«В отличие от наших коллег, переводивших с английского, французского, испанского, мы со своей любимой Польшей то и дело имели проблемы».
85.
Вернусь к концу шестидесятых. К нашему журнальному дебюту. Сентябрьский номер «Дружбы народов» 1968 года считался «политическим». В номере было еще три рассказа — Ивашкевича, Новаковского и Стахуры — и даже сравнительно неплохие цветные репродукции-вклейки нескольких вещей польских художников-примитивистов Никифора и Теофиля Оцепки, а также неплохой очерк о них обоих.
Публикация печаталась под шапкой «У нас в гостях — журнал „Твурчость”», предисловие — о своем журнале „Твурчость” — написал Ивашкевич.
Так что контекст был неплохой. Дебют наш состоялся. С этого времени мы уже могли выступать с чтением своих переводов, хотя бы и неопубликованных.
С 1971 года наши переводы из польской поэзии начнут публиковаться систематически.
Не нужно только думать, что этот наш путь был усыпан розами. В отличие от наших коллег, переводивших с английского, французского, испанского, мы со своей любимой Польшей то и дело имели проблемы. В семидесятых годах я переводил много и польских, и американских поэтов и мог сравнить две разные ситуации на собственном опыте. Если мой любимый Эдвард Эстлин Каммингс однажды сравнил в стихотворении очередного американского президента с обезьяной, это не мешало мне его переводить (благо, его книгу 1930-х годов о поездке в Советский Союз, не слишком восторженную, мало кто знал, а к 1970-му у нас забыли о ней вовсе). Если же кто-нибудь из польских поэтов плохо отозвался — не в печати, об этом не могло быть и речи, а просто вслух, при неподходящих свидетелях — о руководстве Народной Польши или — упаси Бог! — о Москве, о Советском Союзе, даже о царской России, он мог тут же попасть в черный список и стать запретным для перевода на много лет. Все время были запретные имена. Были запретные темы (почти полностью запрещены были упоминания о Варшавском восстании). Иногда (например, после «Солидарности») запретной становилась — на несколько лет — Польша как таковая.
В этих условиях мы работали. В этих условиях сделали то, что сделали. Без ложной скромности, немало. И на высшем уровне.
Помогало нам то, что были в Москве редакторы, готовые рисковать, готовые работать на грани возможного, на самой грани допускаемого и недопускаемого. Такой была в «Иностранной литературе» Татьяна Владимировна Ланина. Так позволяла себе действовать Майя Конева в «Прогрессе». До самой границы дозволенного доходили иногда и в славянской редакции «Художественной литературы» (хотя для них неожиданную границу мог провести, например, очередной куратор, очередной заместитель главного в самом издательстве).
85а.
В подготовке «польского» номера «Дружбы народов» активно участвовал польский референт Союза писателей Виктор Борисов. Референт — чиновничья должность, Борисов и был чиновником. Был, разумеется, членом партии. Был участником войны (как участника войны его и приняли в Союз писателей в 1975-м, к тридцатилетию победы, когда приняли целый ряд литераторв-фронтовиков). Но был он и переводчиком. Переводил рассказы Ивашкевича. И общался с Ивашкевичем, которому чем-то нравился. Может быть, их даже сближало и какое-то неуловимое внешнее сходство. (Теперь опубликованы днавники Ивашкевича разных лет. Борисов появляется уже в записях 1960 года, когда Ивашкевича в Москве, в дни чеховских торжеств, принимали Хрущев и Микоян. А в 1977-м все более одинокий в старости Ивашкевич, вернувшись с Украины, записывает: «Одного Борисова я считаю моим настоящим другом в стиле „Скамандра”; но тоже, пожалуй, ошибаюсь. Редко я его вижу, не могу ему сказать»). В «польском» номере «Дружбы народов» в переводе Борисова печатался «Рассказ с собакой» Ивашкевича, а в переводе его жены, талантливой переводчицы Гильды Языковой — рассказы Стахуры.
Добавлю, что еще в 1967-м Борисов подарил нам сразу две свежих польских книжки стихов: избранные стихи Ежи Харасимовича и новую книгу Ивашкевича «Круглый год».
В начале лета 1969-го был большой вечер польской литературы в Большом зале ЦДЛ, в президиуме сидели Ивашкевич и Каменская, в тот вечер «Молитва к Андрею Рублеву» Каменской в переводе Астафьевой произвела, как я уже рассказывал, фурор и совершенно затмила и наши переводы из Ивашкевича, и все остальное.
Но несколькими месяцами раньше был вечер в Малом зале, вечер к столетию Станислава Выспянского.
86.
Среди польских книг, появившихся у нас вскоре после первых поездок в Польшу, но купленных здесь, в Москве или Ленинграде, был один из томов полного собрания Выспянского, а именно том (1961), содержащий его стихи. Стихотворений от Выспянского осталось всего 37, полагают, что было их больше, но к своим стихам он (считая главными делами театр, живопись, витражи) относился небрежно, и часть их пропала. Эта небрежность имела и свою положительную сторону, стихи его были — по меркам того времени — «эскизными», именно это — один из элементов их прелести, именно поэтому полвека спустя они не выглядели устаревшими. Из них я перевел несколько миниатюр и короткое стихотворение «Словечкам об искусстве учили попугая...», которое — в статье о традиции Кохановского в польской поэзии ХХ века — я назвал фрашкой (в статье есть и текст этой фрашки). Астафьева же перевела из Выспянского два больших полновесных стихотворения.
Весной 1969-го был юбилей Выспянского, его у нас решили отметить, был вечер в Малом зале ЦДЛ, оба мы выступали. О Выспянском-драматурге говорила молодая тогда московская полонистка Натэлла Башинджагян. Вечер вел Сергей Васильевич Шервинский, он с интересом слушал — и стихи, и мои комментарии к мелким текстам, в особенности к фрашке о попугае, мой рассказ о Кракове начала века, времен «сецессии», как это называлось в австрийской Галиции, или «модерна», как это называлось в Петербурге.
Вечер не обошелся без казуса: переводы тех же стихов, что перевела Астафьева, прочел чуть погодя Левик, который пришел на вечер с опозданием. Мы не знали этих его переводов, они публиковались, кажется, в «Иностранной литературе» когда-то. Левик же тем более не знал о существовании соперницы. Шервинский воспринял ситуацию философски, мне кажется, она его даже позабавила. Заулыбалась и публика. Переводы Астафьевой прозвучали гораздо убедительнее, читала она их со всей своей тогдашней страстностью, да и сама она была более убедительна. Эти ее переводы не опубликованы.
Один из них я цитировал в упомянутой статье
Пусть надо мной никто не плачет,
кроме моей жены,
ни ваши слезы мне собачьи,
ни вздохи не нужны.
Пусть ворон-колокол не крячет,
унылый хор не ноет;
пусть надо мною дождь заплачет,
и ветер пусть завоет.
Пусть тот, кто хочет, накидает
над гробом тяжкий холм.
Пусть утром солнце обжигает
засохшей глины ком.
Когда-нибудь, когда, не знаю,
как надоест лежать,
я холм тяжелый раскидаю,
чтоб к солнцу убежать.
Когда высоко, там, в зените
я полечу над вами,
меня обратно позовите
моими же словами.
Услышу в горнем том полете,
как ваш призыв звучит —
быть может, вновь вернусь к работе,
которой был убит.
Из другого стихотворения («Веселый я, весенний...») приведу здесь только среднюю часть: строфы о самом полете (Астафьева сохраняет своеобразную «личную» пунктуацию Выспянского):
<...> Веселый, сильный, смелый — — —
— на смертном ложе? я?
Нет, это только тело,
а дух мой — столб огня.
Веселый, юный, бодрый,
без лишних перьев, гол,
уже я в круг свободы
лечу над гребнем гор.
Отпетый в дольнем мире,
лечу в простор высот —
труп погребен в могиле,
дух полный сноп несет.
Ах, где же я живой,
иль там, где ввысь лечу я —
иль там, где, крест целуя,
кончаю путь земной — ?
Или я тот, кто, рея,
несется в блеске молний —
иль тот, кто жил, не смея
в полет подняться вольный — ?
Иль тот, кто лег смиренно
перед святым порогом —
иль тот, кто дерзновенно
готов предстать пред Богом — ? <…>
Читатель, знающий польскую поэзию, увидит здесь и реминисценции Горация — Кохановского, и то новое, что внесли в трактовку подобных тем великие романтики: Мицкевич (в частности, в «Импровизации» из «Дзядов») и Словацкий; польские современники Выспянского не зря называли его «четвертым пророком», т.е. четвертым великим романтиком (третьим был в их сознании Красинский).
Начало ХХ века некоторые польские историки литературы именуют периодом неоромантизма, и Выспянский — один из их аргументов.
В наш двухтомник польских поэтов ХХ века (2000) Выспянский, скончавшийся в 1907-м, а в 1903-м и 1905 году писавший, как мы видим, яркие и важные стихи-«завещания», тем не менее, не включен. ХХ век мы открываем Стаффом, и это не наша прихоть, а наша концепция польского ХХ века, так что Каспрович, Тетмайер, Выспянский отбрасываются нами в прошлое, мы видим их поэтами рубежа веков, в польский ХХ век мы их не включаем.