Сойтись ли вместе Востоку и Западу? Заметки с краковской встречи поэтов
Краков — один из девяти городов, которые Европейский союз наделил на 2000 год званием культурной столицы Европы (вместе с ним в этот список входят Авиньон, Берген, Болонья, Брюссель, Прага, Рейкьявик, Сантьяго-де-Компостела и Хельсинки). В старинной столице Польши решили начать осуществление своей культурной роли заранее и проводят пятилетний фестиваль «Краков-2000».
Первый, 1996 год был годом театра и кино, и программу фестиваля определял Анджей Вайда. Следующий, 1998‑й будет годом Кшиштофа Пендерецкого, хотя многие музыкальные празднества как предвкушение будущего проходили уже в этом году: так, например, впервые был организован Бетховенский пасхальный фестиваль, которому предстоит стать ежегодным. Нынешний же год проходил под эгидой двух нобелевских лауреатов — Чеслава Милоша и Виславы Шимборской: оба они состоят в краковском отделении Ассоциации польских писателей, а Шимборская и живет здесь почти всю жизнь, окончила Ягеллонский университет, и среди ее многочисленных польских и международных премий не последнее место занимает литературная премия города Кракова.
Увенчанием года Милоша и Шимборской стала встреча поэтов «Восток — Запад», собравшая участников из стран, еще недавно разделенных железным занавесом. В своем «эпиграфе» к фестивалю Чеслав Милош написал:
Поэты сознают, что они — одно братство, независимо от того, в «Восток» или «Запад» их зачисляют. Этот съезд друзей — затем, чтобы мы могли забыть о долго удерживавшихся разделениях.
Вислава Шимборская поставила задачи более скромные и, на мой взгляд — да простит меня пан Чеслав, — более близкие к действительности, в которой мы и так уже практически позабыли старые разделения:
Надеюсь, что каждый из <...> гостей краковской встречи поэтов вынесет из нашего города хотя бы одно прекрасное воспоминание и по крайней мере одну новую дружбу, потому что, как я знаю по собственному опыту, дружба между поэтами возможна.
Конечно, возможна. И если я нашла в Кракове новых друзей, то не только среди участников фестиваля. Незабываемо знакомство с Ежи Помяновским, книгу которого я отрецензировала накануне поездки в Краков, его женой Александрой и их домом, похожим на музей, а в то же время поразительно уютным и гостеприимным. Страшно обрадовала меня и встреча с моей новой переводчицей Катажиной Кшижевской, выпустившей несколько книжек переводов Бродского и сейчас готовящей еще одну: сам Станислав Баранчак, славный переводчик Бродского, одобрил ее первые переводы и благословил на дальнейший труд. А теперь Кася прекрасно перевела несколько моих стихотворений для фестиваля и хочет переводить дальше.
Конечно, появились какие-то зачатки новых дружб и с поэтами, но об этом, может быть, рано говорить: посмотрим, разрастутся ли они. Вообще же среди поэтов царил дух дружества и братства. И все-таки самыми радостными для меня стали встречи со старыми друзьями. Томас Венцлова, Евгений Рейн, Кнут Скуинекс — Боже мой, сколько же лет я не видела Кнута, а он как будто ничуть не изменился! А Чеслав Милош, по-прежнему бодрый, разве что чуть глуховатый (но я и помоложе, а совсем глухая тетеря). Краковский поэт Бронислав Май, на вид все такой же юный, как в мой первый приезд, на Международную конференцию прав человека, проходившую в Кракове в 1988 г., за год до того, как рухнула Берлинская стена, а с ней вместе и пресловутый, проржавевший железный занавес. Адам Загаевский, с которым мы, испытывая друг к другу самые лучшие чувства, годами не видимся, живя в одном и том же городе. (Где-то в начале 80‑х Бродский предложил мне поделить сферы влияния: «Ты переводи Баранчака, а я — Загаевского», — но так, кажется, и не перевел.)
Правда, под ежеминутной радостью, под праздничным настроением жила и горечь невстречи с теми, кого уже нет. Будь они живы, в Кракове обязательно были бы и Иосиф Бродский, и Виктор Ворошильский. И все-таки их присутствие ощущалось: Иосифа вспоминали постоянно — и публично, и в частных разговорах, и во всяческих интервью; Виктора — хотя бы как одного из лучших польских переводчиков русской поэзии. А для меня эта память о нем и овеществилась: к фестивалю мои старые друзья из «Официны литерацкой» (когда-то это было второе по времени возникновения подпольное издательство в Польше, а в 1990 г., едва выйдя из подполья, они издали книгу моих стихов, подготовленную Виктором и включавшую, в частности, его переводы) выпустили новую книжку моих стихов, включив в нее только переводы самого Ворошильского.
Впрочем, книг к фестивалю было выпущено множество — и книги раскупались: ну как же, авторы подписывают! Очередь за автографами на Старом Рынке стояла такая, что всех нас в конце концов увели обедать, и доброй половине любителей автографов (дай Бог, чтобы и поэзии) пришлось разойтись неудовлетворенными.
Было два больших вечера поэзии с чтением стихов в оригинале и польских переводах, была дискуссия о том (формулирую грубо — вопросы были поставлены изящней), можно ли быть поэтом в конце ХХ века. Условно говоря: можно ли писать стихи после Освенцима и ГУЛАГа? Впрочем, само присутствие эдакой толпы поэтов свидетельствовало, что можно. (А я так думаю, что и нужно. Это как со знаменитым вопросом: возможно ли после вышеназванного — верить в Бога?)
Были выступления поэтов «по специальности»: к примеру, польские поэты разъехались по лицеям, итальянец Никола Гардини выступал в краковском Итальянском институте, а мы, трое русских, Александр Кушнер, Евгений Рейн и я, — перед студентами и преподавателями Института русской филологии Ягеллонского университета. Здесь, кстати, среди хозяев был еще один старый друг — мой, моих сыновей и нашей редакции, — Гжегож Пшебинда. Увы, мне пришлось перед ним извиниться (заодно извинюсь и перед читателями «РМ»): переводя его воспоминания об Анджее Дравиче и зная, что он давно уже занимается Вл. Соловьевым, я глазам своим не поверила, увидев в тексте, который переводила, слова о том, что он писал (в 1983 г., когда еще не было снято военное положение!) диплом о Солженицыне. Наверно, решила я, в «Тыгоднике повшехном» опечатка, и вместо Солженицына вставила Соловьева. Нет, не опечатка: Гжегож действительно защитил тогда диплом о Солженицыне, потом занялся Вл. Соловьевым, а теперь пишет докторскую об истории русской общественной мысли от Чаадаева до Бердяева.
Ну а Краков, прекрасный Краков! Со своими «зачарованными дрожками» — помню, как мне когда-то доказывали, что перевод тогда совсем еще молодого Бродского из Галчинского неточен, включая и слово «дрожки», но и сам доказывавший видел, до чего же прекрасен перевод, — и зачарованные дрожки так и не стали для меня «коляской». Со своим полуденным оборванным сигналом трубы с Мариацкой башни: «Когда трубач над Краковом возносится с трубою... Над Краковом убитый трубач трубит бессменно, печаль его безмерна, сигнал тревоги чист...» Одним словом, «мифопоэтическое пространство» (пользуюсь термином из книги краковского же литературоведа Василия Щукина). Краков, единственный в Польше именуемый не «городом», а «градом». Отмытый, отчищенный, отремонтированный и отреставрированный — таким он не был ни девять, ни семь лет назад, тогда не так уж много было видно из его знаменитой красоты, она скорее подозревалась, прозревалась, чем виделась простым глазом...
А что же все-таки насчет Востока и Запада? Вот они сошлись в прекрасном Кракове, и обнаружилось, что с амортизацией геополитики они становятся просто географией — их уже можно писать с малой буквы. Есть, конечно, другой Восток — сказочный, дальний, экзотический: его-то и имел в виду Киплинг, пока две мировые войны не сместили «Восток» к западу. Хорошо латинским народам: у них два противопоставления: скажем, по-французски «Est — Ouest» и «Orient — Occident». Этого «ориентального» Востока на фестивале практически не было — только в последний вечер, когда мы все участвовали в выпуске устного журнала «НаГлос», посвященного теме «Дорога» (или «Путь», но по-польски нет двух слов, только одно — «droga»), откуда-то, будто приехала по рельсам декорации, возникла молодая японка, и мы все на минуточку почувствовали себя старым, усталым «Западом». Однако, как пишут в грамматиках: «усталые, но довольные».
Но что же лично мне дала эта встреча, кроме непреходящей атмосферы окружавшей нас любви? Одно странное и неожиданно приятное осознание (и, может быть, это испытала не только я). Живешь-живешь, бубнишь-бубнишь стихотворные строчки, и в момент, когда они тебе даруются, напрочь забываешь, что не тебе одной достался подобный дар. Уникальность собственного опыта грозит перерасти в ощущение собственной уникальности, как будто ты единственный в мире стихо-творец. Но когда рядом с тобой ходят, и говорят, и читают свои стихи два десятка поэтов, и звучат, да как звучат (например, поэты, пишущие по-английски, которых я не понимала, но упивалась звучанием языка и стиха), то вдруг даже не сознаёшь, а прямо видишь, какое у тебя неуникальное занятие. И, как с восторгом говорила моя покойная мама, приехав из Москвы, про парижские дома: «Да ты посмотри — какие все разные!» На западе ли, на востоке, на севере ли, на юге или в какой там еще стороне света — все разные. И все кому-то зачем-то нужны. Хоть кому-то. Хоть зачем-то.
Краков — Париж
«Русская мысль» № 4193, 16-22.10.1997