Русская тема в «Бенёвском» Юлиуша Словацкого
По сравнению с творчеством Мицкевича или Красинского «русская» тема в поэзии Словацкого, уже привлекавшая внимание исследователей
По мнению В. Ледницкого, в случае обращения к русской теме у Словацкого имеет место менее выразительно очерченное направление мысли и менее сформированная политическая концепция, а импульсом для этого обращения к теме всякий раз служил Мицкевич, избежать влияния которого и в этой сфере Словацкий не смог. «Тем не менее, даже и в случае Словацкого динамичная продуктивность проблемы Россия — Польша обнаруживается достаточно явно, чтобы пусть даже и спорадические отклики поэта на эту трагическую проблему были удостоены внимания»
Однако не все исследователи согласны с этой трактовкой русской проблематики в творчестве Словацкого как вторичной, несамостоятельной, инспирированной высказываниями и текстами Мицкевича. Так, согласно С. Фишману, тщательный анализ произведений Словацкого не дает оснований для подобной трактовки, и у него обнаруживаются суждения о России, независимые от Мицкевича. Сходства же в оценках и подходах обоих поэтов могут объясняться не непосредственным влиянием, но наличием общего источника, переживанием общей национальной трагедии, совместным пребыванием в специфической атмосфере польской эмиграции после 1831 года. Впрочем, сам по себе интерес Словацкого к России, знание им русского языка связывают с более ранним периодом, с пребыванием поэта в Вильно
Доминирующим тоном при обращении Словацкого к «русской» теме оказывается неприязнь к современной ему царской России. В мрачнейших макабрических тонах она представлена в «дантовской» поэме о путешествии Пяста Дантышека в ад
Личность (а точнее — дух) уже покойного императора Александра I оказалась объектом показательного для атмосферы мистического кружка А. Товянского столкновения между Словацким и Мицкевичем в 1843 году. Рассчитывая на мистическое содействие этого духа польской борьбе, Товянский предложил членам кружка организовать молебен за душу царя. Мицкевич выступил перед членами кружка, рассказав о своем сне, в котором ему явился покойный император и просил помолиться за его душу. Этому горячо воспротивился Словацкий, заявив: «А мне, братья, явился дух Стефана Батория и наказал, чтобы вы не молились ни за одного москаля». Мицкевич схватил его за руку и вытолкнул за дверь со словами (по-русски) «пошел вон, дурак!»
Есть основания говорить о негативном освещении русской темы — как в «Пясте Дантышеке», так и в более ранних «Кордиане» и «Ангелли», и в более позднем «Бенёвском». Однако в драме или антикомедии «Фантазий»
Тема России занимала поэта не только в его художественных текстах. В записях Словацкого сохранились связанные с российской историей материалы и планы, «важные как в аспекте историософских и исторических поисков, интересов поэта, так и его творчества»
Русской теме у Словацкого уделяет значительное место и Г. Бигеляйзен в своем издании «Дневника» поэта, подробно останавливаясь на его работе над драмой «Из истории Новгорода» (1843–1844), в процессе которой поэт внимательно читал «Историю государства российского» Карамзина (в переводе Г. Бучинского, 1825) и делал из нее выписки
В дневниковых записях Словацкого (от 17.10.1848) отразились как его представления мистического характера, позволяющие в этом ключе сопоставить судьбы России и Польши, так и историософские построения («Латинская стихия погубила нас, обязательно нужно иметь как основу греческий мир»), сопровождаемые схематичным рисунком Европы, на котором изображена «Великая троица Европы — Троица латинско-римская, Троица северная (Англия, Германия, Скандинавия, Троица славян[ская восточная] — Польша, Россия, Греко-славяне»
Поэма «Бенёвский»
Существует, как известно, несколько редакций поэмы: единственное прижизненное издание первых пяти песен «Бенёвского» было опубликовано поэтом в Париже (1841), и потому лишь оно может считаться выражением авторской воли. Однако после этого издания Словацкий вплоть до 1846 г. продолжал работу над последующими песнями, сохранившимися в различных редакциях и изданными посмертно
Я.М. Рымкевич радикально выступает против попыток исследователей и комментаторов (в частности, А. Малецкого и особенно Ю. Клейнера) упорядочить оставшиеся в рукописях Словацкого фрагменты поэмы. Словацкий, по его мнению, был гением фрагментов
Можно выделить разные уровни присутствия русской темы в «Бенёвском» (как в пяти опубликованных песнях, так и в оставшихся при жизни поэта в рукописях).
Разумеется, здесь часто встречается этноним Moskal (III: 370; XI: 150; XIV: 19, 27, 41, 62), Moskwa (VII: 388), Moskalik mały (у хана, подарок русской Каси — Екатерины II — X: 172–173) — иногда в нейтральном, иногда — в негативном смысле.
У «Москалей» есть и свой, бесспорно чуждый полякам Бог, и, стремясь к удвоению эффекта конфессиональной чуждости, враждебной мощи, Словацкий сопоставляет «Бога Москалей» с Аллахом:
Tak… Allach kerim…Musi byc niemniejszy
Od tatarskiego możny Bóg Moskali. (X: 185–186)
Здесь и далее в случае отсутствия в статье русского перевода отрывков из поэмы «Бенёвский» мы приводим их в переводе Святослава Свяцкого, если данные отрывки входят в переведенные им песни I-V (а также Х). — Ред. [20]
Аллах-керим! А ведь московский Бог
Татарского, пожалуй, не слабее…
(Перевод С. Свяцкого)
(Отметим попутно, что, встречаясь в Париже с Михаилом Бакуниным и восхищаясь им, Словацкий применительно к нему также использует этот этноним: Wczoraj słyszałem wąsacza Moskala, // Który w Paryżu bunt ogłosił święty)
В «Бенёвском» широко используются русизмы, выполняющие различные функции:
а) Нейтральное обозначение реалий, деталей быта: molodyca, kosa (IV: 121, 252), korowaj, molodyca (XI: 43–44), mogilnik (XII: 5), giwer (=кивер XIII: 155), ruczaj (=ручей XIV, 44), czaj (V: 51), hramoty (V: 317); kibitka (VII: 335), wołokita (VII: 41), szczot (=счеты VI C: 167), obiata (=обет XIII?: 67), grable (VIII: 397), skwierne miasso (VII: 317), zwoszczyk, kolokoszczyk (XXIII).
б) Географические названия: «Rycerz mój… Pisze kronikę… o awanturach własnych — geografią, Po której ludzie do Kamczatki trafią» («Географический он создал труд, / Который даже на Камчатке чтут». III: 611–616); среди них особое место занимает Сибирь, чье наименование обретает и иные, не только географические коннотации: «…mój bohater ma jechać do lodów Sybirskich…» («…Ему дано… / В Сибири жить…» III: 603–604); «Kiedym chciał zamknąć Sybir w tryjolety, Muza została mi rymami dłużna» («Сибирь хотел воспеть я, край прекрасный, / Но рифм поток негаданно иссяк». V: 85); «Sybirski będę… lodowaty» («…холодный буду, ледовитый…» III: 649); «Patrzeć na pola Sybiru bezludne» (VI C: 142).
в) Понятия, связанные с религиозной сферой: например, cerkiew (XII: 143), diak (VI: 40, 89). При этом нейтральные по своему значению слова могут в контексте фабулы приобретать негативный смысл: так, слово «pop» неоднократно употребляется в сочетании с мотивом освящения ножей, предназначаемых гайдамаками для убийства (II: 691; VI: 179–184). Этот мотив мог быть известен Словацкому из романтической поэмы Северина Гощинского «Каневский замок» (1828, 1838) и предваряющего ее очерка «Об Украине и уманской резне», где детально описан ночной обряд освящения попами в монастыре ножей украинских повстанцев (Словацкий был хорошо знаком с Гощинским в парижской эмиграции и даже помогал ему, когда тот испытывал материальные трудности).
В другом случае поп выступает пособником похищения людей и занимается их перепродажей — таков поп, купивший панну Грущинскую у гайдамака в надежде ее продать (VIII: 256–259).
г) Упоминание реальных исторических лиц, русских политических деятелей — неизменно в негативном смысле: царь — II: 218, 224; Ирод — V: 423; тиран: «nie śpi tyran, gdy łoże okrwawi, I z gniazd najmłodsze orlęta wybierze» («Не дремлет все же деспот: по навету / Хватает он орлят у матерей» — V: 433–434; Паскевич — II: 233–245
Среди негативных образов русских персонажей Словацкий помещает и изменников-поляков, вызывающих у него неистовый гнев: публициста Адама Гуровского (1805–1866), героя Ноябрьского восстания, в эмиграции — одного из основателей Демократического Союза (1832), внезапно резко изменившего свои взгляды (1834), печатно осудившего восстание и борьбу за независимость. Гуровский объявил, что перестает быть поляком, стал хлопотать об амнистии и разрешении приехать в Россию, т.е. предал демократическую и национально-освободительную идеи. Будучи уже царским чиновником в Царстве Польском, Гуровский проявил себя как сторонник панславизма, слияния польского и русского народов. Словацкий называет его «Валленродом демократов»:
(Dziś zdrajcom łatwiej — jeśli ich pod lodem
Car nie utopi — łatwiej ujść latarni.
Krukowiecki jest miasta Wallenrodem,
Demokratycznym jest Gurowski. — Czarni,
Lecz obu wielka myśl była powodem,
Oba chcą Polski, aby ujść bezkarni;
Bo zna to dobrze ta piekielna para,
Że łatwiej odrwić Polaków — niż cara).
(II: 217–224).
Теперь подобным от веревки скрыться
Пустяк — коль царь не спустит их под лед.
И Круковецкий
Ян Круковецкий (1772–1850) руководил завершающей фазой ноябрьского восстания и подписал акт капитуляции. [23] — Валленрод столицы,Гуровский — демократов Валленрод.
Два дьявола! Но Польше возродиться
Желают оба: это их спасет.
Расчет у негодяев одинаков:
Царя надуть труднее, чем поляков.
(Перевод Б. Стахеева)
С русской темой связан обширный фрагмент третьей (С) редакции VI песни, где действие начинается в замке на Лядаве сразу же после взятия его конфедератами. Патриотически ораторствующий отец Анели в своей патетической речи позволяет себе выпады против «Москвы», и русский посол Репнин присылает за ним кибитку, чтобы вывезти смутьяна в Сибирь:
A choć słów była bardzo mała waga,
Takie dziesiątki wyrzucił i krocie
I tyle skrytych ku Moskwie przyczepin,
Że się dowiedział o tem tutor: Repnin
<…> Porwawszy więc wprzód biskupa Sołtyka
i Rzewuskiego… mądry ambasador,
Który przedsiębrał zawsze drogi proste,
Posłał kibitkę po pana Starostę.
(109–121)
Именно «кибитка» становится центральным, неоднократно повторяющимся символом в образе России, созданном Словацким в этом фрагменте. С ее первым появлением в польском пейзаже возникает «трупный запах», она воплощает образ «людоедства» и предвещает наступление страшных новых времен, контрастирующих с «золотым веком»:
…kibitka
Jest tu figurą… bo rzeczy są proste,
Że trakt, ta srebrna Aryjadny nitka,
Szkapy, na orły zmienione przez chłostę,
Poczta… ta nowa karczma neofitka
Autokratyzmu… pisarze i szczoty
Nie były znane w Polszcze… wiek był złoty.
(161–168)
Среди имеющихся в неизданных песнях авторских отступлений есть фрагменты, свидетельствующие о наличии у Словацкого некоторых познаний в области русской литературы и даже сведений о деталях биографического характера ее авторов. Так, он упоминает В.А. Жуковского
…w księcia się zakochał siostrze…
Przypadki takie… są zbyt gęste… Tasso,
Żukowski… ruski belfer — i poeta…
Ktory balladę odział wielką krasą —
(Podług mnie jeszcze niewielka zaleta…).
Возможно, что это пренебрежение к жанру баллады объясняется ее востребованностью, на взгляд Словацкого, в незрелой, неискушенной аудитории, как он снисходительно замечает в другом месте поэмы: «Пока ты молод, любишь строй баллад» (III: 9), противопоставляя балладе высокий образец поэзии и ее «подлинный урок» — стихи Данте. Возможно также, как указывал в комментарии к этому стиху Ю. Клейнер, здесь содержится и очередной выпад в сторону Мицкевича как признанного мастера жанра баллады.
Что же касается характеристики Жуковского в этих строках, она не представляется верной ни в биографических деталях (личная драма поэта была связана с любовью не к высокопоставленной особе, как можно понять из данного контекста
С другой стороны, в этих «русских» фрагментах поэмы ощутимо понимание конфликта «поэта» и «власти», жестоких преследований вольнолюбивой поэзии, т.е. тема здесь — отнюдь не русская литература, но ситуация русского поэта, как подчеркивает Э. Кисляк
W rosyjskich rymach pachnie skwierne miasso.
A wiersze są jak pasy, zdarte z grzbieta
Knutem… prześliczny język… Ale razem
Pachnie mi żywym mięsem — i Kaukazem…
(VII, 317–320)
(Стихи в России пахнут скверным мясом.
А строфы — словно содранная кожа
Кнутом… язык прекрасный… только сразу
Я чую запах мяса — и Кавказа…)
Эти строки — свидетельство понимания и неугодного властям характера некоторых стихотворений русских поэтов, и неизбежных для них жестоких последствий (кнут, содранная кожа, ссылка на Кавказ). Словацкий строит это описание современной ему русской литературы и ее наиболее известных авторов на контрастах, противопоставляя «полный бриллиантов» язык высокой поэзии — низкому приспособленчеству к официальным требованиям, силу поэтического слова — насилию власти, лавровый венец — виселице:
Lecz język piękny… pełny dyjamentów
W Puszkinie… w panu Sękowskim… podłości…
Dziś, jak słyszałem, pisze pan Lermentow,
Który pół życia
Существующий вариант этой строки: «który tak często na Kaukazie gości» (Słowacki J. Dzieła. Lwów, 1909. T. III. S. 400) свидетельствует о том, что Словацкому было известно о неоднократной ссылке Лермонтова (см.: Żytomirski E. Słowacki i «pan Lermentow». S. 125–126). [27] na Kaukazie gości —Takich do niego Car doznaje wstrętów…
Do niego i do laurowej parości,
Która nie tknięta nożem i nożycą,
Może rość… i być kiedyś — szubienicą…
(VII: 321–328)
(Алмазами блистает Пушкин, но
Сенковский — это воплощенье грязи.
О Лермонтове слухов здесь полно —
Но тот сидит полжизни на Кавказе.
Боится царь поэта и равно
Чужих боится лавров. Плод фантазий?
Но лавр российский будет подрастать
И может даже виселицей стать).
(Перевод Б. Стахеева)
Затруднительно установить, из каких источников Словацкий мог получить сведения о Лермонтове, какова степень его знакомства с творчеством русского поэта. Вообще исследователи обращали внимание на некое типологическое сходство поэзии Словацкого и Лермонтова, говорилось, «что по глубине чувств и мысли, по выразительности фантазии и страсти, по мощи и красоте стиха Словацкий — это „польский Лермонтов“». Делались попытки установить конкретные следы влияния Лермонтова: например, В. Ледницкий связывал образ майора в драме Словацкого «Фантазий» с Максимом Максимычем из «Героя нашего времени»
Выдвигались предположения, что Словацкий мог почерпнуть информацию о Лермонтове от Мицкевича, который интересовался его творчеством, имел в своей парижской библиотеке его сочинения (петербургские издания «Стихотворений», 1842–1844, и «Героя нашего времени», 1843)»
Вообще о Лермонтове в Польше знали еще при его жизни, и какая-то информация могла дойти до польской эмиграции: например, его соучеником по Московскому университету был Т.Л. Заблоцкий. Хотя основная часть польских переводов его произведений выходит уже после гибели поэта
Информированность Словацкого о Лермонтове была далека от полноты, если ему не было известно, что русский поэт погиб 24 июля 1841 года (кстати, упоминание о Лермонтове в настоящем времени может служить косвенным основанием для датировки седьмой песни «Бенёвского»). Э. Житомирский высказал предположение, что ошибка в написании Словацким фамилии русского поэта («Лерментов») могла бы указывать на Александра Михайловича Карамзина, сына русского историка, как на источник информации Словацкого. В его письме от февраля 1837 г.
В мотиве виселицы, предназначенной царю и грозящей ему именно по воле поэтов, можно видеть инверсию насилия власти по отношению к русским поэтам, желание такой инверсии, предсказание конечного торжества не земного владыки, а «властителей дум», подлинных пророков и вождей нации, к которым Словацкий относил и русских поэтов, и себя. В одном из набросков седьмой песни «Бенёвского» Словацкий делает именно Пушкина автором идеи о повешении царя на фонаре:
Puszkin pokazał kiedyś na latarnię
I radził… carem Petersburg oświecić.
Sądzę, że radził… bardzo gospodarnie,
Во car jest sferą gwiazd… dosyć rozniecić
Jedną, a nigdy już noc nie ogarnie
Słowiańskich ludów…
Słowacki J. Dzieła. T. III. 1949. S. 357. [39]
(«Пушкин когда-то показал на фонарь и посоветовал… царем осветить Петербург. Думаю, что он советовал… весьма разумно, ибо царь — это звездная сфера: достаточно зажечь одну звезду, и ночь никогда уж более не окутает славянские народы»).
Примечательно, что это иронически толкуемое (царь принадлежит к небесной сфере звезд) и желанное действие призвано принести благо не только русскому, но всем «славянским народам».
Очевидно Словацкий был знаком с популярной в русских кругах, ходившей по рукам и часто встречавшейся в переделанном виде в многочисленных сборниках русской потаенной литературы анонимной французской эпиграммой, перевод которой необоснованно приписывался Пушкину:
Когда бы вместо (вар.: на место) фонаря,
Что тускло светит в непогоду,
Повесить русского царя,
Светлее стало бы народу
Лернер Н.О. Мелочи прошлого. Из прошлого русской революционной поэзии // Каторга и ссылка. 1925. № 8 (21). С. 241; Гарнин В.П. Примечания // Сергей Есенин. Стихотворения и поэмы. Б-ка поэта. Малая серия. Л., 1990. С. 451. С. Ланда указывает, что «это четверостишие упоминалось в процессе братьев Критских еще в 1827 г. и приписывалось А.И. Полежаеву, который находился в то время под судом и будто бы признал его своим. Однако и авторство Полежаева в данном случае не может быть установлено с полной достоверностью» (Ланда С. А.С. Пушкин в печати Польской Народной Республики в 1949–1954 годах // Пушкин: Исследования и материалы. М.; Л., 1956. Т. 1. С. 442–443 и коммент.). Ср.: «Ненависть к самодержцам находила свое выражение и в чтении кружковцами „дерзновенных стихов“ А.И. Полежаева: «Когда бы вместо фонаря, / Что светит тускло в непогоду, / Повесить деспота царя, / То заблистал бы луч свободы». Разночинской молодежи, объединившейся вокруг Критских, присущ был горячий патриотизм. Братья Критские… были исполнены „возвышенной любовью к Отечеству“» (Фруменков Г.Г. Узники соловецкого монастыря. Политическая ссылка в Соловецкий монастырь в XVIII–XIX веках. Северо-западное книжное издательство, 1965). [40].
Разумеется, Словацкий мог ошибаться, как и многие современники, приписывая эту анонимную эпиграмму Пушкину, но придется ответить отрицательно на вопрос, мог ли он в 40-е годы делать из Пушкина такого тираноборца, если бы был знаком со «Стансами» (написанными в 1826 г. и опубликованными в 1828 г.), воспринятыми как лесть Николаю I даже в близких Пушкину кругах, или с попыткой поэта оправдаться в стихотворении «Друзьям» (1828): «Нет, я не льстец, когда царю / Хвалу свободную слагаю: / Я смело чувство выражаю, / Языком сердца говорю. / Его я просто полюбил: / Он бодро, честно правит нами; / Россию вдруг он оживил / Войной, надеждами, трудами…»
Тот факт, что это стихотворение осталось неопубликованным в эпоху, когда практиковалась рукописная форма передачи текстов, а уж тем более таких, которые вызвали взволнованное обсуждение в литературных кругах, не может рассматриваться как препятствие для ознакомления с ним. А если уж не списки этих стихотворений, то хотя бы отголоски вызванного ими скандала могли дойти до Парижа, как дошли туда слухи о кавказских ссылках Лермонтова или несчастной любви Жуковского.
Столь же отрицательно придется ответить и на вопрос, мог ли Словацкий с таким чувством солидарности и не без восхищения («язык, полный бриллиантов») писать о Пушкине, если бы был знаком с его датируемым 1831 годом и опубликованным «антипольским» циклом — «Ты просвещением свой разум осветил», «Перед гробницею святой», «Клеветникам России» и «Бородинская годовщина». Следовательно, трудно согласиться с утверждением Ю. Клейнера о том, что в период работы над песнями «Бенёвского» Словацкий живо интересовался русской литературой
Создавая контрастное противопоставление вольнолюбивой поэзии, свободных, неугодных властям поэтов — и соглашательского литературного официоза, Словацкий размещает на противоположном Пушкину и Лермонтову полюсе русских литераторов польского происхождения, сделавших в Петербурге впечатляющую карьеру — Нестора Кукольника и Осипа Сенковского. В осуждении этих, на взгляд Словацкого, воплощений «национального предательства» поэт придерживается стереотипов, присущих послеповстанческому польскому национальному самосознанию и распространенных в эмигрантских кругах. В оценке этих незаурядных личностей Словацкий проявляет известную тенденциозность, а потому и необъективность, влекущие за собой неточности. Исследователи отмечали, что Словацкий ошибочно отождествил братьев Павла (1795–1884), своего давнего знакомого доэмигрантского периода, и Нестора (1809–1868)
В своей оценке выдающегося востоковеда, члена-корреспондента Петербургской Академии наук, профессора Петербургского университета (1822–1847), весьма значимого в истории русской литературы и журналистики публициста и писателя, образованнейшего человека своего времени Юзефа (Осипа) Сенковского
Однако, если отвлечься от персоналий, следует признать, что общая картина русской литературы, жестоких преследований вольнолюбивых поэтов представлена Словацким весьма близко к истинной. Он обнаруживает и свое знание о практике ссылки неугодных в армию, описывая в этом фрагменте «войско из литераторов», «бледных людей в очках», которые могли бы «сделать важные открытия», если бы не подобная царская политика в отношении них (VII: 340–349), и осведомленность о деятельности Бенкендорфа (Benkendorf-Review… ów organ straszliwy Krytyki czystej… wnet wydaje sądy I wnet na Kaukaz, albo też do Kiwy, Na okręt — lub kibitkę — lub wielbłądy Pakuje — VII: 337–341, вариант).
Пожалуй, самый длинный экскурс на тему России, который есть в «Бенёвском» (VII: 314–349), касается именно литературы
Świętą jest, wielką; z góry już uderza
Duchem na wszystkie słowiańskie plemiona
I do żywota budzi i przymierza;
Wielka i silnym podniesiona lotem
Nad ludy, w ludach żywot budzi grzmotem.
(VI C: 270–278)
В реальности же Словацкий видит иное: в дневниковой записи от 17.10.1848 г. он говорит о русском царе как о пастухе, «который, кормя мясом европейской цивилизации небольшое число собак, пасет неисчислимые стада славянских народов».
Словацкого раздражают панславистские теории, под влиянием которых находился «милый чех» Вацлав Ганка, и в посвященной ему строфе «Бенёвского» выразительно употреблено не просто русское выражение, но и написанное кириллицей, которое якобы служит Ганке лозунгом его деятельности:
…mu służy za motto…
Słóweczko małe, lecz bardzo dobitne:
Въ перед!.. Nadzieja jest nadzwyczaj złota…
(VII: 361–363)
Как представляется, русская тема, присутствуя в «Бенёвском» на различных уровнях и с разными коннотациями, позволяет приблизиться — в этом особом ракурсе — к мысли поэта в контексте его эпохи, о которой Циприан Норвид — в связи с этой поэмой, названной им «книгой стихов о различных великих болях», — писал: «В „Бенёвском“ на каждой странице ощущается некая атмосфера — не места, но времени — когда нельзя открыть рот, а молчать недостойно»