14.03.2024

«Поэт ХХ века, Херберт ощущал свою эпоху как „время беглеца и погони”, как конец света, который уже наступил».

278.

Вот уже почти семь лет, как Херберта нет, но он присутствует (я зачеркнул стоявшие в наброске 2002 года «три года», исправил на «семь лет», но суть не изменилась). Собственно, такая ситуация сложилась уже давно: многие годы он подолгу жил за границей, а вернувшись окончательно в 1992-м, многие годы тяжело болел, не выходил из дому, никого не принимал, часто лежал в больницах. Но присутствовал. Свою квартиру Херберты купили в Варшаве сравнительно поздно. В доме уже нет Херберта, но пани Катажина сохраняет все, как было при нем. Они знакомы с 1956-го, женаты с 1968-го. Катажине, даже не Катажине, а Касе, в уменьшительно-ласкательной форме, Херберт посвятил книгу стихов «Рапорт из осажденного города» (Париж, 1983). В этой, самой гражданской из его книг посвящение жене выглядело несколько неожиданным. Но тогда-то и стало заметно, что в поэзии Херберта происходят перемены в сторону автобиографичности, откровенности, приватности, домашности. Стихи об отце, о матери. О родном городе. Но этот город по-прежнему не был назван по имени. По имени Львов будет назван лишь в последней книге «Эпилог бури».

Свое воображаемое возвращение во Львов Херберт описывает в стихотворении «Высокий Замок».

Высокий Замок — это парк на горе, возвышающейся над Львовом, на горе, где сохранились руины замка XIV века. На гору можно вскарабкаться пешком, но можно въехать и на трамвае. С вершины — вид на весь город и на окрестности (в 1964-м мы с Наташей и Маринкой взбирались на нее пешком). Львовянин Станислав Лем, земляк Херберта, человек того же поколения, опубликовал книгу о своем львовском детстве и отрочестве. Книга так и называлась — «Высокий Замок» (1966): «...Тем, чем является для христианина небо, был для каждого из нас Высокий Замок... это, собственно, было не место, а состояние — состояние совершенного блаженства...»

Львов был больной темой для Херберта. Кое-что о львовских годах Херберта станосится известно лишь теперь. Яцек Лукасевич, тоже львовянин, но на поколение моложе, мой ровесник, в своей книге о Херберте (2001) публикует множество львовских фотографий. Гимназия, где Херберт учился до войны. Дома, в которых жила семья в разное время. Квартиру во Львове Херберты снимали, то на одной, то на другой улице. А вот домик за городом, в Брюховичах, построили. Жили там до войны. Домик сохранился.

Лукасевич удачно выстроил в книге о Херберте весь богатый изобразительный ряд. Огромное количество фотографий. Репродукции картин, скульптуры. Рисунки Херберта.

В наш приезд 2001 года пани Катажина показала нам эти рисунки. Их было великое множество, мы посмотрели десятка два-три. Херберт бросил краковскую Академию художеств, едва начав учиться там, но рисовал всю жизнь. Особенно много рисовал в поездках, любил зарисовывать для себя то, что видит. Его художническое зрение помогало ему так пластично описывать в своих очерках города Италии и Франции. В его поэзии итальянские города появляются лишь в последних книгах. Херберт признается в одном из стихотворений, что из итальянских городов больше всего любит Феррару: она ему напоминает «отнятый город отцов», Львов. Напоминает не случайно: ведь исторический центр Львова построен был в эпоху Ренессанса итальянскими зодчими. Во Львове выросли два польских ренессансиста — Стафф и Херберт.

Поэт ХХ века, Херберт ощущал свою эпоху как «время беглеца и погони», как конец света, который уже наступил. Херберт противостоял этому времени. И помогал держаться другим людям. «Ее достоинства, — писал о поэзии Херберта Иосиф Бродский, — уравновешивают безмерность физического и психического давления, оказываемого на человеческую личность современной действительностью». Бродский особенно подчеркивает «духовное мужество» Херберта. Это из предисловия Бродского к итальянскому изданию стихотворений Херберта, под предисловием — дата и место написания: Нью-Йорк, ноябрь 1992.

«...Уход Иосифа Бродского я ощущаю очень болезненно, — писал мне Херберт в открытке от 18.07.1996 (на открытке — а Херберт придавал значение изображениям на открытках, посылаемых и получаемых, — Венеция, которую так любил Бродский, Венеция, в которой его похоронили). — Он навестил меня в Варшаве. Я очень его ценил, любил его как человека большого сердца и превосходного мастера».

Таков постскриптум, а содержание открытки, с трудом нацарапанной человеком, временно чуть выкарабкавшимся из экстремальностей болезни, — болезнь и «борьба с костлявой»: «...Со здоровьем у меня чуть получше. И днем и ночью втискивают мне кислород в легкие с помощью специального устройства. Борьба с костлявой продолжается, и, кажется, впервые — несколько очков в мою пользу. Начал немного работать... Часто и сердечно вспоминаем нашу встречу в Варшаве. Когда увидимся снова?..»

Больше мы не увиделись. Открытка от 10.04.1997 была еще короче и еще более корявым, но читаемым почерком: «...Отвечаю с таким большим опозданием, хлопоты со здоровьем, которое, согласно закону природы, ухудшается». А ниже, отдельно: «Еду все быстрее саночками вниз». Эти две строки (стихотворные? хореические? фольклорные?) записаны прозой. У древних славян (это известно, в частности, из записей этнографов в Галиции), провожая на тот свет стариков, зимой вывозили их на санях и спускали в глубокий овраг. На этой открытке Херберта — букет цветов, не вообще какой-то букет цветов, а цветная гравюра, воспроизводящая крестьянский рисунок из деревни в Галиции. Перед уходом Херберт успел назвать по имени Львов. Галицию в своих стихах он назвать не успел, но помнил о ней.

В последних книгах стихов — начиная со сборника «Элегия на уход» (1990) Херберт писал об уходящем веке, обо всем, что уже ушло или уходит. Уход самого Херберта обозначил конец ХХ века в польской поэзии.

 

279.

Девяностые годы — это уже не ХХ век, а нечто другое. Или нечто переходное, промежуточное («междуэпоха», как назвал свою книгу статей того времени Корнхаузер). Но вот проходит десять-двенадцать-пятнадцать лет этого другого состояния времени, и за эти десять-двенадцать-пятнадцать лет все самое существенное и самое весомое в польской поэзии — это книги и публикации старших поэтов.

Черта, отделяющая молодых от старших, оставила по стороне старших всех — от Милоша до поэтов Новой волны, а по другую сторону — родившихся после 1960 года. Поначалу они объявили старшим войну. Не на жизнь, а на смерть. Молодые Растиньяки из польской провинции пришли, чтобы завоевать столицу. Варшаву или Краков. Мартин Светлицкий в Кракове на одном из больших, как теперь говорят, шоу с участием самого Милоша прокричал с эстрады под современную резкую музыку:

Мне этот город сдастся —

придет такой момент.

Хожу покамест. Смотрю покамест.

Точу свой нож покамест.

И пробую кастет.

Кастет не в первый раз появляется в поэзии ХХ века. Мы его помним в строках Маяковского, причем именно в разговоре о том, какой должна быть поэзия: «...Сегодня надо кастетом // кроиться миру в черепе». Маяковский, правда, хотел переделать мир, а Светлицкий — с такой же агрессивностью — всего лишь завоевывает молодую польскую аудиторию. У Маяковского кастет был метафорой, у Светлицкого (и его польских и русских ровесников) нож и кастет материализуются, становятся металлическими, зловеще дословными.

Брутализация, варваризация нравов, сексуальная революция, вторжение в поэзию массовой культуры и языка улицы (а у нас в России — языка лагеря, языка уголовного мира) — таковы молодые поэты-«варвары» 90-х годов. Граница — резкая. Наступил другой век.

 

280.

Арсений Тарковский говорил о новых поэтах или новых явлениях, которые ему не нравились:

— Пусть это будет после моей смерти!

Но оба мы с Астафьевой перевалили через рубеж столетий и еще живы. В мае 2005-го нас пригласили на Конгресс переводчиков в Краков — мы не поехали. Когда пригласили нас приехать в июне на фестиваль поэтов имени Херберта в Варшаву, Наташе уже тяжело было поехать, но меня она уговорила съездить: только что вышел мой том Херберта, нехорошо мне не ехать.

К фестивалю издали два тома разнокалиберных статей о Херберте. В одном из варшавских театров в дни фестиваля шел претенциозный и совершенно неадекватный спектакль по поэзии Херберта. В одном из кинотеатров показывали — утром — два фильма о нем, один из них мы уже видели в Москве в Польском культурном центре. Фильм неудачный и несимпатичный. Трудно делать фильмы о поэтах, а уж если делать, так при жизни поэта, а не постфактум. При жизни был снят — показанный утром другого дня — фильм о Милоше, о его поездке в родные места в Литве, об этом фильме я уже вспоминал. (Перед двумя фильмами о Милоше — для меня это было неожиданностью — выступил с получасовой беседой о его поэзии краковский профессор Александр Фьют). А в фильме о Херберте, виденном нами в Москве, Херберта почти не было, гворили о нем другие, гворили, как мне казалось, не то. Но был один удачный фрагмент. Актер, «двойник» Херберта, снятый издали, чтобы скрыть нетождество, но довольно похожий на Херберта (на одну из ранних фотографий) и фигурой, и походкой, шел по Варшаве: это было напоминанием о давних варшавских годах Херберта, когда он ел один раз в день в самой дешевой столовой, какую знал, а возвращался через весь город пешком, потому что на трамвай уже не оставалось.

Варшавский фестиваль был довольно пышный, но не очень представительный. Отсутствовали Ружевич, Шимборская, Липская, не приехал из ближней загородной «усадьбы» в Милянувеке Ярослав Марек Рымкевич, не было Уршули Козел и уж тем более отшельницы Кристины Милобендзкой, отсутствовал Кшиштоф Карасек, держащийся по-прежнему особняком, не участвовал в выступлениях Анджей Шмидт, хотя и мелькал на лестнице Дома литературы, столь же неприкаянный, как прежде.

Почти не было самых молодых. У них — свой альтернативный фестиваль в Легнице, свое издательство (Артур Буршта переехал вместе с издательством во Вроцлав, но от Варшавы столь же далек), своя альтернативная литературная жизнь. Совершенно отдельная от литературной жизни всех старших. Им кажется, что ими начинается иная, совершенно отдельная история литературы, отделенная пропастью от всей прежней.

Для них все старшие — «устарели». Это относится и к поэтам Новой волны.

Из поэтов Новой волны приехали оба поэта, мне лично наиболее симпатичных, — и Корнхаузер, и Крыницкий. Тот и другой давно уже пишут мало и книги своих стихов публикуют редко. Крыницкий изначально склонен был писать максимально краткие стихи, как бы стремящиеся в пределе к нулю, к полному молчанию. Корнхаузер теперь тоже пишет такие максимально краткие стихи, такие он и прочел на фестивале (а в майском номере «Твурчости» несколько из них были напечатаны). Он тоже давно и не раз уже собирался замолкнуть. Он уже прощался со стихами (в стихотворении «Приговор» в книге 1979 года): «стихи прощайте я уж не могу // вернуться к вам...» И снова возвращался к ним. Но только изредка и как-то уже без убежденности, что это необходимо. Впрочем, его короткие стихи, услышанные мной на фестивале, неожиданно были темпераментны. Может быть, он еще взбодрится?

Рышард Крыницкий, многие годы издающий поэтов, издал, наконец, и себя самого. Его избранное вышло в 1996-м, а до этого его книги тоже выходили не часто. С годами его поэзия стала по преимуществу метафизической, при всей туманности этого слова, и «космичной»; это подчеркнуто оформлением новой, только что изданной книги: на первой и последней страницах обложки — фотография туманности и фотография взрыва сверхновой звезды. Из текстов книги особенно новы для читателя — стихотворения в прозе (или короткие рассказы?), открывающие книгу. Преобладают, однако, по-прежнему верлибры и миниатюры. Среди последних выделяется цикл миниатюр трехстрочных, есть в этом некоторый изыск, некоторый формализм (как бы хокку, которые модны теперь и в Москве, и в Польше; Астафьевой прислали только что изданную в Кракове в 2005 году «антологию европейского хокку», в которую вошел и цикл ее хокку в переводах Энгелькинга); есть некоторая классицизация. Но мне и этот новый Крыницкий почему-то по-прежнему нравится.

Один из циклов миниатюр в книге Крыницкого называется «Ксении и элегии» (недавний авангардист Крыницкий не стесняется повторить название книги стихов старика Ивашкевича). В последней книге Корнхаузера «Было минуло» самый большой цикл — тоже элегии: «Эдмонтонские элегии» (впечатления от поездки в Канаду). В нашем первоначальном ощущении оба эти поэта с жанром элегии менее всего ассоциировались.

Крыницкий страшно постарел за четыре года, что я его не видел. Выглядел очень усталым (от всей ли жизни или от болезни, потому что он приехал больной?).

Было несколько поэтов помоложе — и среди выступавших, и в зале. Один из выступавших, Тадеуш Домбровский из Гданьска, был двадцати восьми лет — то есть молодой по самым строгим меркам конкурсов. (Корнхаузер и поэты чуть помоложе, а также «хозяин» фестиваля Адам Поморский вечерами собирались внизу в ресторане на ритуальную в последние годы кружку пива. Однажды посидела с нами минут двадцать и пани Катажина Херберт, но ей это пивное застолье пришлось явно не по душе).

При копировании материалов необходимо указать следующее:
Источник: Британишский В. «Поэт ХХ века, Херберт ощущал свою эпоху как „время беглеца и погони”, как конец света, который уже наступил». // Читальный зал, polskayaliteratura.eu, 2024

Примечания

    Смотри также:

    Loading...