27.09.2022

«В отличие от наших коллег, переводивших с английского, французского, испанского, мы со своей любимой Польшей то и дело имели проблемы».

85.

Вернусь к концу шестидесятых. К нашему журнальному дебюту. Сентябрьский номер «Дружбы народов» 1968 года считался «политическим». В номере было еще три рассказа — Ивашкевича, Новаковского и Стахуры — и даже сравнительно неплохие цветные репродукции-вклейки нескольких вещей польских художников-примитивистов Никифора и Теофиля Оцепки, а также неплохой очерк о них обоих.

Публикация печаталась под шапкой «У нас в гостях — журнал „Твурчость”», предисловие — о своем журнале „Твурчость” — написал Ивашкевич.

Так что контекст был неплохой. Дебют наш состоялся. С этого времени мы уже могли выступать с чтением своих переводов, хотя бы и неопубликованных.

С 1971 года наши переводы из польской поэзии начнут публиковаться систематически.

Не нужно только думать, что этот наш путь был усыпан розами. В отличие от наших коллег, переводивших с английского, французского, испанского, мы со своей любимой Польшей то и дело имели проблемы. В семидесятых годах я переводил много и польских, и американских поэтов и мог сравнить две разные ситуации на собственном опыте. Если мой любимый Эдвард Эстлин Каммингс однажды сравнил в стихотворении очередного американского президента с обезьяной, это не мешало мне его переводить (благо, его книгу 1930-х годов о поездке в Советский Союз, не слишком восторженную, мало кто знал, а к 1970-му у нас забыли о ней вовсе). Если же кто-нибудь из польских поэтов плохо отозвался — не в печати, об этом не могло быть и речи, а просто вслух, при неподходящих свидетелях — о руководстве Народной Польши или — упаси Бог! — о Москве, о Советском Союзе, даже о царской России, он мог тут же попасть в черный список и стать запретным для перевода на много лет. Все время были запретные имена. Были запретные темы (почти полностью запрещены были упоминания о Варшавском восстании). Иногда (например, после «Солидарности») запретной становилась — на несколько лет — Польша как таковая.

В этих условиях мы работали. В этих условиях сделали то, что сделали. Без ложной скромности, немало. И на высшем уровне.

Помогало нам то, что были в Москве редакторы, готовые рисковать, готовые работать на грани возможного, на самой грани допускаемого и недопускаемого. Такой была в «Иностранной литературе» Татьяна Владимировна Ланина. Так позволяла себе действовать Майя Конева в «Прогрессе». До самой границы дозволенного доходили иногда и в славянской редакции «Художественной литературы» (хотя для них неожиданную границу мог провести, например, очередной куратор, очередной заместитель главного в самом издательстве).

 

85а.

В подготовке «польского» номера «Дружбы народов» активно участвовал польский референт Союза писателей Виктор Борисов. Референт — чиновничья должность, Борисов и был чиновником. Был, разумеется, членом партии. Был участником войны (как участника войны его и приняли в Союз писателей в 1975-м, к тридцатилетию победы, когда приняли целый ряд литераторв-фронтовиков). Но был он и переводчиком. Переводил рассказы Ивашкевича. И общался с Ивашкевичем, которому чем-то нравился. Может быть, их даже сближало и какое-то неуловимое внешнее сходство. (Теперь опубликованы днавники Ивашкевича разных лет. Борисов появляется уже в записях 1960 года, когда Ивашкевича в Москве, в дни чеховских торжеств, принимали Хрущев и Микоян. А в 1977-м все более одинокий в старости Ивашкевич, вернувшись с Украины, записывает: «Одного Борисова я считаю моим настоящим другом в стиле „Скамандра”; но тоже, пожалуй, ошибаюсь. Редко я его вижу, не могу ему сказать»). В «польском» номере «Дружбы народов» в переводе Борисова печатался «Рассказ с собакой» Ивашкевича, а в переводе его жены, талантливой переводчицы Гильды Языковой — рассказы Стахуры.

Добавлю, что еще в 1967-м Борисов подарил нам сразу две свежих польских книжки стихов: избранные стихи Ежи Харасимовича и новую книгу Ивашкевича «Круглый год».

В начале лета 1969-го был большой вечер польской литературы в Большом зале ЦДЛ, в президиуме сидели Ивашкевич и Каменская, в тот вечер «Молитва к Андрею Рублеву» Каменской в переводе Астафьевой произвела, как я уже рассказывал, фурор и совершенно затмила и наши переводы из Ивашкевича, и все остальное.

Но несколькими месяцами раньше был вечер в Малом зале, вечер к столетию Станислава Выспянского.

 

86.

Среди польских книг, появившихся у нас вскоре после первых поездок в Польшу, но купленных здесь, в Москве или Ленинграде, был один из томов полного собрания Выспянского, а именно том (1961), содержащий его стихи. Стихотворений от Выспянского осталось всего 37, полагают, что было их больше, но к своим стихам он (считая главными делами театр, живопись, витражи) относился небрежно, и часть их пропала. Эта небрежность имела и свою положительную сторону, стихи его были — по меркам того времени — «эскизными», именно это — один из элементов их прелести, именно поэтому полвека спустя они не выглядели устаревшими. Из них я перевел несколько миниатюр и короткое стихотворение «Словечкам об искусстве учили попугая...», которое — в статье о традиции Кохановского в польской поэзии ХХ века — я назвал фрашкой (в статье есть и текст этой фрашки). Астафьева же перевела из Выспянского два больших полновесных стихотворения.

Весной 1969-го был юбилей Выспянского, его у нас решили отметить, был вечер в Малом зале ЦДЛ, оба мы выступали. О Выспянском-драматурге говорила молодая тогда московская полонистка Натэлла Башинджагян. Вечер вел Сергей Васильевич Шервинский, он с интересом слушал — и стихи, и мои комментарии к мелким текстам, в особенности к фрашке о попугае, мой рассказ о Кракове начала века, времен «сецессии», как это называлось в австрийской Галиции, или «модерна», как это называлось в Петербурге.

Вечер не обошелся без казуса: переводы тех же стихов, что перевела Астафьева, прочел чуть погодя Левик, который пришел на вечер с опозданием. Мы не знали этих его переводов, они публиковались, кажется, в «Иностранной литературе» когда-то. Левик же тем более не знал о существовании соперницы. Шервинский воспринял ситуацию философски, мне кажется, она его даже позабавила. Заулыбалась и публика. Переводы Астафьевой прозвучали гораздо убедительнее, читала она их со всей своей тогдашней страстностью, да и сама она была более убедительна. Эти ее переводы не опубликованы.

Один из них я цитировал в упомянутой статье «Вопросы литературы», 1977, №6; В. Британишский, «Речь Посполитая поэтов», 2005.[1] о традиции Кохановского: в связи с судьбами мотива посмертного полета поэта-«лебедя» в польской поэзии после Кохановского. Этот знаменитый горацианский мотив варьируется в обоих стихотворениях Выспянского. Оба они — осенью 1903 и осенью 1905 года — писались с мыслью о близкой смерти, но и о бессмертии поэта как такового, оба были посланы в письмах к друзьям, а публиковались ими уже после смерти Выспянского. Метрика, ритм, интонация этих стихотворений очень разнятся.

Пусть надо мной никто не плачет,

кроме моей жены,

ни ваши слезы мне собачьи,

ни вздохи не нужны.

 

Пусть ворон-колокол не крячет,

унылый хор не ноет;

пусть надо мною дождь заплачет,

и ветер пусть завоет.

 

Пусть тот, кто хочет, накидает

над гробом тяжкий холм.

Пусть утром солнце обжигает

засохшей глины ком.

 

Когда-нибудь, когда, не знаю,

как надоест лежать,

я холм тяжелый раскидаю,

чтоб к солнцу убежать.

 

Когда высоко, там, в зените

я полечу над вами,

меня обратно позовите

моими же словами.

 

Услышу в горнем том полете,

как ваш призыв звучит —

быть может, вновь вернусь к работе,

которой был убит.

Из другого стихотворения («Веселый я, весенний...») приведу здесь только среднюю часть: строфы о самом полете (Астафьева сохраняет своеобразную «личную» пунктуацию Выспянского):

<...> Веселый, сильный, смелый — — —

— на смертном ложе? я?

Нет, это только тело,

а дух мой — столб огня.

 

Веселый, юный, бодрый,

без лишних перьев, гол,

уже я в круг свободы

лечу над гребнем гор.

 

Отпетый в дольнем мире,

лечу в простор высот —

труп погребен в могиле,

дух полный сноп несет.

 

Ах, где же я живой,

иль там, где ввысь лечу я —

иль там, где, крест целуя,

кончаю путь земной — ?

 

Или я тот, кто, рея,

несется в блеске молний —

иль тот, кто жил, не смея

в полет подняться вольный — ?

 

Иль тот, кто лег смиренно

перед святым порогом —

иль тот, кто дерзновенно

готов предстать пред Богом — ? <…>

Читатель, знающий польскую поэзию, увидит здесь и реминисценции Горация — Кохановского, и то новое, что внесли в трактовку подобных тем великие романтики: Мицкевич (в частности, в «Импровизации» из «Дзядов») и Словацкий; польские современники Выспянского не зря называли его «четвертым пророком», т.е. четвертым великим романтиком (третьим был в их сознании Красинский).

Начало ХХ века некоторые польские историки литературы именуют периодом неоромантизма, и Выспянский — один из их аргументов.

В наш двухтомник польских поэтов ХХ века (2000) Выспянский, скончавшийся в 1907-м, а в 1903-м и 1905 году писавший, как мы видим, яркие и важные стихи-«завещания», тем не менее, не включен. ХХ век мы открываем Стаффом, и это не наша прихоть, а наша концепция польского ХХ века, так что Каспрович, Тетмайер, Выспянский отбрасываются нами в прошлое, мы видим их поэтами рубежа веков, в польский ХХ век мы их не включаем.

 

При копировании материалов необходимо указать следующее:
Источник: Британишский В. «В отличие от наших коллег, переводивших с английского, французского, испанского, мы со своей любимой Польшей то и дело имели проблемы». // Читальный зал, polskayaliteratura.eu, 2022

Примечания

    Смотри также:

    Loading...