«Я заканчиваю книгу „Поэзия и Польша”, книгу о моем (нашем) путешествии, о путешествии длиной в полжизни, — книгу поэта (двух поэтов)».
281.
Самым значительным поэтом из выступавших на варшавском фестивале в июне 2005 года была Юлия Хартвиг. Подымаясь на эстраду, на единственную ступеньку, отделяющую эстраду от зала, она споткнулась и упала. Я сидел в первом ряду, рядом с Катажиной Херберт. Я подбежал к Юлии, подбежал еще кто-то, помоложе меня, мы подняли ее, но это не была слабость старого человека, просто она споткнулась, а вообще она еще твердо стоит на ногах — и в жизни, и в поэзии.
Зашел я к ней и домой. Она захотела — и у нее хватило сил — принять меня, как прежде, обедом. Приехал я чуть раньше времени и увидел ее издали в окрестностях привычного за многие наши приезды перекрестка Хожей и Маршалковской, она заходила то в один, то в другой магазин на Хожей за покупками, я следил за ней издали, но в конце концов подошел, извинился, что слишком рано, мы вошли в дом вместе, беседовали сначала на кухне, пока она — быстро и ловко — готовила, а потом в комнате, за столом. Она жаловалась, что Артура Мендзыжецкого уже — так скоро — забывают, говорила, что хочет издать его книгу, которая бы о нем напомнила. Мы беседовали в первые дни июня, а в феврале она прислала нам свою новую книгу стихов. Книгу она назвала — «Не прощаясь». Почти вся книга складывалась из стихов-прощаний. Одно стихотворение было прощанием сразу со многими:
О НИХ
Как всякая птица готовящаяся к отлету
так и они: не слабели а становились сильнее
ибо долгая им предстояла дорога
дольше чем та которую одолели
Нам подымавшим головы к облакам и к небу
кажется будто они улетали стаей
Мечислав Ярослав Ильдефонс Александр
даже Стафф чуть-чуть задержавшийся в беге
чтобы они от него не слишком отстали
И те молодые
что приняли решенье сами
Стахура Воячек
А следующие улетали как бы посовещавшись: пора
хотя в действительности раньше срока
Виктор Збигнев Артур
Кто-то тогда написал: Уходят от нас поэты —
потому что они уходили один за другим
а здесь уже им готовили чистилище забвенья
(Перевод Натальи Астафьевой)
В этом синодике Юлии Хартвиг объединены ее памятью имена многих польских поэтов, ушедших за полвека. Мечислав — это Яструн (ум. 1983), Ярослав — Ивашкевич (ум. 1980), Ильдефонс — Галчинский (ум. 1953), Александр — Рымкевич (ум. 1983; поэт из знаменитой группы «Жагары», которую прославил Милош); Виктор — Ворошильский (ум. 1996), Збигнев — Херберт (ум. 1998), Артур — Мендзыжецкий (ум. 1996). Напомню, что Стафф умер в 1957-м, Воячек и Стахура ушли в 1971-м и в 1979-м.
К списку Юлии Хартвиг нужно добавить трех поэтесс: Казимеру Иллакович (ум. 1983), Анну Свирщинскую (ум. 1984), Анну Каменскую (ум. 1986).
Двадцатью годами раньше стихотворение старого Ивашкевича, посвященное старой Иллакович, кончалось строками:
...ждет нас письмо от брюнета
и ждет вас дальняя дорога
Это из Наташиной любимой книги Ивашкевича «Завтра жатва». («Дальняя дорога», да еще рядом с «письмом» — из набора наших карточных гадалок — очень русское сочетание, но Ивашкевич, как я уже писал где-то, был поэтом отчасти русским).
Перевела Наташа в семидесятых годах и стихотворение «Птицы» из его более поздней книги «Итальянский песенник». Образ улетающих птиц у Юлии Хартвиг — реминисценция именно из этого стихотворения Ивашкевича, в котором еще раз повторится у него «дальняя дорога». Наташа любила птиц, и любила это стихотворение Ивашкевича, и читала его не раз, когда выступала с чтением своих переводов. Вижу и слышу, как она читает его в Большом зале Дома литераторов:
Присядем перед дальней дорогой
на распускающейся ветви <...>
<...> мир такой прекрасный
присядем на краткое мгновенье
на цветущей ветви
перед дальним отлетом
А еще не могу не вспомнить здесь: в конце лета 1965 года мы с Наташей видели на Волге близ Козьмодемьянска, как стая летящих к югу грачей совещалась (именно совещалась, как у Хартвиг!), заночевать ли на левом берегу Волги или на правом: часть стаи, кружа над рекой, звала остальных перелететь через нее, но большинство было за то, чтобы приземлиться и ночевать на левом берегу, луговом, менее людном, а не на правом, городском, и меньшинство стаи вернулось на левый берег.
282.
На фестивале я прочел по нескольку переводов из двух ушедших поэтов — из Милоша и Херберта, а также из отсутствовавшего — Ружевича. Польские оригиналы этих стихов всех трех поэтов прочел Адам Поморский, сидевший рядом со мной.
В зале в этот день публики было больше, чем в предыдущие: преподаватель (в Польше говорят: профессор) литературы одной из варшавских гимназий, энтузиаст, воспитывающий энтузиастов, привел с собой большую группу своих учеников.
Из Херберта я прочел, в частности, «Ответ». Это один из моих самых давних переводов, особенно поздно опубликованный: в «Иностранке» в публикации 2001 года и в томе Херберта 2004-го. Это ранний Херберт, ямбический, но не о ямбах тут думаешь. Теперь, после смерти поэта, стала известна дата написания стихотворения — 1953 год, известно, что поначалу он даже назвал стихотворение: «Ответ 1953». Одна из главных тем ХХ века: не гамлетовское «быть или не быть», а не менее трагическое «бежать или не бежать»:
<...> если не выследят нас волки
и человек в огромной шубе
грозящий скорострельной смертью
надо рвануться и бежать
под залпы как аплодисменты
на тот чужой желанный берег <...>
«Земля везде одна и та же» — уговаривает сам себя поэт в следующих строках. Ведь культура всех стран (и всех эпох) — для нас тоже родная, своя:
Эллада Рим Средневековье
край кватроченто край Шекспира
а Франция уж та особо
немножко Веймар и Версаль
все-все отчизны наши тащит
один хребет одной земли
И все же нет — отвечает сам себе Херберт:
но избраннейшая из всех
единственнейшая на свете
лишь здесь где втопчут тебя в землю
где заступом звенящим твердо
выроют яму для мечты
Варшавским гимназистам, сидевшим в зале, из которых часть, может быть, станет филологами, я подсказал, что последние несколько строк стихотворения Херберта — это напоминание о концовке одного из самых известных, самых хрестоматийных стихотворений Мицкевича, стихотворения из польской школьной программы — «Матери-польке». Как ни странно, польские филологи до сих пор этого не замечали: очень уж прочно Херберта считают «классицистом», тогда как он скорее уж «романтик», наследник великих польских романтиков.
Я прочел несколько переводов из Милоша. (В том числе стихотворение «Не более»; а для гимназистов напомнил комментарий самого Милоша к этому его стихотворению по мотивам картины Карпаччо и подсказал, что стихотворение перекликается с несколькими строками романа Милоша «Долина Иссы»; поищите, — сказал я, — этот фрагмент).
Фестиваль был имени Херберта, но последним, год назад, ушел Милош, и его уход еще как бы происходил. (Помню, мне тогда позвонили в Москву из Праги, с радио «Свобода», спросили, могут ли они — через несколько часов — позвонить и записать несколько слов о Милоше; они не знали, что именно их звонок и был для меня известием, что Милош скончался... О некоторых людях наивно думаешь, что они будут жить вечно).
Адам Загаевский написал (я прочел это в польском переводе с английского), что Милош был капитан, а капитан покидает судно последним. Такая ассоциация заставляет думать о тонущем судне, о корабле погружающемся, идущем на дно. Подсознательно Загаевский, видимо, и принимает как факт, что польская поэзия — или вообще поэзия? — идет на дно? Мне, столько лет сопровождавшему сочувственным взглядом движение «корабля» польской поэзии, принимать как факт, что она идет на дно, не хотелось бы.
В дни фестиваля мы, люди пятидесятилетние и старше, говорили о разном, в том числе об ощущении нового взрыва физиологизма в польской поэзии. Обращаясь к молодым поэтам и молодым слушателям, я прочел среди переводов из отсутствующего Ружевича его стихотворение «Кара»:
...вещи становятся богами
тело становится богом
это божество жестокое и слепое
поклоняющегося пожирает переваривает
извергает
Прочел и еще одно стихотворение Ружевича — его воспоминание об ощущениях молодого поэта.
Самый молодой из участников фестиваля, 28-летний Тадеуш Домбровский, подошел ко мне и поблагодарил за то, что я напомнил польским молодым о Ружевиче: молодые уже не перечитывают Ружевича и не следят за его новыми книгами. Он имел в виду не себя, сам он Ружевича перечитывает и даже опубликовал не так давно в «Твурчости» статью об уроках, которые Ружевич извлек для себя как поэта из книги живописца-абстракциониста Владислава Стшеминского «Теория видения» (1958). Это была посмертно вышедшая книга Стшеминского, скончавшегося в 1952-м, очень ценил его и учился у него Юлиан Пшибось; русскому читателю интересно будет знать, что Стшеминский несколько лет жил в России и учитывал уроки Казимира Малевича.
283.
В ХХ веке поэтической революцией в польской поэзии была революция Ружевича, пятидесятилетие которой отмечали польские ружевичеведы на своих конференциях в 1997 году. За полвека о Ружевиче писали много. Попыткой «суммы» всего творчества Ружевича была книга Тадеуша Древновского «Борьба с удушьем» (1990), она кончалась словами «Поэт молчит». Действительно, 80-е годы были годами почти полного молчания Ружевича — и как поэта, и как драматурга. Ружевич даже мотивировал это молчание «теоретически», выступая в Струге в 1987-м: «...Иногда я думаю, что человеческое страдание становится все темнее, тяжелее, что оно лишено надежды, что оно тяжелое, как пустота... количество страдания, его тяжесть... увеличивается... оно несказуемо, и поэт умолкает. А когда умолкает поэт, умолкают вместе с ним пять миллиардов людей... несмотря на адский шум, производимый т.н. „жизнью”...».
В девяностых годах молчание Ружевича кончилось. Вышли четыре книги его новых стихов: «Барельеф» (1991), «всегда фрагмент» (1996), «всегда фрагмент. recycling» (1999)», «ножик профессора» (2001). Половину последней книги составляет большая — и многие годы писавшаяся — поэма под тем же названием, посвященная давнему другу Ружевича, искусствоведу Мечиславу Порембскому. На столе у профессора лежит самодельный ножик, который он сделал себе в Освенциме из железного обруча. Поэма возвращает к тому кругу тем, с которых Ружевич начинался: ужасы войны, человекоубийство.
Многие стихи последнего Ружевича — о поэзии, о ситуации поэзии и поэта в мире. Ружевич пессимистичен:
...хиреют религия философия искусство...
вымирают некоторые виды
бабочек птиц
поэтов
с красивыми и странными именами
Мириам Стафф Лесьмян
Тувим Лехонь Яструн
Норвид
наши сети пустые
стихи добытые со дна
молчат
рассыпаются
они как пыль которая танцует
в луче солнца
проникшего в пустую
полость
храма
Размышления о ситуации поэта присутствуют не только в его стихах, но и в книге «Мать уходит» (1999), книге свободного жанра, включающей и сохранившиеся воспоминания матери, и стихи Ружевича разных лет о матери, и отрывки из его давнего дневника, и размышления последних лет.
...Исполнилось шестьдесят лет, как началась Вторая мировая война. Мне 77, 78 лет. Я поэт. В начале пути я не верил в это чудо... что я когда-нибудь стану поэтом, иногда среди ночи, пробуждаемый страшными снами и призраками, я спасался мысленно этой своей устремленностью «буду поэтом» прогоню призраки тьму смерть... Войду в светозарность поэзии, в музыку поэзии, в Тишину.
Теперь, когда я пишу эти слова, спокойные внимательные глаза Матери смотрят на меня. Она смотрит на меня «с того света», с той стороны, в которую я не верю. На свете опять идет война. Одна из сотни войн, какие идут беспрерывно от окончания Второй мировой войны и до сего дня.
Мой мир, который я пробовал строить полвека, рушится, под руинами домов больниц и храмов умирает Бог, умирает человек и надежда, человек и любовь.
У Ружевича-1999 — тот же мотив — «рушащийся мир», — что у Ворошильского-1990. Что у молодого Подсядло («низвергнуты будут...») и у молодого Мартина Барана («руины фабрик»).
А ведь молодой Ружевич после войны понимал свою задачу поэта как грандиозную попытку отстроить, восстановить рухнувшие в годы Второй мировой войны человечность, надежду, любовь. Молчание Ружевича 80-х годов можно трактовать как отчаяние и капитуляцию. Новые стихи и поэмы Ружевича 90-х, сколь бы мрачными ни были его суждения, видения и сны, — это все-таки возрождение надежды. Уже потому, что они есть. Если поэт пишет, значит, он отчаялся не окончательно.
Поэзия, в сущности, синоним жизни народа. Может быть, это верно не для каждого народа, но для поляков — наверняка. И если не умерла, не згинела польская поэзия, стало быть, не згинела и Польша. Прав был Борис Слуцкий — в том стихотворении 1956 года: «не згинела». Фантастический, поистине светозарный расцвет польской поэзии после 1956 года, расцвет, который постепенно пригасает последние лет двадцать или двадцать пять — в годы глубочайшего кризиса уже не «цивилизации», а человечества (на какой-то полке какого-то книжного магазина мелькнуло в моих глазах название книги — «Постгуманистическая эпоха» — но может быть, мне почудилось?), — этот расцвет и сейчас все еще не совсем угас. А может быть, и не угаснет окончательно?
А если не угаснет, то, может быть, жизнь-поэзия еще раз отодвинет «призраки-тьму-смерть», и сегодняшнее ощущение конца света — преждевременное?
284.
Я заканчиваю книгу «Поэзия и Польша», книгу о моем (нашем) путешествии, о путешествии длиной в полжизни, — книгу поэта (двух поэтов). Конечно же, на протяжении всей книги постоянно присутствует лирическое «я» (часто — наше лирическое «мы»), но надеюсь, что в этой книге в должной мере присутствуют «они» и «Она» («Она» с большой буквы, будь то Поэзия или Польша).