... Что за дни!

Напев былой, и слух, и сердце тронув,

Звучит во мне... Эй старый, не тяни!

Клянусь богами пруссов и тевтонов...»

Смирить стремится ярость вайделот

И вслед за диким голосом идет,

Как раб за повелителем гневливым.

 

    Меж тем светильни меркли на столе,

Пир усыпляет рыцарей во мгле,

Но он запел, и песня, как порывом,

Их подняла, тесней стоят вокруг

И ловят жадным ухом каждый звук.

 

 

Баллада Альпухара

 

Мавры в оковах, и нет им пощады,

           Недруг сжигает дома.

Только в Гренаде остались отряды,

           Хоть их и косит чума.

 

Лишь в Альпухаре, давно осажденной,

           Бьется еще Альманзор.

Приступа ждет он: испанцев знамена

           Реют над склонами гор.

 

Медные жерла рычат на рассвете,

           Падают створы ворот,

Крест на высоком сверкнул минарете,

           Гибнет последний оплот.

 

Биться с врагами уже бесполезно.

           Вот Альманзор на коне,

Дротиков град проскочил он железный,

           Скрылся в глухой стороне.

 

А победители? Пляшут в руинах.

           Что им — гора мертвецов?

Делят рабов и купаются в винах,

           Пир у них к ночи готов.

 

Стражник, однако, вождю сообщает:

           «Ждет там гонец у дверей.

Хоть чужеземец, но в зал он желает

           С вестью войти поскорей».

 

Был Альманзор это. Неосторожный!

           Сам отдается им в плен.

Бросил в горах он приют свой надежный,

           Жизни лишь просит взамен.

 

«К вашим стопам, — говорит он, — во прахе

           Здесь я недаром приник.

Вашим пророкам внимаю я в страхе,

           Понял я — Бог ваш велик.

 

Пусть удивляются смертные чуду,

           Пусть говорят все вокруг...

Хоть и король, но вассалом я буду,

           Мавр — победителю друг».

 

Знают испанцы, что смелый достоин

           Почестей, лучших наград.

Вождь говорит с ним, как с воином воин,

           Все к Альманзору спешат.

 

И Альманзор... Как он тешился встрече!

           Всех целовал без конца.

Трогал вождя он за руки, за плечи,

           Радость не сходит с лица.

 

Вдруг оседает. Прижался к коленям...

           Что же, не стало вдруг сил?

Тащится вслед за вождем по ступеням,

           Ноги чалмою обвил,

 

Глянул — какая в чертах перемена!

           Страх он внушает им, страх!

С губ побелевших срывается пена,

           Очи... Кровь в этих очах.

 

«Гляньте, гяуры. Ответьте, вы рады?

           Знаете, чей я посол?

К вам я примчался сюда из Гренады,

           К вам я с чумою пришел.

 

Гибель в моем поцелуе для плоти,

           Гибель вам тысячу раз!

Гляньте, гяуры, вы так же умрете.

           Те же мученья для вас!»

 

Хоть побелел, но хохочет и воет,

           Руки к испанцам простер.

Всем он, да, всем он объятья откроет,

           Цели достиг Альманзор!

 

Умер — смеется — не сомкнуты веки,

           Скошен неистовый рот.

Смерть к нему в смехе припала навеки,

           Смерть его в смехе берет.

 

Что же испанцы? Бегут по дорогам.

           Мор, будто призрак, вдали.

Но не спустились они и к отрогам,

           Все на пути полегли.

 

 

***

    Так мстили мавры. Как же мстят литвины?

Об этом знать нам много не дано.

Для опасений есть у нас причины:

Тайком дохнут чумою нам в вино.

Сейчас совсем иные нравы, впрочем.

Вот Витольд, и вожди его при нем.

Они нам земли прочат, мы же прочим

Народу их и рабство, и разгром!

 

    Но ведь не все же, нет, клянусь Перуном...

Я вам спою... Там есть мужи... И честь...

Прочь лютню! Лопнула струна... Я к струнам

Не прикоснусь. Но все ж надежда есть,

Что будут... что сегодня... Кубки бросьте...

Я хмелен что-то... Веселее, гости!

Ты ж Аль... манзор — прочь!.. Прочь, Альбан, старик!

Прочь! Одного оставьте хоть на миг!»

 

    Несут его слабеющие ноги...

Стол опрокинул невзначай с вином,

Идет и бранью сыплет по дороге,

На трон свой рухнул, добредя с трудом.

Взгляд ничего уже не выражает,

Уста покрылись пеной, он повис

На подлокотнике, сползает вниз.

Засыпает.

 

И рыцари стоят, оцепенев.

Да, всем известно о его пороке.

Он, распалясь вином, впадает в гнев –

Необъяснимый, дикий и жестокий.

Но чтоб на пиршестве? Подобный стыд!

Так, при чужих? Бесчинствовал и спит.

Кто ж виноват? Все дело в вайделоте.

Но старика в толпе вы не найдете.

 

    Шел, правда, слух, что это был  Хальбан,

Что по-литовски пел, переодетый.

Хотел он Конрада, всех христиан

Подвигнуть на борьбу. Да, странно это...

Что ж Конрад гневался? А Витольд? Князь?

Тот хмурился, безмолвно разъярясь.

Что Валленродова баллада кроет?

Так каждый без конца догадки строит.

При копировании материалов необходимо указать следующее:
Источник: Мицкевич А. Конрад Валленрод. Историческая повесть | IV // Читальный зал, polskayaliteratura.eu, 2024

Примечания

    Смотри также:

    Loading...