19.11.2023

«Нас было двое, два поэта с разными, но достаточно широкими вкусами...»

237.

Мы выезжали из Варшавы за несколько дней до польского Рождества. Было зябко и мрачно. Я вспоминал сонет Стаффа о Рождестве, о зимнем солнцестоянии, о противостоянии добра и зла. По Стаффу, зло («зима», «тьма», «стужа») постоянно присутствует в мире, а добро («Бог», будущие чаемые весна и тепло) постоянно, вечно рождается. В постоянных, вечных муках.

Когда кругом декабрьский ветр ярится,

Когда зима гуляет, вьюгой вея,

А мир молчит, под снегом цепенея,

И жизнь вот-вот со смертью примирится;

 

Когда ночная тьма все дольше длится,

Живая тварь страдает все сильнее,

Вдруг оглашается Гиперборея

Невероятной вестью: «Бог родится!»

 

О, чудо! В дни декабрьской лютой стужи

Всегда родится Бог. Но почему же

Никак Его рожденья не дождаться?

 

Несчастные! хромцы! слепцы! калеки!

Бог вечный, и рождать Его вовеки,

А как без муки может Он рождаться?

Стафф не датировал свои стихи. Это его стихотворение — из книги 1927 года. Писал его человек, переживший Первую мировую войну и уже увидевший и оценивший всю угрозу росшего в Европе фашизма.

Весь ХХ век был для Польши (как, впрочем, и для России) веком страшнейших катастроф и тягчайших страданий.

В этих катастрофах и страданиях польская поэзия сопровождала поляков, помогала им держаться.

Я не знаю, что будет с польской поэзией (и вообще с поэзией) в ХХI веке. Но в ХХ веке она была, и спасибо ей за это.

 

238.

Этими строчками и кончилась книга. Я сел писать ее в 1997-м, после того, как осенью 1996-го один за другим ушли Виктор Ворошильский и Артур Мендзыжецкий. Сел писать книгу не столько воспоминаний, сколько поминаний. Такой она и остается.

Где-то оcенью 2002-го я улучил время и написал наспех короткое конспективное продолжение (или эпилог?) о последующих поездках 1998-го, 1999-го, 2001-го. К книге в целом я вернулся в начале 2005-го, когда новые болезни заставили почувствовать, что времени осталось очень мало и нужно успеть довести до конца все, что удастся успеть. Теперь, в 2005—2006-м, я перечитываю написанное, что-то добавляю, но что-то и вычеркиваю, поскольку уже изданы за это время и наш с Астафьевой двухтомник польских поэтов, и однотомник польских поэтесс Астафьевой, и «Порабощенный разум» Милоша в моем переводе, и мой русский томик стихов Херберта и статей о Херберте, и большой том моих статей о польской поэзии — «Речь Посполитая поэтов». Желательно было бы здесь по возможности не повторяться, а добавить только то, чего в тех книгах нет и не должно быть по жанру. А здесь как раз может быть всё, поскольку жанр тут свободный.

 

239.

 В 1990-х годах в Москве и в Петербурге появились новые журналы. Многие из них, к сожалению, вскоре и угасли. (Как учил нас классик: «Не говори с тоской: их нет, // Но с благодарностию: были»). В Петербурге начал было выходить журнал «Всемирное слово». Журнал был посвящен истории ХХ века, политологии, философии, публицистике, литературе. Главным редактором был ленинградский профессор Александр Нинов. Заместителем главного редактора был поначалу Поэль Карп — поэт, переводчик, автор книг о балете, в годы гласности издавший свои стихи и неожиданно (неожиданно для всех, кроме меня) показавший себя в эти годы также на редкость умным политологом, вот только статьи его мало где печатали. С Карпом мы были давно знакомы. Теперь, в 1992 году, он напечатал в новом журнале мою маленькую поэму «1848 год в Зимнем дворце», написанную за десять лет до того, но выброшенную из книги стихов «Движение времени».

А Наташа обратилась к Поэлю с просьбой опубликовать в петербургском журнале ее очерк «Икар» — о жизни и гибели ее отца, который когда-то, в 1910-х годах, был студентом Петербургского университета и публицистом в издававшейся в Петербурге-Петрограде газете на польском языке «Дзенник петерсбурский». В очерке большое место занимал именно петербургско-петроградский период биографии Ежи Чешейко-Сохацкого, рассказ о его участии в студенческом движении, о его аресте в этой связи, о его кумирах тех лет — профессорах Петражицком и Бодуэне-де-Куртенэ.

Поэль прочел очерк, показал его Нинову. Нинов (в отличие от Поэля, состоявший ранее в партии и лишь недавно вышедший из нее) заколебался, стоит ли ему печатать очерк о поляке, который, двигаясь влево и влево, в молодости был деятелем польских национально-освободительных молодежных организаций, затем членом и даже генсеком Польской социалистической партии, но погиб в 1933-м — будучи польским коммунистом. Поэль поссорился с Ниновым и ушел из журнала. Но, уйдя из журнала и надеясь, что где-нибудь Наташе этот очерк опубликовать все же удастся, Поэль посоветовал ей — и по-дружески, и профессионально (он ведь окончил после войны исторический факультет Московского университета) — чуть-чуть развернуть очерк, показав идеологическую эволюцию Ежи Чешейко-Сохацкого в 1912—1921 годах не изолированно, а в контексте, в атмосфере идеологических поисков людей того поколения, того отрезка времени. Наташа написала второй, чуть расширенный и углубленный вариант очерка, но в это время, в 1995-м, Нинов неожиданно напечатал очерк в своем журнале — первый вариант. А второй вариант так и лежит машинописный у Наташи в шкафу.

 

240.

После декабря 1994 года мы четыре года не были в Польше. И не заметили этого. Потому что все это время с утра и до ночи занимались нашей антологией польских поэтов ХХ века. Замысел антологии возник у нас осенью 1979-го, поначалу мы ее мыслили антологией послевоенной польской поэзии, поэзии второй половины века. В 1994 году мы ее представляли себе уже как антологию всего столетия.

Набросок состава будущей антологии мы показали в декабре 1994-го Виктору Ворошильскому. На листочке было 60 имен, почти все, кого мы переводили. С включением некоторых имен Виктор был не согласен. В частности, он не мог преодолеть общего для варшавян снобизма по отношению к провинциалам. А некоторых имен, по его мнению, недоставало. Мы, тем не менее, остались при наших именах, добавляя только тех, кого нам хотелось, кого мы считали нужным, добавив подсказанного вскоре Виктором Анджея Шмидта, которого мы приняли как «нашего», добавив настойчиво рекомендованного Адамом Поморским Витольда Домбровского (поначалу я не хотел было переводить его, поскольку его много и увлеченно переводил прекрасный ленинградский прозаик, любитель польской поэзии и друг Домбровского — Сергей Тхоржевский). Мы добавили одно только «не наше» имя, имя Галчинского, ради любителей Галчинского, коих по-прежнему более чем хватает и в Польше, и в России. Я перевел ту поэму Галчинского, в которой он кается, что он дурной христианин и дурной человек. Это, на мой взгляд, отвечает истине. (Галчинскому вообще свойственно было вечно грешить и вечно каяться. Влодзимеж Слободник вспоминал, что в 1930-х годах, опубликовав очередное антисемитское стихотворение в антисемитской полуфашистской прессе, Галчинский напивался и вваливался пьяным к ним, к друзьям-евреям, чтобы покаяться в написанном и опубликованном). Перевел я еще одну его балладу, мастерски им стилизованную под английские баллады, какие когда-то, в школьные и студенческие годы, я любил переводить.

В том же декабре 1994-го в Варшаве мы даже зашли с предложением об издании нашей антологии в Департамент книги в польском министерстве культуры. И тогдашний директор департамента Анджей Рознер (помнивший нас по торжественному вечеру в ПЕН-клубе в начале года, когда нам вручали премии), согласился издать в Польше такую антологию на русском языке и уже связался с издательством в Белостоке, где есть русские шрифты, и они уже прислали примерную смету издания. Мы уезжали в Москву обнадеженные. Но в ближайшие буквально недели польский Департамент книги и российский Комитет по делам печати заключили договор о взаимном издании художественной литературы на паритетных началах: 10 польских позиций в России, 10 русских в Польше, и нашу антологию польская сторона включила в протокол как одну из первоочередных для России. Из договора и протокола ничего не воспоследовало. Мы, однако, упрямо продолжали переводить, дополняя и расширяя свою книгу.

Шансы издания антологии — теперь уже, естественно, в России, а не в Польше — менялись, порой выглядели нулевыми, но мы работали. В отборе имен мы не отказались от своей свободы не принимать мнение ни «всей Варшавы», ни всей польской критики, ни всей польской литературной среды. Всякая литературная среда любой страны в любые времена несправедлива, а часто при этом беспощадна к тем, кого не приемлет. Некоторых польских поэтов, не ценимых в Польше, оценили русские читатели и литераторы, откликнувшиеся в печати на выход нашей антологии, а некоторых оценили, по выходе нашей антологии, и сами поляки.

Нас было двое, два поэта с разными, но достаточно широкими вкусами. Сумма этих вкусов блазка к полноте истины. На всех польских поэтов столетия нас не хватило чисто физически (не хватило меня, например, на Тадеуша Пайпера, который, конечно же, достоин был присутствовать), но и объем книги не мог быть бесконечным. О шеститомнике, каким была антология польской поэзии XIX века, созданная Павлом Херцем (труд Херца — великий и титанический, но все же переводить эти шесть томов стихов ему не пришлось), мы не мечтали. Да и двухтомником разраставшаяся книга стала — неожиданно — лишь месяца за три до сдачи ее в набор.

Книга ушла в печать летом 2000 года и до последнего дня — уже даже в макете — дополнялась переводами и даже именами, в итоге в ней — 90 имен. В том числе все — или почти все — польские поэты, особенно много сделавшие для перевода русской поэзии в Польше. Кто бы, кроме нас, отблагодарил их от имени России? И тех из них, кто еще жив, и тех, кого уже нет.

 

241.

Все эти годы в нашей антологии прибавлялось имен. А из жизни тем временем уходили польские поэты. Один за другим. Мы как бы боролись со Смертью, не желая отдавать ей польских поэтов.

В начале 1995-го вышла последняя книга стихов Виктора Ворошильского — он знал, что она последняя, и назвал ее «Последний раз». Так же назвал он и одно из стихотворений:

Мы не знаем стольких вещей

но особенно угнетает

что никогда

мы не знаем

не последний ли это раз

 

Провожаешь на лестницу

(а то и нет)

зажигаешь свет

смотришь на спускающуюся спину

а уже

уже всё...

Восемь стихотворений из этой книги Виктора появились в «Иностранке» в мае 1996-го. Я просил редакцию на сей раз поторопиться, они поторопились, но майский номер Виктор вряд ли уже был в силах деражть в руках. Правда, состав цикла, уходившего в набор, он еще успел узнать, ему до конца было небезразлично, какими стихами и как переведенными он предстанет по-русски. Но его последняя записочка нам, коротенькая, прощальная, написана в апреле:

Завтра ложусь в больницу — буду облучать позвоночник. А там посмотрим.

Желаю вам здоровья, всяческих успехов и счастья. Обнимаю. Ваш Виктор.

Посмертную публикацию его стихов дала «Литературная газета», а несколько моих переводов и несколько моих слов о нем прозвучали тогда и на радио «Эхо Москвы».

Осенью 1996-го, почти сразу вслед за Виктором, ушел Артур Мендзыжецкий. С Мендзыжецкими давно дружил Збигнев Херберт. (Иногда он жил в их квартире, если они уезжали надолго, одно из его писем ко мне — с обратным адресом квартиры Мендзыжецких на Маршалковской). Ему самому оставалось жить два года, когда он написал стихотворение «Артур», на смерть Мендзыжецкого. Оно опубликовано в последней книге стихов Херберта «Эпилог бури» (1998):

...песню о Фелеке Станкевиче уж не споем мы никогда

и полковой ваш гимн о красных маках

так значит ты ушел Артур ужасная была зима

и ни следа по битве и по маках

 

Так значит ты ушел туда куда и все Артур

грудь выпятив вперед ушел армейским шагом...

Песню о Фелеке Станкевиче Херберт и Мендзыжецкий певали дуэтом на дружеских сборищах. Фелек (не Станкевич, правильно: Зданкевич, Херберт вспомнил и записал здесь не совсем точно) — это герой старого варшавского фольклора; сохранилось несколько вариантов песни о том, как он приехал в Варшаву на несколько дней на побывку из армии, успел убить двух полицейских, но его схватили. Херберт с Мендзыжецким пели и любимую песню поляков «Красные маки на Монте-Кассино». Мендзыжецкий, раненный при Монте-Кассино, десятки лет оставался постоянным участником встреч ветеранов этой битвы.

Дружба аковца Херберта с артиллеристом армии Андерса Мендзыжецким выглядит естественной. А вот то, что Херберт в какой-то момент сблизился с Ворошильским, не переставало удивлять и самого Херберта: «Наши исходные точки, ситуации, идеалы складывались диаметрально противоположно», — пишет он  в поминальной статье «Виктор Ворошильский на фоне эпохи». Где-то в 1970-м, вспоминает Херберт, они разговорились и сошлись на том, «что нужно пробовать создать гражданское общество, то есть такое, в котором большинство, лишенное субъектности, не было бы великим немым». Впрочем, добавляет Херберт, их обоих — «к счастью» — «не поглотила стихия политики». «Виктор был одним из немногих настоящих мужчин, каких я знал, а это не бицепсы и не секс, а исчезающая ныне способность опекать людей... Он был добрым человеком, и к старости его достоинства становились все более явными. Прикованные к постели, мы звонили друг другу...» Херберт вспоминает и гостеприимный дом Виктора и Янки Ворошильских, где «всегда кто-то был, а кто-то и ночевал».

1998 год польская критика окрестила было «годом Херберта»: вышла его новая, девятая книга стихов «Эпилог бури», вышло его авторское избранное «89 стихотворений», вышло избранное в так называемой «золотой серии» — в «Коллекции польской поэзии ХХ века», издаваемой в «золотых» облжках, вышел большой том избранных статей о нем — «Познание Херберта». Но год оказался годом кончины Херберта. Херберт умер в конце июля. Новую, третью мою публикацию стихов Херберта в «Иностранной литературе» сдали в набор весной, но она запоздала, номер вышел в августе.

При копировании материалов необходимо указать следующее:
Источник: Британишский В. «Нас было двое, два поэта с разными, но достаточно широкими вкусами...» // Читальный зал, polskayaliteratura.eu, 2023

Примечания

    Смотри также:

    Loading...