30.11.2022

«Мои заметки в "Алхимии" были первым и единственным изданным по-русски словариком польских писателей».

104.

Встреча наша в сентябре состоялась. Ивашкевич остановился в гостинице «Россия». Он назначил мне по телефону время от 10 до 11 утра. Когда я вошел, он был в черных очках. Я выяснял его мнение о моем составе первого тома, тома поэзии в готовившемся в Худлите 8-томнике, он обещал еще вернуться к этому, поправки его к составу — впоследствии — были косметические. Выяснял я кое-что и как будущий комментатор тома. Листок с записью его ответов в той беседе сохранился, он похож на указатель имен к стихотворениям Ивашкевича. Кто есть кто. Юзек Райнфельд — молодой польский художник. Виньес — пианист, испанского происхождения, играл современную музыку (Форе, Дебюсси, Равель). Янина Кимайер — молодая киевская приятельница, умерла. Еще одно женское имя (тоже из тех, кому посвящены стихи) — она жива, в Варшаве. В «Третьей оде» — погибшие родственники и знакомые: Кароль — Липинский, Станислав — кузен, Юлиуш — Кшижевский. Ф. Пентак — брат поэта Станислава Пентака, учился в офицерской школе, погиб в сентябре 39-го, немцы его застрелили. (Это на вопрос, о ком написано стихотворение: «Как любовался я, когда ты вел свой плуг...»). Почему «итальянец»? Они оба, — отвечает Ивашкевич, — были похожи на итальянцев. Я думаю, — тут он лукаво улыбнулся, — что-то итальянское там было. Ведь королева Бона выписывала мастеров-итальянцев и селила их в польских городах, в частности, и в Сандомире — может быть, Пентаки от них и идут?..

Ивашкевич, в свою очередь, выяснил при этой оказии наши — мою и Астафьевой — родословные. Знаток польских генеалогий, он держал в голове целый лес родословных деревьев. О том, что Астафьева — дочь Ежи Чешейко-Сохацкого, он уже слышал. Я подтвердил. Разумеется, он помнил имя Ежи Чешейко-Сохацкого, самого заметного оратора левых в польском сейме 1920-х годов. Ивашкевич был тогда какое-то время секретарем маршала сейма Мацея Ратая. Новостью для Ивашкевича было то, что и моя мать — тоже полька, урожденная Осинская.

— Семья была очень бедная, а род Осинских, как я догадываюсь, незнатный, — сказал я с полувопросом.

Он кивнул. И в этот момент снял черные очки, в которых он — бывший дипломат, умевший скрывать себя и свои мысли, — прятался в начале встречи. С этой минуты разговор шел уже абсолютно доверительный и непосредственный. Я расспрашивал его о нем самом и о других польских поэтах.

О Казимере Иллакович, с которой Астафьева переписывалась, но которой лично мы так и не видели, поскольку до Познани, где она жила после войны, так и не добрались.

— Przecież ona była dzieckiem nieślubnym! (— Так ведь она же была незаконнорожденным ребенком!) — воскликнул Ивашкевич, как будто полагал, что это и есть самое главное о ней. Мы с Наташей это знали, но нам это главным не казалось. Правда, мы догадывались, что это очень утяжеляло судьбу Иллакович в католической Польше, но только после этой фразы ее польского ровесника я понял, в какой степени! Бедная! И какая сильная натура, если все это выдержала и преодолела!

Я спросил его об Анне Свирщинской, которую мы увидим впервые только год спустя.

— В годы оккупации она торговала мылом, — сказал вдруг Ивашкевич. Это мы с Астафьевой знали. В предисловии к томику избранных стихов, изданных весной 1973-го и посланных ею Астафьевой летом того же года «с надеждой на скорое свидание в Москве или в Кракове», мы уже прочли: «...Все дни и ночи пятилетнего периода войны я боролась с трудностями, чтобы обеспечить себе и близким жалкое сществование, я хваталась за любую работу. Я была официанткой, работницей на фабрике, разносила по магазинам булки, продавала мыло по домам...». Ивашкевич запомнил мыло. Милош в своей большой книге 1999 года о жизни и творчестве Свирщинской про это мыло не вспоминает, он мыслил об Анне Свирщинской в другом регистре.

На прощанье Ивашкевич надписал мне свой свежеизданный томик стихов «Итальянский песенник»: «Владимиру Британишскому сердечно и с благодарностью за прекрасные переводы плохих стихов. 7.IX.74».

В течение того же своего московского дня Ивашкевич встречался еще со многими, видела его и Майя Конева.

— Вы знаете, Володя, что сказал о вас Ивашкевич? — воскликнула она при ближайшей нашей встрече. — Он сказал, что не рассчитывал найти в Москве такого интеллигентного человека!

— Майя! — сказал я ей с упреком. — Вы же знаете меня не первый год, а Ивашкевич беседовал со мной всего час!

105.

Впрочем, Майя Конева меня ценила. Как человека знающего. После 49 заметок о поэтах в «Современной польской поэзии» я написал, по просьбе Майи, 99 заметок о польских писателях, упомянутых в книге Парандовского «Алхимия слова» (1972). В указателе к польскому изданию книги было 500 имен писателей, из них поляков оказалось 99. Майя рассудила, что об античных и западноевропейских писателях все и так знают, а вот поляков она обязана представить русскому читателю, и заказала мне заметки о них. Каждая моя заметка двухчастна: абзац о том, что представляет собой писатель, и еще абзац о том, в каком аспекте говорит о нем Парандовский.

Мои заметки в «Алхимии» были первым и единственным изданным по-русски словариком польских писателей.

«Алхимия» Парандовского (переведенная весьма посредственно и с ошибками) имела неожиданно большой успех у наших читателей. Еще неожиданнее был успех моих заметок. На протяжении нескольких лет в случае моих (редких тогда) выступлений в библиотеках меня обязательно кто-нибудь спрашивал, не я ли написал заметки о польских писателях в «Алхимии» Парандовского.

Эти заметки в «Алхимии» произвели впечатление даже на московских литераторов, в том числе из нашей секции поэтов. «Здесь никто никогда никого не читал», — констатировал Олег Дмитриев в своем шуточном стихотворении о ЦДЛ, прочтенном им однажды в Большом зале ЦДЛ. Но мои заметки о польских писателях в «Алхимии» прочел и Дмитриев; прочел — и помнил их даже десять лет спустя и упомянул во внутренней рецензии на рукопись моей книги стихов «Движение времени».

Что же касается моих польских статей, то одну из ранних, самую коротенькую и самую поверхностную, зато напечатанную в «Новом мире», прочли — и радостно отрапортовали об этом при встрече на улице — Вознесенский и Аннинский. Собственно, это была большая рецензия, но зато — в «Новом мире», поэтому они крикнули мне оба одинаково, оба издалека и громко: — Читал твою статью!

А настоящие мои статьи читал Леонид Мартынов, с юности увлеченный поляками и Польшей. Иногда он звонил мне по поводу очередной моей статьи, и мы беседовали подолгу.

106.

Следующее письмо Ивашкевича — целиком по-русски, писать по-русски ему, видимо, доставляло удовольствие. (Сохраняю его орфографию и пунктуацию и — весьма немногочисленные — неточности и корявости в русском языке).

8.Х.74

«Как это удобно писать в языках "стертых" и обладающих на все своими формулами. Если бы я Вам писал по-французски, я бы написал "cher ami" и все было бы в порядке. А так прямо не знаю, как начать, отчества вашего я не запомнил (я воспитан в языке без отчеств и мне особенно трудно их запоминать), "дорогой Володя" еще рано писать, так как мы не только бочки соли не съели, да и бутылки водки не выпили, "мой милый переводчик" — странно, но и пусть будет как хотите. А я Вам хотел написать, так как от нашей встречи в Москве осталось у меня очень хорошее впечатление, статья Ваша понравилась мне, я люблю Ваши переводы — а притом Вы защищаете моих любимых поэтов Посвятовскую и Свирщинскую — которая дословно начала жить новой жизнью после успеха в Советском Союзе. Я вам обещал кое-что прибавить или отнять в вашем списке моих стихов для первого тома, но я раздумал. Пусть будет так, как Вы предлагаете. О том, чтобы прибавить кое-что из тома "Inne życie", я уже Вам говорил, так же само, как и о том, чтобы убрать к черту "Pożar atelier", это стихотворение и непонятное и нехорошее и слишком детально связано с некоторыми моментами моей биографии. Читали ли Вы мои последние стихи в 9 номере "Twórczość"? Стихотворение о Ахматовой было бы хорошо перевести, но оно, по всей вероятности, не пройдет. Правда?

Напишите мне словечко. Я считаю, что мы подружились и мне жалко было бы потерять контакт с Вами. Разговор мой в Художественной Литературе был довольно неопределенный и они, кажется, не решились еще на окончательное оформление. Ну, увидим.

Сердечный привет присоединяю

                                                      Ярослав Ивашкевич

Может быть, уменьшить несколько количество стихов из первых томов? Восьмистиший, напр.?»

Письмо посвящено главным образом обсуждению моего состава первого, поэтического тома 8-томника. Как Ивашкевич просит в письме, я прибавил к составу несколько стихотворений из книги 1937 года «Иная жизнь», три из них сам и перевел; стихотворение же «Пожар в ателье» из книги 1931 года я убрал. Свежее стихотворение об Ахматовой «Premio Taormina» («О чем думала Анна Андреевна...») я включил в состав тома, его перевел Б. Слуцкий, но оно, как и предвидел Ивашкевич, не прошло у нас в 1970-х годах и появилось лишь в первом томе посмертного московского трехтомника Ивашкевича в 1988 году. (По дороге на юг, на Сицилию, где Анне Андреевне должны были вручить премию «Таормина», она думала — как представляет себе Ивашкевич в своем стихотворении — о севере, о тюрьмах, о Полярном Круге, о своем сыне).

Моя статья, о которой говорит здесь Ивашкевич, это уже не февральская статья о его поэзии, а июльская статья в «Лит. обозрении» о польской поэзии 60-х и начала 70-х. Статья складывалась из обзорного вступления и четырех портретных главок: Ружевич — Херберт — Шимборская — Свирщинская. О Халине Посвятовской я говорил коротко во вступлении и еще чуть-чуть в разделе о Свирщинской.

Сам же Ивашкевич, как раз тогда, в июле 1974-го, упомянул Посвятовскую в своем коротком эссе о польской литературе послевоенного тридцатилетия в нашей «Литературке». Он упомянул там только три писательских имени: Ружевича, Шимборской, Посвятовской. Это эссе Ивашкевича именно в те дни было буквально драгоценным для меня и для Майи Коневой: на редсовете издательства окончательно решался на следующий день состав сборника четырех польских поэтов «поколения-56». В отношении Гроховяка, Харасимовича, Гжещака у московских полонистов сомнений не было, а вот Посвятовскую многие из них еще тогда не успели толком прочесть и оценить, так что Ивашкевич спас ситуацию. (Надо отдать должное Майе Коневой: если ей что-то нравилось, она умела и любила преодолевать преграды).

 Письма Ивашкевича последующих лет в значительной своей части — ответы на мои многочисленные вопросы как переводчика и комментатора, хотя иногда его ответы разрастаются в лирические отступления, так что, вероятно, следует их опубликовать когда-нибудь. А иногда он пишет и о себе или о своих близких. Отвечая на мое письмо из Дубултов, полное рижских впечатлений, он пишет (7.1.76): «...Я был когда-то на концерте в соборе в Риге, как Вы пишете, "Домском соборе" — но ведь der Dom это как раз и значит собор. У нас "tum". Рига меня растрогала, в Риге жили мои родители сразу после свадьбы, то есть в 1874-78 годах. В рижском политехническом учились многие мои родственники и знакомые. В XIX веке языком лекций в этом политехническом был немецкий, учились там все сахаровары. Забавные и давние времена!..»

Ответы на вопросы иногда бывали развернутыми, становились маленькими эссе. Таковы, например, два больших фрагмента в том же письме. Об Анне Свидерек, который посвящено стихотворение «Сад Эпикура»: «...Так, стало быть, Анна Свидерек: проф. Варшавского Университета, классический филолог, автор двух превосходных книг об эпохе эллинизма. Вторая из них, «Hellenica», посвящена памяти профессора Тадеуша Зелинского. Анна Свидерек 13-летней девочкой обратилась к Зелинскому с письмом по вопросам классической филологии и получила от него ответное письмо, которое помогло ей преодолеть препятствия и общего и семейного характера. Книга ее — прекрасная. В книге «Hellenica» — чудный раздел об Эпикуре — отсюда мое посвящение. Лично я с ней не знаком. Дата рождения, разумеется, утаена». Слово «утаена» Ивашкевич в письме подчеркнул, о возрасте женщины спрашивать неприлично. Мне, однако, как комментатору нужно было указать год рождения Анны Свидерек, я нашел тогда эту дату. Стоит добавить, что Анну Свидерек мы с Астафьевой видели и слышали в Варшаве десять с лишним лет спустя, она и тогда выглядела хорошо, держалась бодро, а уж тем более бодрствовал ее интеллект. Она произносила в клубе на Рыночной площади в Старом городе почетную речь, право на которую дается лауреатам премии за лучшую книгу месяца, присуждаемой варшавскими книгоиздателями.

А рядом в этом письме Ивашкевича — такой же подробный разговор об украинских повоях, повиликах, вьюнках и об их экзотических родственниках из Южной Америки. (Это в связи с несколькими разными стихотворениями, которые я переводил).

Но целым сюжетом оборачивается и коротенькая, крошечная присланная Ивашкевичем с оказией записочка. Дело было так. В первый том восьмитомника в 1976-м я хотел включить свой перевод стихотворения Ивашкевича «Как выглядит негатив цветной фотографии?..». В стихотворении — в контексте огромного избытка и хаоса информации, обрушившейся на современного человека, — упомянуты Жан Пиаже, Поль Рикер, Теодор Адорно, Жан Старобинский («...Что говорит Пиаже, Рикер, Адорно, Старобинский?...»). Редакция хотела, чтобы о каждом из них было сказано в примечаниях: «реакционный философ-идеалист». Мне, разумеется, не хотелось писать что-либо подобное, но не хотелось и снимать из книги это интересное стихотворение. Я попросил Ивашкевича придумать, как фразой сказать о них. Он предложил: «это модные имена, о которых „принято” говорить». Эту фразу Ивашкевича я и поставил в примечании как обощающую, а о каждом из четырех ученых написал еще по одной строчке.

При копировании материалов необходимо указать следующее:
Источник: Британишский В. «Мои заметки в "Алхимии" были первым и единственным изданным по-русски словариком польских писателей». // Читальный зал, polskayaliteratura.eu, 2022

Примечания

    Смотри также:

    Loading...