17.04.2024

Над рекой Вишерой. Новый том Варлама Шаламова по-польски

В Польше 80-х гг. XX столетия Шаламов был одним из русских «знаковых писателей», к числу которых в литературе прошлого столетия принадлежат также Михаил Булгаков, Осип Мандельштам, Михаил Зощенко, Иосиф Бродский, Александр Солженицын, Венедикт Ерофеев, Андрей Платонов (а несколько раньше — Исаак Бабель). Его «Колымские рассказы» начали переводить и издавать в польском самиздате вскоре после выхода их второго издания в Париже в издательстве ИМКА-Пресс в 1982 году с предисловием Михаила Геллера. Лондонский эмигрантский журнал «Пульс» опубликовал в том же году (№11–12 за 1982 г.) по-польски отдельные произведения Шаламова, в том числе «Ягоды», «Калигулу», «Кражу», «Детские картинки». Отдельными книжками рассказы выходили в подпольных издательствах «Уния», «Рота» и других. Кроме указанных выше произведений, туда вошли, в частности, «По снегу», «Артист лопаты», «РУР», «Сентенция», «Прокуратор Иудеи», «Сука Тамара», «Заговор юристов», «Первая смерть»Szałamow W. Opowiadania kołymskie Tłumaczenie: Natalia Niemeńska (Barbara Rzepecka), Michał Liniewski (Michał Jagiełło). Warszawa: Unia, 1984; Idem. Opowiadania kołymskie. Tłumaczenie: Michał Liniewski (Michał Jagiełło), Natalia Niemieńska (Barbara Rzepecka). Wstęp Michał Heller. Kraków: Wydawnictwo Rota, 1984; Idem. Opowiadania kołymskie. Tłumaczenie: Natalia Niemeńska (Barbara Rzepecka), Michał Liniewski (Michał Jagiełło). Warszawa: Oficyna Wydawnicza Rytm, 1985; Idem. Opowiadania kołymskie. Wybór, tłumaczenie i przypisy Stefan Wodnik (Adam Bal). Warszawa: Niezależna Oficyna Wydawnicza, 1987.[1].

После смерти Шаламова в январе 1982 года Густав Герлинг-Грудзинский написал в апреле и напечатал в июне того же года в парижской «Культуре» (в составе своего «Ночного дневника») рассказ, озаглавленный «Пятно. Последний колымский рассказ», где стремился постичь глубинный смысл жизни Шаламова и его творчества, самую суть страданий писателя на Колыме и его смерти в психиатрической больнице московского предместья:

Не было в его рассказах ни одного лишнего слова, не было слова, которого он долго и с подозрением не взвешивал бы на заскорузлой ладони лагерника. Он не заботился о судьбе своих рассказов, и тем не менее разными путями они прорывались в мир. <…> Он стал величайшим исследователем, картографом, летописцем неизвестного архипелага, ада, уготованного людям людьми.Herling-Grudziński G. Piętno. Ostatnie opowiadanie kołymskie // Kultura. Szkice. Opowiadania. Sprawozdania. №6 (417). Paryż. Czerwiec—Juin 1982. S. 39.[2]

Герлинг-Грудзинский рассказал однажды, каким образом с середины 80-х осуществлялись все новые польские переводы и публикации автора «Колымских рассказов»:

Мы в «Культуре», открыв Шаламова, хотели сразу представить его нашим читателям и обращались к самым разным людям за пробами перевода… Однажды в Париж из Гданьска приехал один польский инженер, выслушал несколько рассказов в нашем переводе и объявил, что поможет нам, найдет нужного человека. Так оно и сталось. Польское издание под редакцией Михаила Геллера вышло в Гданьске в 1991 году, вместо послесловия в нем был напечатан мой рассказ «Пятно». Произошло нечто чрезвычайное: инженер из Гданьска нашел знакомого, который вовсе не был писателем, можно прямо сказать, никогда не брал пера в руки, зато провел десять лет в советских концлагерях. Прочитав его перевод, я воскликнул: «Это оно и есть!» Может быть, там были отдельные ошибки, но это не имело значения. Инженер провел над этими тремя томами несколько лет и сумел передать жаргон, обстоятельства, детали, которые знал лишь человек, побывавший в лагере, ибо здесь необходима особая атмосфера, особый ритм прозы. <…> В этой прозе господствует атмосфера, уникально соединяющая аналитический реализм с несказанным кошмаром. Кошмар жизни в лагере становится частью реалистического описания будней и полностью его пронизывает. Кажется, будто писатель просто описывает действительность, но при этом так, словно рассказывает сон — или, лучше сказать, кошмарный сон. Это вопрос слуха: тот, кто не был в лагере, не справлялся с такой задачей, что-то на вид ничтожное ускользало, улетучивалось.Herling-Grudziński G., Sinatti P., Raffetto A. Zapamiętane, opowiedziane. Rozmowa o Szałamowie. Przełożyła Joanna Ugniewska // Szałamow W. Wiszera. Antypowieść. Warszawa: Czytelnik, 2000. S. 290–291.[3]

Польский переводчик Шаламова, о котором упомянул Герлинг-Грудзинский, — это старый лагерник, инженер Юлиуш Бачинский, в переводе которого гданьское издательство «Атекст» выпустило в 1991 году три тома «Колымских рассказов» («Первая смерть», «Артист лопаты», «Левый берег») с предисловием Михаила Геллера, взятым из первого русского издания (Лондон, 1978). В том же году варшавское издательство «Чительник» выпустило сборник «“Прокуратор Иудеи” и другие произведения», куда были выборочно включены тексты из циклов «Колымские рассказы» и «Воскрешение лиственницы», а также пьеса «Анна Ивановна» (составитель Лех Будрецкий, переводчики Мария Котовская, Збигнев Подгужец и Адам Поморский).

В 1996 году два гданьских издательства, вышеупомянутый «Атекст» и «Марабут», выпустили — опять в переводе Юлиуша Бачинского — новый сборник Шаламова «Без возврата». Заглавие отсылает к роковому предсказанию одного лагерного лейтенанта, который объявил зекам по пути на Колыму, что для них возврата нет. В сборник вошли воспоминания «Четвертая Вологда» и первый, еще не полный вариант «Вишеры». Книга была издана в серии «Перышко» («Piórko»), в которой до того вышли, например, «Ирландский дневник» Генриха Бёлля, «Крушение» и «Обещание» Фридриха Дюренматта, «Как строилась Китайская стена» Франца Кафки, «Страсти» и «Привидение» Исаака Башевиса Зингера, «Икар» и «Остров» Яна Юзефа Щепанского, «Список прелюбодеек» Ежи Пильха.

Варлам Шаламов, как известно, очень не любил прозу Хемингуэя, этого, по его выражению, «писателя-туриста», зрителя и наблюдателя, а не участника драмы жизни. Американский писатель подобен Орфею, который спустился в ад, а вернувшись — счел, что ему было дано познать суть адову… В противоположность Хемингуэю, представителем «новой прозы» Шаламов считает Сент-Экзюпери, первым открывшего людям воздушные просторы: он сумел описать не то, что «видел и слышал», но то, что сам пережил. В очерке «О прозе» (1965) Шаламов пишет:

Образец такого писателя-«туриста» — Хемингуэй, сколько бы он ни воевал в Мадриде. Можно воевать и жить активной жизнью и в то же время быть «вовне», все равно «над» или «в стороне». Новая проза отрицает этот принцип туризма. Писатель — не наблюдатель, не зритель, а участник драмы жизни, участник не в писательском обличье, а в писательской роли. Плутон, поднявшийся из ада, а не Орфей, спустившийся в ад. <…> Собственная кровь, собственная судьба — вот требование сегодняшней литературы.Шаламов В. О прозе // Шаламов В. Несколько моих жизней. Проза. Поэзия. Эссе. М.: Республика, 1996. С. 426, 429.[4]

Но создатель «Колымских рассказов» был прирожденным писателем вне зависимости от своего жизненного опыта. Однажды он выразил сожаление, что ему пришлось отдать все силы художественной обработке «лагерного материала». Он много раз повторял следующую мысль:

Автор «Колымских рассказов» считает лагерь отрицательным опытом для человека — с первого до последнего часа. Человек не должен знать, не должен даже слышать о нем. Ни один человек не становится ни лучше, ни сильнее после лагеря. Лагерь — отрицательный опыт, отрицательная школа, растление для всех — для начальников и заключенных, конвоиров и зрителей, прохожих и читателей беллетристики.Там же. С. 427.[5]

В своей прозе он показывает людей без биографии, без прошлого и будущего, пойманных в их настоящий момент — неизвестно, еще человеческий или уже скотский. Впрочем, как-то Шаламов сказал, что животное, должно быть, слеплено из более тонкой материи, чем человек: ведь ни один зверь не вынес бы того, что претерпели люди на КолымеТам же.[6]. На вопрос, зачем он пишет лагерную прозу, он отвечал, что это не только его проклятие, но и «долг, нравственный императив»Там же. С. 429.[7]. Лишь в этом контексте можно понять его слова о том, что по сути дела «Колымские рассказы» — это преодоление зла и триумф добраТам же.[8].

Изданный в Варшаве в 2000 году «Чительником» в серии «Нике» сборник очерков и рассказов «Вишера. Антироман» — малоизвестный, как мне представляется, что в России, что в Польше, прозаический цикл, посвященный тюремно-лагерной судьбе Шаламова до августа 1937 года, то есть еще до колымского адаSzałamow W. Wiszera. Antypowieść. Przełożył Juliusz Baczyński. Z dodaniem rozmowy o Szałamowie z Gustawem Herlingiem-Grudzińskim. Warszawa: Czytelnik, 2000.[9]. Это было шаламовское чистилище: в те годы он дважды попадал в московскую Бутырскую тюрьму — в первый раз в феврале 1929 года за распространение антисталинского «завещания Ленина», а повторно — в январе 37-го за «троцкизм». Главный корпус «Вишеры» — описание событий и человеческих судеб в лагере на Вишере, где Шаламов сидел в 1929–1931 годах.

В первый раз он попал в Бутырку молодым идеалистом, свято верившим в ленинские идеалы антисталинцем, еще недавно зачитывавшимся трудами о русских революционерах XIX века и горячо спорившим с сочинениями Дмитрия Мережковского, одного из главных представителей религиозного «богоискательства» начала XX века. Шаламов еще на школьной скамье мечтал принести себя в жертву ради блага простого народа, будучи уверенным, что ему хватит духовного мужества исполнить это воистину «великое дело». Однако прежде всего он желал обнародовать скрытое от рядовых людей «завещание Ленина».

Уже после 1970 года он напишет о своем первом полуторамесячном тюремном опыте 1929 года как о чем-то положительном:

Физические неудобства классического вида давно уже были для меня предлогом и поводом для душевного подъема. Этот подъем, который я почувствовал в Бутырской тюрьме за все полтора месяца одиночки, не был приподнятостью нервной, которую так часто ощущают при первом аресте. Подъем этот был ровен: я ощущал великое душевное спокойствие. Мне удалось найти ту форму жизни, которая очень проста и в своей простоте отточена опытом поколений русской интеллигенции. Русская интеллигенция без тюрьмы, без тюремного опыта — не вполне русская интеллигенция.Шаламов В. Вишерский антироман // Он же. Несколько моих жизней. С. 366. Так же считал и Александр Солженицын: «Прав был Лев Толстой, когда мечтал о посадке в тюрьму. С какого-то мгновенья этот гигант стал иссыхать. Тюрьма была, действительно, нужна ему, как ливень засухе! <…> Все писатели, писавшие о тюрьме, но сами не сидевшие там, считали своим долгом выражать сочувствие к узникам, а тюрьму проклинать. Я — достаточно там посидел, я душу там взрастил и говорю непреклонно: “Благословение тебе, тюрьма, что ты была в моей жизни!”» (Соженицын А. Собр. соч. Т. I—XX. Вермонт; Париж: YMCA-Press, 1978–1991. Т. VI: Архипелаг ГУЛАГ 1918–1956. Опыт художественного исследования. С. 571). А к концу еще горькая, сочувствительная ирония Солженицына: «А из могил мне отвечают: “Хорошо тебе говорить, когда ты жив остался!”» (Там же).[10]

Весной 1929 года через родную Вологду писатель прибыл в лагерь на уральской реке Вишере. Этот лагерь принес ему разочарование в товарищах, в неисполненных юношеских надеждах. Но не только это, ибо главное ощущение Шаламова после двух с половиной лет лагеря и каторжного труда на Урале состояло в том, что нравственно он сильнее других. Тогда он еще не знал Колымы, где физические и духовные муки сплетались в запутанный и неразрывный узел.

Шаламов сознательно конструировал свою вишерскую прозу как «антироман». Он был убежден, что после Колымы традиционный роман потерял право на существование. Люди, прошедшие через ад революции, войн и концлагерей, никогда не проявят ни малейшего интереса к литературному вымыслу и романтическому повествованию, не придут в восхищение от описаний природы и «развития характеров»… Автор «Колымских рассказов» органически не принимал эпической традиции Льва Толстого, недолюбливал Солженицына, даже иронизировал:

Так называемая лагерная тема — это очень большая тема, где разместится сто таких писателей, как Солженицын, пять таких писателей, как Лев Толстой. И никому не будет тесно.Шаламов В. О прозе. С. 430.[11]

В своих рассказах и очерках (а по сути дела «Вишерский антироман», в отличие от «Колымских рассказов», — это цельный сборник таких очерков-документов) Шаламов стремился к предельной сжатости и соответствию «живой жизни», то есть тому, что он видел и пережил. Он сам говорил, что принадлежит к категории людей (описанных у Ремарка), которые при сигнале тревоги, вместо того чтобы бежать подальше от места происшествия, сразу мчатся к нему. И отнюдь не зеваками: в людях Шаламов ценил умение глубоко переживать чужую беду, арест и лагерь. В трудных обстоятельствах он не щадил себя и бросался в огонь, чтобы спасти «чужое достояние»Именно в этом контексте Варлам Шаламов отдает должное своему сотоварищу на Колыме, грузинскому зеку Александру Николаевичу Майсурадзе: «Все человечество можно разделить, по Ремарку, кажется, на две части: первая, которая в случае тревоги бежит к месту происшествия, и вторая — от этого места. И я и Майсурадзе принадлежали к первой группе. Мне нравилось в нем, что он, спокойный, энергичный человек, глубоко переживал обиду, арест, лагерь. У него было восемь лет “за разжигание национальной розни”, преследование армян. Подробностями я никогда не интересовался. Майсурадзе задумал сделать лагерную карьеру и сделал ее — был освобожден, снята судимость, и он был начальником УРО (Учетно-распределительный отдел управления лагеря) на Колыме у Берзина. Там и был расстрелян. Не давал наступать на горло, или, как говорят блатари, “глотничать” не давал никому — ни вольным, ни начальникам. Вольных начальников презирал до глубины души. (Шаламов А. Вишерский антироман // Шаламов В. Собр. соч.: в 4 т. М.: Художественная литература; Вагриус, 1998. Т. 4: Четвертая Вологда. Вишерский антироман. Эссе. Письма. С. 252).[12].

«Вишеру» заключает очерк о повторном аресте в январе 1937 года и втором пребывании в Бутырской тюрьме. В сравнении с 1929 годом здесь ничего не изменилось, по-прежнему работала тюремная библиотека, лучшая в Москве, не затронутая изъятием и уничтожением книг. В Бутырке Шаламов много читал, старался побольше запомнить, и только Колыма потом изгладила почти всё из его памятиТам же. С. 269.[13]. В «Вишере» он в одном месте тепло вспоминает Павла Кузнецова, в прошлом завсегдатая оперных и балетных спектаклей Большого театра, который в свободные минуты пропел ему целиком «Князя Игоря» Александра Бородина, «Сказание о невидимом граде Китеже и деве Февронии» Николая Римского-Корсакова, «Евгения Онегина» Петра Чайковского, «Русалку» Александра Даргомыжского. В этом своеобразном исполнении Шаламов и познакомился с оперой в бараках Вишерских лагерей:

…учителем моим был Кузнецов. Такие пьесы, как «Дни нашей жизни» или «Савва» Леонида Андреева, Павел Павлович знал наизусть. Музыка была его потребностью, его жизнью даже в лагере.Там же. С. 222.[14]

Добавим, что и писателю-агностику подобная роскошь, вероятно, как-то помогала сохранять достоинство в мире за колючей проволокой. Колыма была еще впереди.

Много интересного о Шаламове можно узнать из беседы Густава Герлинга-Грудзинского с двумя итальянскими славистами (Пьеро Синатти и Анной Рафетто), напечатанной в приложении к польскому изданию «Вишеры». Взять хоть такие слова Анны Рафетто:

Я не сказала бы, что Шаламов — атеист, он скорее агностик, до мозга костей пропитанный пантеистическим религиозным чувством, охватывающим все сотворенное, даже деревья, реки, скалы… такая религиозность, ни разу им не исповеданная и не признанная, лежит в основе всей его жизни и всего литературного творчества — стихов и прозы.Herling-Grudziński G., Sinatti P., Raffetto A. Op. cit. S. 274–275.[15]

Кто-то, однако, справедливо удивился, почему в польском издании Шаламова напечатана беседа Герлинга-Грудзинского с итальянскими славистами о существе творчества русского писателя? Издатель так объясняет это читателю:

Беседа итальянских славистов Пьеро Синатти и Анны Рафетто с Густавом Герлингом-Грудзинским проходила 20 июня 1998 года в кабинете писателя в Неаполе. Замыслом было положить ее в основу первого в Италии полного перевода «Колымских рассказов», важнейшего произведения Шаламова. Однако вскоре после того как беседа была проведена и подготовлена к печати, издатель отказался от этой идеи. В конце концов беседу выпустило отдельной брошюрой неаполитанское издательство «Анкора» в 1999 году.Шаламов А. Вишерский антироман. С. 246.[16]

Но посвященные знают, что издательство «Эйнауди» попросту цензурировало свое (в конце концов не состоявшееся) издание Шаламова, видимо, поняв, что им не нужна беседа, участники которой, комментируя творчество автора «Колымских рассказов», ставят знак равенства между коммунистическим и национал-социалистическим строем, Колымой и Освенцимом, Ленином-Сталиным и Гитлером. Герлинг-Грудзинский здесь, в частности, говорит, что для «левой интеллигенции коммунизм идет от эпохи Просвещения, от европейского рационализма», а значит, оценивается — прежде всего с учетом его «благих намерений» — положительно.

Я до сих пор помню, — говорит Герлинг-Грудзинский, — знаменитую полемику о советских лагерях между Сартром, человеком с большим самомнением, которому хотя бы поэтому не следовало лгать, и Камю. Сартр тогда произнес слова, потом многие годы повторявшиеся на все лады: не следует говорить о советских лагерях, чтобы не разочаровать рабочих из Бийанкура.Herling-Grudziński G., Sinatti P., Raffetto A. Op. cit. S. 252. Напомним, что Бийанкур — это рабочее предместье Парижа. Известный французский славист, уже наш современник Жорж Нива, прибавляет еще в этом контексте: «Нельзя было не только “приводить в отчаяние Бийанкур”, как говаривал Сартр, но и отнимать надежду у интеллигенции, принимавшей участие в построении нового мира и новой истории — односторонней, однонаправленной. Суварин [русский эмигрант в Париже в 30-е гг., автор антисталинской книги “Сталин” 1935 года] остается европейцем, когда следует совету Макиавелли: “Иди своим путем, и пусть люди говорят, что хотят”. Именно это оказывается под запретом при тоталитарном режиме: нельзя запереться в башне из слоновой кости, нельзя уйти в себя. Власть требует: “Иди с нами, повторяй за народом”» (Нива Ж. Возвращение в Европу. Статьи о русской литературе / Пер. с фр. Е.Э. Ляминой. М.: Высшая школа, 1999. С. 150).[17]

Я же со своей стороны вспоминаю, что говорила об этом великая Нина Берберова, недоумевавшая, как это западная интеллигенция так поздно открыла глаза на проводившийся в СССР геноцид. Вера в то, что Советский Союз «несет молодому послевоенному миру, и в особенности левому искусству, обновление поддержку, необозримые перспективы, была на Западе сильнее всех колебаний и сомнений»Берберова Н. Курсив мой. Автобиография. М.: Согласие, 2001. С. 326.[18]. В этой всеобщей апологетике сталинизма иногда наступали короткие передышки — так было после убийства Троцкого, которое «отчасти смутило Запад». «Московские процессы (1937–1938 гг.) особенно поразили европейскую интеллигенцию, пакт Молотова и Риббентропа (август 1939) расшатал ее»Там же.[19]. И тем не менее, еще в 60-е годы, как с горечью отмечает Берберова в автобиографии «Курсив мой», Луи Арагон писал «Историю СССР» на основе сталинских материалов, а Жан-Поль Сартр в книге о драматурге Жене осуждал убитого Сталиным Николая Бухарина как изменника и врага народа. Берберова считала, что Сартра, одного из самых умных людей своего времени, эта бесчувственность довела до нравственного крахаТам же.[20].

Таким образом, Шаламов по-прежнему остается актуальным — будем же читать его как предостережение от следования подобными путямиИменно в связи с этим стоит обратить внимание на новую русскую публикацию: Шаламов В. Преодоление зла. Авторский сборник. М.: Эксмо, 2011. Между тем в Польше в 2011 году также увидело свет новое, исправленное издание «Колымских рассказов». Ср.: Szałamow W. Opowiadania kołymskie. Przełożył Juliusz Baczyński. Poznań: Dom Wydawniczy Rebis, 2011.[21].

При копировании материалов необходимо указать следующее:
Источник: Пшебинда Г. Над рекой Вишерой. Новый том Варлама Шаламова по-польски // Читальный зал, polskayaliteratura.eu, 2024

Примечания

    Смотри также:

    Loading...