20.01.2023

Письма из Прочиды (1): Прощай, Адам!

С завтрашнего дня моя жизнь будет продолжаться здесь без меня. Адам Водницкий

Я всегда испытывал непреодолимое ощущение, что ты опережаешь меня на несколько шагов (думаю, дело было в твоем опыте, ты на полгода старше моего отца) и каждым новым текстом указываешь мне направление — точно стрелка. Или след гусиной лапки — для тех, кто понимает, о чем речь.

Впервые я отчетливо осознал это при чтении эссе «О памяти», открывающего «Анамнезы». Прежде, том за томом читая «Провансальский триптих», ошеломленный радостью от того, что наконец-то нашел родственную душу, смутно предчувствовал, что ты немного ушел вперед... Видя прощальный жест — поднятую на железнодорожном перроне руку (так ты сам коротко-метафорически описал «Анамнезы») — я понял, что все еще мчусь в этом поезде, а ты удаляешься, окутанный угольным дымом и туманом. И тогда до меня дошло, что можно обгонять, оставаясь позади. Чтобы испытать это, достаточно просто... обернуться. Уезжая из Кракова поздней осенью, я сидел спиной к движению, и по мере того, как поезд уносился вперед, передо мной все шире открывался мир позади.

После твоих «Анамнезов» мне захотелось оглянуться, в процессе письма отыскать свои собственные полустертые следы и облечь их в слова, как археолог при помощи графита переносит наскальные изображения на бумагу. Я был очарован мастерством твоей памяти, накладывающей вымысел на реальность (ты назвал это превращением лживой действительности в правду воображения), и магией твоих слов, способных из глубины тишины наколдовать отзвуки ушедшего мира, благодаря которым каждое твое воспоминание, неважно, касается ли оно человека (Пауля Целана, Эдмона Жабеса) или домика в лесу, оказывается не банальными мемуарами, а настоящим портретом, то есть произведением искусства. Ты убедил меня, что, двигаясь по протоптанным некогда тропкам, я могу найти больше, чем если заберусь на край света, и научил при помощи воображения познавать реальность, укореняясь в ней более прочно, чем в эфемерной яви. Словом, указал направление дальнейших странствий. Не в пространстве — во времени.

Потом я тоже не поспевал за тобой... Едва я обдумал то, что ты воплотил в «Анамнезах», где оставил тебя стоящим на перроне, и пришел к выводу, что пора сходить с поезда, — как получил от тебя «Урок латыни», словно письмо с того света, в котором время испаряется. Раньше ты призывал призраков в мир живых, общаясь с ними здесь и сейчас, а в новой книге словно бы оказывался на их стороне (ты называешь это исчезанием), сжимаясь и обретая вневременность, а твои призраки облекались в плоть и кровь — как, например, Флавия Максима Фауста, супруга императора Константина I, которую ты встречаешь в дворцовом саду, или Марк Руф, сын Помпея Паулина, который во сне (кстати, мой отец в последнее время много спит — говорит, что снится себе снова молодым) присаживается рядом с тобой на деревянную скамью, — возможно, поэтому я воспринимаю «Урок латыни» так, будто читаю письмо с того света. Более того, этот созданный тобой мир, в котором прошлое накладывается на настоящее, «как накладываются друг на друга две полупрозрачных пленки», важнее того, в котором я читаю твою книгу, а ты, сидящий рядом с Марком Руфом на скамье, существуешь более — чем здесь. Вопрос только, куда мне отправить свое письмо?

À propos. В своем последнем мейле ты написал: «Наши книги — это, в сущности, письма, отосланные в темноту, как свет, который теряется в пространстве; иногда — отраженный — он возвращается, но уже никогда не бывает прежним, потому что хранит в себе память о проделанном пути». А, следовательно, если наша переписка туда и обратно дважды пересечет границу между вымыслом и не-вымыслом, то скажи мне, пожалуйста: чье письмо ты будешь читать — мое или того, кого я себе воображаю?

Но больше всего ты удивил меня превосходным текстом «К самому себе», резюмирующим «Урок латыни» и прочитанным мною как прелюдия к твоему окончательному молчанию. Ты писал в нем, что тебе больше нечего сказать, что все вокруг отдаляется и гаснет, так что единственное, о чем ты мог бы еще что-либо сказать — как раз это угасание, если бы не тот факт, что сама необходимость говорить об этом тоже тает. С одной стороны, я хорошо тебя понимаю, потому что, глядя на переполненные книжные магазины — причем не теми книгами, которые ты видел на полках арлезианской библиотеки, а однодневками, привлекающими внимание постольку, поскольку только что вышла экранизация, или автор оказался в центре скандала: через пару дней они окажутся в магазине уцененных книг, а затем пойдут на макулатуру — так вот, глядя на это, мне тоже не хочется писать. Я разделяю твой пессимизм по поводу грядущих времен (судя по упадку нашего европейского сообщества с его культурным наследием) и также с трудом подбираю слова, чувствуя, что с возрастом мне все сложнее их находить. Но, с другой стороны, своим «Уроком латыни» ты доказал, что бороться все же стоит — хотя бы ради нескольких родственных душ. Каждый кусок стены, искусно описанный тобой, сохранится в словах дольше, чем город Арль, разрушенный варварством массового туризма, а его нагретый за день камень навсегда останется для меня «гладким и теплым, словно девичье бедро».

Вот почему я не согласен с метафорой, в которой ты сравниваешь воспоминания с мокрыми стеклышками и камешками, выброшенными приливом, которые волшебно переливаются, но извлеченные из воды, тускнеют и гаснут. Твои воспоминания опровергают эту действительно блестящую метафору, ведь ты сумел из каждой детали наколдовать мир, ей-богу, более прочный, чем он есть на самом деле… Возможно, однажды, когда боль от твоего ухода немного утихнет, я тоже смогу нанизать на тонкую нить памяти несколько картинок, которые ношу в себе: интерьер чердака на улице Крулевской, где мы провели несколько незабываемых часов, наслаждаясь вином из страны Ок, пока Марыся учила Мартушу кататься на метле; столик кафе на Рыночной площади в Кракове, где мы говорили о дневнике как о итинерарии к смерти, а моя дочь стирала пыль с памятника Скшинецкому; твое лицо в луче осеннего солнца в маленькой итальянской траттории, куда мы зашли после того, как посмотрели выставку Максимилиана Герымского. Вопрос в том, сумею ли я передать мгновение словами?

Своеобразным эхом нашей беседы на краковском Рынке стало «Дуэнде», которое я получил от тебя по электронной почте и, приятно удивленный, что ты все же не умолк совсем, в манере датировать отдельные фрагменты текста («Арль, однажды, кажется, осенью, Два месяца спустя, Арль, снова, не помню когда») услышал отголоски твоей мысли о том, что чем ближе к eschatiai, тем больше время «стирается», границы дней делаются размытыми, а сами дни перестают что-либо значить. Помню, что ты использовал именно это греческое слово для описания черты, за которой время приостанавливается, сливаясь воедино с прошлым и грядущим. В «Дуэнде» ты повторяешь эту мысль в бравурном описании фламенко, добавляя, что «<...> все понимание находится где-то там, по ту сторону, где окончательный смысл одновременно оказывается и границей смысла». Словом, мы можем лишь повернуть время вспять и обозначить эту границу молчания, откуда когда-то вышли и куда уходим. Однако словом можем и воскресить.

Ведь ты сам не раз повторял, что живые и мертвые существуют бок о бок, ходят по одним и тем же улицам, что мы существуем в разных временных планах, и поэтому нам не видно умерших, хотя они наблюдают за нами и дружески кивают через тонкую стенку, пока еще нас разделяющую. Читая тебя сегодня, я вижу, что, в сущности, все твое творчество выросло из этой идеи, потому что в своих текстах ты постоянно общался с мертвыми, отыскивая самого себя среди тех, кого уже нет. Вот почему я верю, что когда снова усядусь под зонтиком кафе на краковском Рынке, соседний стул не будет пустовать, а если поеду в Арль, то попаду прямиком в твой сон, и гуляя по улочкам города, возможно, даже разгляжу твое отражение в стекле витрины, как когда-то ты сам, удивленный собственным присутствием.

Теперь твои книги стоят на полке рядом с моим письменным столом, словно дорожный оссуарий, к которому римляне обращались перед каждым важным событием — коснувшись костей своих предков, просили у них совета или помощи. Так и я стану заглядывать в твои книги, общаться с тобой, ибо верю, что ты где-то есть — под другим небом, другими звездами — и что вскоре мы встретимся в этом пространстве, недоступном для живых. А пока я сижу на маленьком островке неподалеку от Неаполя — как в келье — движимый потребностью в уединении, тишине и пребывании наедине с самим собой. Много читаю, наслаждаюсь любимым тобой южным светом, шум Тирренского моря убаюкивает меня, иногда я пишу отсюда письма друзьям — в этот мир и на тот свет. И играю с Мартушей, сочиняя самого себя.

 

Dominus tecumГосподь с тобою (лат.).[1], Адам.

При копировании материалов необходимо указать следующее:
Источник: Вильк М. Письма из Прочиды (1): Прощай, Адам! // Читальный зал, polskayaliteratura.eu, 2023

Примечания

    Смотри также:

    Dum spiro, ago

    «Оглядываясь назад, можно с уверенностью сказать, что во всей истории эмиграции из коммунистического мира — включая и все ее русские "волны" — не было столь значительной, сыгравшей такую роль журнально-издательской деятельности, как труд горстки польских подвижников из парижского пригорода Мезон-Лаффит. И столь вобравшей в себя самую суть политической эмиграции. Номера "Культуры" и книги, изданные "Институтом литерацким", распространявшиеся "до края света", но главное — на родине, "в крáю", — больше любых эмигрантских организаций содействовали тому, что несколько поколений поляков не забывали или попросту узнавали истинное содержание таких понятий, как свобода, независимость, демократия, открытое общество. Читая "Культуру", они учились диалогу и полемике, уважению к чужому мнению и умению отстаивать (а главное, иметь) собственное».
    Читать полностью
    Loading...